"добровольцам", ни разу не обстрелянных и не бывших в настоящем бою.
Безусловно, поручик Роденко имел основания не доверять нашим боевым
качествам, и сомневаться в нашем духе. Но все же мне было обидно слышать
ненужные угрозы. Неужто все основано на страхе смерти, и мы воюем из под
палки? Это ведь не так!
Красные, однако, довольно быстро поняли, что им не занять позиций, что
они будут разбиты, а поэтому повернули в другую сторону и бежали. Мне было
жалко, что не пришлось активно побывать в атаке. Мы даже ни разу не
выстрелили! Красные оставили за собою пятнадцать трупов, у нашей роты был
всего один раненый. У красных было большое численное превосходство, пять
пулеметов, а у нас один, и, несмотря на это мы их отбросили. Наша легкая
победа над ними, меня убедила в нашем боевом превосходстве и укрепила веру в
победу. Может и вправду через неделю нас ждет Москва!
Вернувшись в город, наши добровольцы наперебой рассказывают друг другу,
что видели ночью, как шел бой. Те, кто оставался в городе, зажигали свечи
перед иконами и молились о нашей победе. Выясняется, что когда случилось
ночное нападение, у нас под стражей находилось двое молодых пленных
красноармейца из местных жителей. Подозревалось, что они активные
коммунисты, а потому их прислали в офицерскую роту на доследование. Их было
совершенно не возможно охранять во время ночного боя. Решено было убить их.
Приказали им лечь на землю. Лежащих ударили штыком в спину, между лопаток.
Они громко кричали. Ударили второй раз, убили окончательно. Я молча слушал
этот тяжелый рассказ. Конечно, ничто не может поколебать мою веру в Белое
дело, но все же тяжело.
Октябрь уж наступил.
А.С. Пушкин.
Позиции на реке Нерусе были самым северным пунктом продвижения нашей
офицерской роты на пути в Москву. Линия фронта проходила еще севернее,
верстах в двадцати в максимальный момент наступления(48). На следующий день,
28 сентября, под вечер, наша рота была отведена из Дмитровска в большое село
Орловской губернии Упорой, что на полпути между Дмитровском и станцией
Комаричи. Это передвижение было для меня неожиданным и непонятным, настолько
я был уверен в непрерывности нашего продвижения вперед. Я был огорчен. На
самом деле этот наш откат на Упорой был началом если не отступления, то во
всяком случае топтания на месте и даже медленного осаживания назад. Так мы
простояли около двух недель, потом опять двинулись; то вперед, то назад, все
по грязным осенним дорогам, в слякоть, дождь и снег. Это улиточное движение
по кругу: Упорой, Комарчи и через месяц 27 октября, наши войска докатились
до Дмитриева (Льговского) (49).
С десятого октября погода резко переменилась, гнилая осень сменилась
необычайно ранней зимой, выпал снег, стояли десятиградусные морозы. Для нас,
меня в особенности с моей легкой шинелью, летним плащом и парусиновой
железнодорожной фуражкой, грянувшие морозы были настоящим бедствием. А тут
еще по неопытности, я обменял мои хорошие, но слишком узкие сапоги на
широкие, но оказавшиеся рваными. Через пару дней они совершенно развалились,
так что я ходил по морозу полубосой на одну ногу. " Что же Вы променяли
хорошие сапоги на плохие?" - спрашивал меня поручик Андреев. " Да я думал,
что они хорошие, более мне подходящие, не заметил, что они рваные". - " Да
Вы бы мне сказали, я бы обменял Ваши на мои, они мне немного велики, а Вам
бы вполне подошли". Но откуда я мог это знать? Вообще из всех добровольцев
нашего взвода я был самый неопытный и самый неприспособленный к трудностям
походной жизни. Более того, я был наименее обеспеченный в смысле теплой
одежды, белья и прочего. Ведь все они пришли в армию из дома, а я перешел
фронт без ничего. Немудрено, что я был (за исключением одного, о нем ниже)
наиболее покрытый вшами, искусанный блохами, с которыми я не умел бороться.
Нередко я унывал и малодушествовал, но окончательно духом не падал. Я часто
повторял себе, что я доброволец, у меня в руках винтовка, мы сражаемся за
Россию и за нами судьба нашей родины, а поэтому нужно держать себя в руках.
Как я уже говорил, офицерская рота долго простояла в селе Упорой. Мы
были размещены по крестьянским домам. В деревне было сравнительно мало
молодых мужчин. Вероятнее всего они были мобилизованы в Красную армию.
Население встречало нас не враждебно, мужики и особенно бабы называли нас
"наши". Над этим многие из нас шутили: " Сегодня мы для вас наши, а вчера
или завтра вы назовете так красных". Беспринципность этих простых людей
поражала меня. Они отшучивались: "А кто к нам пришел, тот для нас и наши.
Для нас, что фронт вперед прошел или попятился, без разницы. Лишь бы войны у
нас не было, мы ее страшимся". Встречались и другие мнения. Сам слышал, как
крестьянка средних лет говорила: " Не дай Бог, если вернутся красные. Они
нам мстить будут за то, что мы вас принимаем". А ее двенадцатилетняя дочь с
какой-то недетской серьезностью добавила: " Они нас всех замучат и убьют". В
общем, крестьянское население не желало возвращения красных, боялось
репрессий, но активной помощи нам не оказывало.
Основное чувство, которое я испытал в Упоре, была скука от
ничегонеделания и однообразия жизни. Проходили, правда, кой-какие строевые
занятия, нас обучали обращению с винтовкой, хотя выстрелить в процессе
обучения ни разу не пришлось, берегли патроны. Мы разучивали дроздовские,
добровольческие и вообще военные песни, такие как "Смело, мы в бой пойдем за
Русь святую и как один прольем кровь молодую". Особенно мне нравились
дроздовские марши. А по вечерам, после переклички, наш взвод пел "Отче наш"
Конечно ни газет, ни книг мы не видели, новости до нас доходили с опозданием
(если вообще доходили!) Так, что особых занятий у меня не было и дни
тянулись однообразно, и большую часть дня я не знал что делать. Несколько
раз ротный сообщал нам о военных успехах, один раз о взятии армией Юденича
Петрограда. Он с уверенностью говорил: " Там теперь наносится главный удар
против Красной армии. Но и на нашем фронте, если красные полезут в
наступление, я убежден, что они получат по морде!" Я почему-то сразу
усомнился в истинности сообщения о взятии Петрограда. Как-то извещалось об
этом без всяких подробностей; если бы это было фактом убедительным, то о
взятии Петрограда гремели бы повсюду, а тут последовало молчание. Да и какой
главный удар мог быть нанесен Юденичем, - главный фронт южный, здесь
решается война, я это ясно понимал(50).
Для того чтобы провести время, мы ходили в соседнее имение графа
Гейдена (как я впоследствии прочитал у Лескова) Тополевая аллея, большой
помещичий дом с открытыми настежь дверьми, пустые комнаты, никакой мебели,
все растащено. В библиотеке на полу валяется порванная французская книга, а
в другой комнате пустая бутылка из-под красного вина, - все, что осталось от
библиотеки и винного погреба. Помню, как возвращаясь к себе, после этого
грустного визита, я увидел сквозь деревья большой красивый дом. С балкона
второго этажа, которого развевался огромный трехцветный русский флаг. Я так
и замер и не мог оторваться: ведь вот уже более двух лет я не видел русского
национального флага, и сейчас вид его наполнил меня радостью и торжеством.
Только подумать, что совсем недавно здесь могла болтаться ненавистная
красная тряпка, символ крови и рабства. А сейчас здесь развевается наш
русский флаг! Вот за что мы сражаемся, и не может быть, чтобы не победили!
Оказывается, в этом доме помещался наш ротный командир поручик Порель.
Нельзя все же сказать, что наше пребывание в Упорое сводилось к такого
рода прогулкам. Мы не видели врага и не слышали фронта, но враг был близок и
нужно было принимать меры предосторожности. Ночью мы высылали дозоры к
северу от Упороя, откуда всегда можно было ожидать нападения. Однажды, нас в
составе пяти человек добровольцев из нашего взвода, под командою офицера
послали в разведку. Выехали, когда стемнело, проехали мимо тополевой аллеи
имения, свернули в гущу леса и остановились на опушке леса. Заняли позицию у
перекрестка дорог, простояли почти без движения всю ночь, но красные так и
не появились. На следующую ночь меня опять назначили, но уже с другой
заставой: " Вы там вчера были и знаете дорогу". " Да я плохо запомнил,
ошибусь!" Меня уверяли, что я не заблужусь, но я конечно, ошибся. Не
свернул, когда нужно, и в результате мы долго ехали в поле, никакой опушки
леса не было видно. Потом плутали по густому лесу. Офицер, (он был не нашего
взвода и меня не знал) начал нервничать. Более того, я почувствовал, что от
него пахло водкой, видно он излишне выпил. " Ты куда нас хочешь завести? К
красным? - начал он кричать на меня. - Да тут и позиции нет. Если они
выскочат, то пока мы будем убегать по полю, нас перестреляют как кур!" Я ему
как мог спокойнее ответил, что плохо запомнил дорогу. " А ты сколько времени
у нас?" - " Две недели". - " А раньше где был?" Я объяснил, что был в районе
красных, но в Красной армии не служил и с большой опасностью перешел фронт,
чтобы поступить в Добровольческую армию. " Да я ко всему прочему еще и
близорук", - добавил я. Но офицер мне совершенно не поверил: " Ты сам верно,
из красных. Когда вернемся, доложи начальству, как ты нас завел, по ошибке.
Я проверю, заявил ли ты!" Прошло еще немного времени, он приказал мне ехать
с ним рядом, отдельно от других. Вскоре мы вышли на развилку дороги,
произвели разведку. За это время хмель из него выветрился и он успокоился.
Под конец он сказал: " Вот что я тебе скажу. Я тебя не знал, первый раз
вижу, а доверился тебе, взял тебя в разведку. Хотел посмотреть, как ты
будешь себя вести. Можешь забыть наш разговор и никуда не ходи, никому не
докладывай. Экзамен ты сдал на отлично".
Пребывание наше в Упоре было омрачено одним тяжелым случаем. По
приговору военно- полевого суда был расстрелян офицер нашей роты. Ему
предъявили обвинение в самовольном оставлении позиции во время боя у
Дмитровска. Я забыл его фамилию, поэтому назову его условно А. Про этого
штабс-капитана рассказывали, что в бою против красных в сентябре, (за
несколько дней до моего переходя границы) он уже несколько раз спасался
бегством от красной конницы. Он сбросил шубу, чтобы быстрее бежать и
прятался в лесу, пока шел бой. Хотели его уже тогда судить, да ротный
командир его простил, так как этот А. обещал, что больше такого не
повторится. Но прошло несколько недель и 27 сентября во время боя у реки
Нарусы он опять оставил свою позицию и тем самым позволил противнику
выскользнуть из угрожавшего ему окружения. Это было уже совсем плохо. "
Сейчас заседает военно-полевой суд, и можно думать, что А. будет приговорен
к расстрелу", - сказал нам поручик Роденко. Немного спустя мы узнали, что
приговор должен быть утвержден ротным командиром, который имеет право
помиловать. И несчастный осужденный просил у него свидания, но тот
отказался. Понятно, что если бы ротный его принял, то конечно должен был бы
его помиловать. Через полчаса мы услышали глухой залп. Поручик Роденко
перекрестился: " Он расстрелян! Царствие ему небесное!" После этого поручик
Роденко сел писать письмо сестре расстрелянного в Харьков. Он написал в этом
письме, что "ее брат по приговору военно-полевого суда, за оставление
позиций во время боя, был расстрелян". Меня страшно огорчила эта честность.
Неужели, подумал я, нельзя было сообщить родным, что А. погиб в бою. Ведь с
кем не бывает слабины. Расстрел этот произвел на меня тягостное впечатление,
еще и потому, что я успел лично познакомиться с ним. Помню хорошо, как
совсем недавно, он подошел к нам и весело со мной беседовал. Вообще он
производил впечатление жизнерадостного, разговорчивого и веселого человека.
Расстрел был произведен одним из взводов офицерской роты, назначенной по
жребию. "На офицерскую роту, - как-то сказал поручик Роденко, - часто
возлагают выполнение карательных мер. Это вызывает к ней ненависть не только
красных, но и мирного населения". Для того, чтобы вырыть могилу и зарыть
расстрелянного, привлекли местных мужиков. Мне было стыдно перед жителями
Упороя: на их глазах расстреливаем друг друга.
Постепенно я присмотрелся к личному составу нашей офицерской роты.
Насколько сейчас помню, постараюсь передать мои впечатления. Начну с нашего
ротного командира, поручика Пореля. Никто не оспаривал его несомненную
личную храбрость, но его не любили за резкость, крайнюю строгость, которая
частенько переходила в жестокость. Он не обладал даром привлекать людей, не
умел подходить к ним, расположить к беседе. В этом он отличался от
полковника Туркула, командира Первого Дроздовского полка, пользовавшегося и
не только в нашем полку громадной популярностью легендарного героя. После
него наиболее любимым и популярным было имя полковника Манштейна, командира
Третьего Дроздовского полка. Надо сказать, что в нашем полку командиры часто
менялись, так что я с трудом запомнил их имена. Но среди них самым
выдающимся был, по-видимому, полковник Руммель. Одно время нашим полковым
командиром был полковник Голубятников. Он был грузным и тучным человеком,
верхом не ездил. Я видел его один раз, когда он проезжал мимо в экипаже с
"классическим" бородатым кучером в поддевке на козлах.
Для характеристики нашего ротного командира Пореля расскажу следующий
случай, который касался меня. Он обыкновенно ездил на коне, и вот как-то
раз, когда наш взвод производил строевое учение, появился наш ротный
командир. " Ну, как этот новенький?" - спросил он, у поручика Роденко, имея
в виду меня. " В смысле выправки и строевого учения еще очень слаб" -
отвечает поручик. " А вы с ним построже. Наказывайте, ставьте под ружье!"
Трудно себе представить большую психологическую ошибку и непонимание! Таких
как я было много добровольцев. Мы пороха не нюхали и многие из нас держали
ружье впервые, но были одержимы желанием нашей победы. Я, как и многие
нуждался в поощрении, обучении, а не в угрозах. Я, вчерашний студент попал
добровольцем в армию, старался как мог и за две-три недели не смог усвоить
строевого искусства. Не получалось сразу всего не от недостатка желания и не
наказаниями и криками можно было усилить мое (наше) рвение. Да и какая там
"выправка", когда сапоги разорваны и поверх шинели болтается непромокаемый
плащ! У многих совсем с амуницией было плохо. Кормили мало и не досыта, а
вши заедали.
Словом я был огорчен и оскорблен. Мне сказали потом, что поручик
Порель, был раньше в Одесском Сергиевском военном училище и, вероятно там
научился методу воспитания молодежи.
С офицерами других взводов нашей роты мне мало приходилось общаться.
Насколько я знаю, большинство из них было в Добровольческой армии недавно,
со времени занятия белыми Харькова и Сум. В городе Сумы, после поражения
Красной армии белые объявили призыв офицеров, под тем или иным видом
скрывавшихся от большевиков. Так, что именно они и составляли нашу роту.
Среди наших офицеров помню князя Оболенского, к нему на несколько дней
из Киева приезжала его супруга. Мы встретились и много говорили о прошлых
днях. Я с ней передал письмо для моего отца, который в это время жил в
Ростове. Он был в полном неведении, где я нахожусь, что со мной происходит.
Более того, я не знал точного адреса отца. Письмо мое дошло, хоть и с
огромным запозданием, но я благодарен княгине Оболенской за ее внимание и
ласку в те трудные для меня дни. " Вам, может быть, что-нибудь нужно?" -
спросила она меня. " Да все нужно, - ответил я, - вот, хожу в рваных
сапогах, нет теплых вещей". Но чем она могла помочь? Ничем. На "мужиков"
князь Оболенский производил сильное впечатление. " Он у вас, наверное, на
особом положении?" - спросил как-то один из наших добровольцев. " Совсем
нет, - был ответ. - Он как все. Становится в очередь за борщом и кашей".
Мужик был удивлен: " Вот как! Это удивительно. Выглядит как барин, всегда
чисто". Держал себя князь Оболенский просто и скромно, а к солдатам был
внимателен и ласков.
Конечно, я помню офицеров нашего взвода, среди них поручиков Андреева,
Карпова и Роденко. Все они поступили к Добровольцам в Сумах. Им всем было
лет под тридцать, они все прошли германскую войну. За все время нашего
общения я не слышал от них ни одного грубого слова или резкого замечания.
Скромные и старательные люди воинского долга, без всяких притязаний на
особый офицерский блеск. Поручик Роденко был семинаристом по образованию. Но
он единственный из этой группы, бывал грубым и даже примитивным по своим
манерам, но добрый душою и заботливый к товарищам. Мы с ним много говорили и
спорили, я с ним частенько соглашался. Он был убежденным демократом,
противником "старого режима", много говорил о конституционной монархии. "
После войны, - говорил он, - когда мы возьмем Москву, гвардией будут
корниловские, дроздовские, марковские полки, а не старая имперская гвардия".
Гвардейцев он терпеть не мог, особенно кавалеристов, называл их "Жоржиками".
Он мечтал о победе над большевиками, и о другой монархии, с большими
демократическими реформами. Роденко говорил о необходимости созыва
Учредительного собрания после победы над большевизмом. Собственно это вполне
отвечало моим настроениям и особенно совпадало с взглядами моего отца
Александра Васильевича Кривошеина. Он был монархист, но думал о другой
монархии для России, более свободной и демократичной.
Остальные воины нашего взвода были, как я уже говорил, добровольцами.
Почти все они были из города Рыльска, а следовательно, в строю и под ружьем
не больше месяца. Но и это давало им "моральное" преимущество надо мною. А,
кроме того, они как земляки поддерживали друг друга, я был для них чужаком.
Собственно говоря "добровольцами" их можно было назвать весьма условно. Дело
в том, что когда белые заняли Рыльск эти "добровольцы" были взяты по
мобилизации, которая делалась по шаблону и наугад, кто попадет под руку.
Молодых людей интеллигентного вида сразу же зачисляли в действующую армию.
Поэтому среди них были разные люди и не всегда настроенные правильно. Про
наших "добровольцев" могу отметить, что в большинстве своем они были,
несомненно, настроены антибольшевицки, боялись и не желали возвращения
красных, но в них не было жертвенной активной борьбы с советчиной,
подлинного воинского духа. Это были обыватели, пострадавшие, конечно, от
большевиков, но предпочитавшие отсиживаться в своих углах, а другие пусть
воюют! Настоящие добровольцы из Рыльска, которые не были силком взяты в
армию, не попали в наш полк. На призыв Белой армии откликнулось много
молодежи, именно добровольно, именно они были настоящими бойцами с Советами.
Этот тип "добровольца-героя" отнюдь не миф, я встретил таких в нашем
Втором Дроздовском полку. Они были не в нашем взводе, к сожалению, а в той
же команде пеших разведчиков, в которой я пробыл мой первый день в Белой
армии. Я отчетливо помню одного - высокий юноша-богатырь, с красивым
открытым лицом, всегда бодрый, горящий энтузиазмом борьбы с красными, а
вместе с тем такой аккуратный, прекрасно одетый и вооруженный. У него была
великолепная военная выправка, несмотря на то, что в прошлом он был
студентом. Это был тот самый доброволец, который сделал мне замечание, когда
я попросил хлеба у жителей Дмитровска. Однажды он сказал мне: " Что-то мне
нравится значок на вашей фуражке!" " Да это значок железнодорожника, его
носили еще до революции, - ответил я. - Мне не дали другой фуражки, вот я и
ношу старую". " Все равно, напоминает серп и молот, неприятно" - произнес
он, и лицо его передернулось. " Ну, раз Вам не нравится, я выброшу этот
значок", - ответил я и с тех пор стал ходить в фуражке без значка. Я
искренне восхищался этим героем-добровольцем и мысленно хотел быть похожим
на него. Мне приходили на ум даже дерзкие мысли, что если бы у меня были
такие сапоги, такая шинель и ручная граната за поясом, то может быть и я был
бы не таким уж беспомощным добровольцем. А пока что у меня не было ни
солдатских погон, ни кокарды, ни бравого вида (а близорукость), но только
желание нашей победы. Так за все время моего пребывания в армии, я и не
получил хорошей амуниции.
Конечно, в армии были и другого сорта "добровольцы". Я познакомился с
двумя студентами из Харьковского университета, которые были тоже
мобилизованы в Рыльске. На вид они были тихие и забитые люди; один из них,
однако, большой критикан. По своему интеллектуальному уровню они были выше
остальной рыльской группы (провинциальная "интеллигентность" последних была
очень слабая). Воинского духа и желания нашей победы в них совсем
отсутствовали. В одной из бесед, один из них обратился ко мне со словами: "
Получено хорошее известие. Вышло распоряжение студентов освобождать от
военной службы, дать им возможность продолжать учиться в университете. Вот
мы и решили подать прошение и поехать доучиваться в Харьков". " Странно, не
очень верю в такое распоряжение, - ответил я. - Да если оно и есть, оно меня
совершенно не интересует. Главное сейчас не учится, а защитить свою родину,
закончить войну и разбить большевиков". " Что Вы, что Вы! - отвечают
студенты. - Мы все так устали от войны. Довольно крови, хочется мирной жизни
и учится. А все остальное нас не касается. Это пусть профессионалы воюют".
В последствии стало многое ясно. Все эти "интеллектуалы добровольцы",
пока дела на фронте шли успешно, были настроены оптимистически и были за
нас, но когда наступил перелом и успехи сменились топтанием на месте,
отходом и поражениями, настроение у них упало и изменилось. Именно в их
среде появились перебежчики, предатели и началось разложение.
Среди рыльских "добровольцев" печально выделялась тогда своеобразная
фигура некоего Жеребцова. Это был тринадцатилетний хулиган из бедной
городской семьи, отбившийся от рук. Когда в город пришли белые он поступил к
ним добровольцем. Для него это был выход из трудностей жизни, и он в силу
своего характера, представлял войну как легкую и приятную прогулку. Он верил
в то, что скоро окажется с белыми в Москве и "выйдет в люди" (как и почему
это было второстепенно). " В Москву мы приедем на подводах или в теплушках,
а может быть и на белых конях, - говорил он, - а обратно нас повезут до
дома, в вагонах первого класса, на крахмальных простынях". Но прошло совсем
мало времени и ему пришлось испытать трудности походной жизни и
разочарования. Он озлобился и разложился больше, чем кто-либо другой. У
него, как у меня, не было ни белья, ни вещей в обозе, и потому, грязный и
неопрятный по природе, он развел вшей больше, чем кто-либо другой, так что
рыльские земляки запрещали ему ложиться спать близ других. Он был совершенно
"придурковатым", не предсказуемым и жестоким, из того типа людей, которых я
встречал в рядах Красной армии и которых думал никогда не встретить среди
белых. Меня этот хулиган возненавидел лютой ненавистью, за то, что я по
своим убеждениям поступил в Белую армию. Он не мог мне простить, что я не из
Рыльска и, что я интеллигент, совершенно чуждый элемент для него, делю все
невзгоды рядом с ним и не особенно жалуюсь. Он не мог понять, кто я такой и
всячески издевался надо мною, лез в драку на кулачки, чем ставил меня в
трудное положение. Драться с ним я считал для себя унизительным, а если не
отвечать, он только больше наглел. Конечно, его легко могли остановить
другие рыльские добровольцы, но они как земляки, скорее его поддерживали. А
тут еще одно обстоятельство обострило положение. Как-то во время учения
поручик Андреев спрашивает меня: " Вы не родственник врангелевского премьер-
министра Кривошеина?" " Да, я его сын", - отвечаю я. До сих пор меня никто
не спрашивал о семье и не сопоставлял мою фамилию с отцом. Но раз уж
спрашивают нужно отвечать правду. Поручик был поражен. " Вот как! А я Вас
просто так спросил, совсем не думая, что Вы на самом деле ему родственник.
Ваш батюшка известнейший человек и политик!" И помолчав, добавил: " Ничего,
имейте терпение, все восстановится, все будет по-прежнему!" Я был тронут
сочувствием, но не совсем разделял его мнение, чтобы все было "по-прежнему".
Мы ведь сражаемся за Россию новую, а не ту что привела большевиков к власти.
Другой аналогичный случай с моей фамилией произошел чуть позже, когда я
заполнял "вопросник" - имя, возраст, место рождения и прочее. В графе
"сословная принадлежность" приходится написать правду - дворянин. В Брянском
особом отделе я был "крестьянин", но это спасло мне жизнь. Оказывается, что
я из всего взвода единственный из дворян. Кто-то увидев, что я написал,
советует: " Не пишите так, а то если попадете к красным, будет плохо!" Да,
мне это уже знакомо.
Но то, что узналось, что я сын царского и врангелевского министра,
никак не отразилось на моем положении. Некоторые офицеры, стали относиться
ко мне с большим интересом, задавали вопросы об отце, его политике и работе
со Столыпиным, но я, как и прежде, продолжал ходить в моих рваных сапогах.
Зато у Жеребцова, эта история с моим "происхождением", вызвала только
большую антипатию ко мне и прямо скажем, ненависть. Он по своей примитивной
психологии не мог себе представить, что "сын министра" ходит без сапог и
вообще служит рядовым на фронте, а не устроился где-нибудь в тылу на теплом
Безусловно, поручик Роденко имел основания не доверять нашим боевым
качествам, и сомневаться в нашем духе. Но все же мне было обидно слышать
ненужные угрозы. Неужто все основано на страхе смерти, и мы воюем из под
палки? Это ведь не так!
Красные, однако, довольно быстро поняли, что им не занять позиций, что
они будут разбиты, а поэтому повернули в другую сторону и бежали. Мне было
жалко, что не пришлось активно побывать в атаке. Мы даже ни разу не
выстрелили! Красные оставили за собою пятнадцать трупов, у нашей роты был
всего один раненый. У красных было большое численное превосходство, пять
пулеметов, а у нас один, и, несмотря на это мы их отбросили. Наша легкая
победа над ними, меня убедила в нашем боевом превосходстве и укрепила веру в
победу. Может и вправду через неделю нас ждет Москва!
Вернувшись в город, наши добровольцы наперебой рассказывают друг другу,
что видели ночью, как шел бой. Те, кто оставался в городе, зажигали свечи
перед иконами и молились о нашей победе. Выясняется, что когда случилось
ночное нападение, у нас под стражей находилось двое молодых пленных
красноармейца из местных жителей. Подозревалось, что они активные
коммунисты, а потому их прислали в офицерскую роту на доследование. Их было
совершенно не возможно охранять во время ночного боя. Решено было убить их.
Приказали им лечь на землю. Лежащих ударили штыком в спину, между лопаток.
Они громко кричали. Ударили второй раз, убили окончательно. Я молча слушал
этот тяжелый рассказ. Конечно, ничто не может поколебать мою веру в Белое
дело, но все же тяжело.
Октябрь уж наступил.
А.С. Пушкин.
Позиции на реке Нерусе были самым северным пунктом продвижения нашей
офицерской роты на пути в Москву. Линия фронта проходила еще севернее,
верстах в двадцати в максимальный момент наступления(48). На следующий день,
28 сентября, под вечер, наша рота была отведена из Дмитровска в большое село
Орловской губернии Упорой, что на полпути между Дмитровском и станцией
Комаричи. Это передвижение было для меня неожиданным и непонятным, настолько
я был уверен в непрерывности нашего продвижения вперед. Я был огорчен. На
самом деле этот наш откат на Упорой был началом если не отступления, то во
всяком случае топтания на месте и даже медленного осаживания назад. Так мы
простояли около двух недель, потом опять двинулись; то вперед, то назад, все
по грязным осенним дорогам, в слякоть, дождь и снег. Это улиточное движение
по кругу: Упорой, Комарчи и через месяц 27 октября, наши войска докатились
до Дмитриева (Льговского) (49).
С десятого октября погода резко переменилась, гнилая осень сменилась
необычайно ранней зимой, выпал снег, стояли десятиградусные морозы. Для нас,
меня в особенности с моей легкой шинелью, летним плащом и парусиновой
железнодорожной фуражкой, грянувшие морозы были настоящим бедствием. А тут
еще по неопытности, я обменял мои хорошие, но слишком узкие сапоги на
широкие, но оказавшиеся рваными. Через пару дней они совершенно развалились,
так что я ходил по морозу полубосой на одну ногу. " Что же Вы променяли
хорошие сапоги на плохие?" - спрашивал меня поручик Андреев. " Да я думал,
что они хорошие, более мне подходящие, не заметил, что они рваные". - " Да
Вы бы мне сказали, я бы обменял Ваши на мои, они мне немного велики, а Вам
бы вполне подошли". Но откуда я мог это знать? Вообще из всех добровольцев
нашего взвода я был самый неопытный и самый неприспособленный к трудностям
походной жизни. Более того, я был наименее обеспеченный в смысле теплой
одежды, белья и прочего. Ведь все они пришли в армию из дома, а я перешел
фронт без ничего. Немудрено, что я был (за исключением одного, о нем ниже)
наиболее покрытый вшами, искусанный блохами, с которыми я не умел бороться.
Нередко я унывал и малодушествовал, но окончательно духом не падал. Я часто
повторял себе, что я доброволец, у меня в руках винтовка, мы сражаемся за
Россию и за нами судьба нашей родины, а поэтому нужно держать себя в руках.
Как я уже говорил, офицерская рота долго простояла в селе Упорой. Мы
были размещены по крестьянским домам. В деревне было сравнительно мало
молодых мужчин. Вероятнее всего они были мобилизованы в Красную армию.
Население встречало нас не враждебно, мужики и особенно бабы называли нас
"наши". Над этим многие из нас шутили: " Сегодня мы для вас наши, а вчера
или завтра вы назовете так красных". Беспринципность этих простых людей
поражала меня. Они отшучивались: "А кто к нам пришел, тот для нас и наши.
Для нас, что фронт вперед прошел или попятился, без разницы. Лишь бы войны у
нас не было, мы ее страшимся". Встречались и другие мнения. Сам слышал, как
крестьянка средних лет говорила: " Не дай Бог, если вернутся красные. Они
нам мстить будут за то, что мы вас принимаем". А ее двенадцатилетняя дочь с
какой-то недетской серьезностью добавила: " Они нас всех замучат и убьют". В
общем, крестьянское население не желало возвращения красных, боялось
репрессий, но активной помощи нам не оказывало.
Основное чувство, которое я испытал в Упоре, была скука от
ничегонеделания и однообразия жизни. Проходили, правда, кой-какие строевые
занятия, нас обучали обращению с винтовкой, хотя выстрелить в процессе
обучения ни разу не пришлось, берегли патроны. Мы разучивали дроздовские,
добровольческие и вообще военные песни, такие как "Смело, мы в бой пойдем за
Русь святую и как один прольем кровь молодую". Особенно мне нравились
дроздовские марши. А по вечерам, после переклички, наш взвод пел "Отче наш"
Конечно ни газет, ни книг мы не видели, новости до нас доходили с опозданием
(если вообще доходили!) Так, что особых занятий у меня не было и дни
тянулись однообразно, и большую часть дня я не знал что делать. Несколько
раз ротный сообщал нам о военных успехах, один раз о взятии армией Юденича
Петрограда. Он с уверенностью говорил: " Там теперь наносится главный удар
против Красной армии. Но и на нашем фронте, если красные полезут в
наступление, я убежден, что они получат по морде!" Я почему-то сразу
усомнился в истинности сообщения о взятии Петрограда. Как-то извещалось об
этом без всяких подробностей; если бы это было фактом убедительным, то о
взятии Петрограда гремели бы повсюду, а тут последовало молчание. Да и какой
главный удар мог быть нанесен Юденичем, - главный фронт южный, здесь
решается война, я это ясно понимал(50).
Для того чтобы провести время, мы ходили в соседнее имение графа
Гейдена (как я впоследствии прочитал у Лескова) Тополевая аллея, большой
помещичий дом с открытыми настежь дверьми, пустые комнаты, никакой мебели,
все растащено. В библиотеке на полу валяется порванная французская книга, а
в другой комнате пустая бутылка из-под красного вина, - все, что осталось от
библиотеки и винного погреба. Помню, как возвращаясь к себе, после этого
грустного визита, я увидел сквозь деревья большой красивый дом. С балкона
второго этажа, которого развевался огромный трехцветный русский флаг. Я так
и замер и не мог оторваться: ведь вот уже более двух лет я не видел русского
национального флага, и сейчас вид его наполнил меня радостью и торжеством.
Только подумать, что совсем недавно здесь могла болтаться ненавистная
красная тряпка, символ крови и рабства. А сейчас здесь развевается наш
русский флаг! Вот за что мы сражаемся, и не может быть, чтобы не победили!
Оказывается, в этом доме помещался наш ротный командир поручик Порель.
Нельзя все же сказать, что наше пребывание в Упорое сводилось к такого
рода прогулкам. Мы не видели врага и не слышали фронта, но враг был близок и
нужно было принимать меры предосторожности. Ночью мы высылали дозоры к
северу от Упороя, откуда всегда можно было ожидать нападения. Однажды, нас в
составе пяти человек добровольцев из нашего взвода, под командою офицера
послали в разведку. Выехали, когда стемнело, проехали мимо тополевой аллеи
имения, свернули в гущу леса и остановились на опушке леса. Заняли позицию у
перекрестка дорог, простояли почти без движения всю ночь, но красные так и
не появились. На следующую ночь меня опять назначили, но уже с другой
заставой: " Вы там вчера были и знаете дорогу". " Да я плохо запомнил,
ошибусь!" Меня уверяли, что я не заблужусь, но я конечно, ошибся. Не
свернул, когда нужно, и в результате мы долго ехали в поле, никакой опушки
леса не было видно. Потом плутали по густому лесу. Офицер, (он был не нашего
взвода и меня не знал) начал нервничать. Более того, я почувствовал, что от
него пахло водкой, видно он излишне выпил. " Ты куда нас хочешь завести? К
красным? - начал он кричать на меня. - Да тут и позиции нет. Если они
выскочат, то пока мы будем убегать по полю, нас перестреляют как кур!" Я ему
как мог спокойнее ответил, что плохо запомнил дорогу. " А ты сколько времени
у нас?" - " Две недели". - " А раньше где был?" Я объяснил, что был в районе
красных, но в Красной армии не служил и с большой опасностью перешел фронт,
чтобы поступить в Добровольческую армию. " Да я ко всему прочему еще и
близорук", - добавил я. Но офицер мне совершенно не поверил: " Ты сам верно,
из красных. Когда вернемся, доложи начальству, как ты нас завел, по ошибке.
Я проверю, заявил ли ты!" Прошло еще немного времени, он приказал мне ехать
с ним рядом, отдельно от других. Вскоре мы вышли на развилку дороги,
произвели разведку. За это время хмель из него выветрился и он успокоился.
Под конец он сказал: " Вот что я тебе скажу. Я тебя не знал, первый раз
вижу, а доверился тебе, взял тебя в разведку. Хотел посмотреть, как ты
будешь себя вести. Можешь забыть наш разговор и никуда не ходи, никому не
докладывай. Экзамен ты сдал на отлично".
Пребывание наше в Упоре было омрачено одним тяжелым случаем. По
приговору военно- полевого суда был расстрелян офицер нашей роты. Ему
предъявили обвинение в самовольном оставлении позиции во время боя у
Дмитровска. Я забыл его фамилию, поэтому назову его условно А. Про этого
штабс-капитана рассказывали, что в бою против красных в сентябре, (за
несколько дней до моего переходя границы) он уже несколько раз спасался
бегством от красной конницы. Он сбросил шубу, чтобы быстрее бежать и
прятался в лесу, пока шел бой. Хотели его уже тогда судить, да ротный
командир его простил, так как этот А. обещал, что больше такого не
повторится. Но прошло несколько недель и 27 сентября во время боя у реки
Нарусы он опять оставил свою позицию и тем самым позволил противнику
выскользнуть из угрожавшего ему окружения. Это было уже совсем плохо. "
Сейчас заседает военно-полевой суд, и можно думать, что А. будет приговорен
к расстрелу", - сказал нам поручик Роденко. Немного спустя мы узнали, что
приговор должен быть утвержден ротным командиром, который имеет право
помиловать. И несчастный осужденный просил у него свидания, но тот
отказался. Понятно, что если бы ротный его принял, то конечно должен был бы
его помиловать. Через полчаса мы услышали глухой залп. Поручик Роденко
перекрестился: " Он расстрелян! Царствие ему небесное!" После этого поручик
Роденко сел писать письмо сестре расстрелянного в Харьков. Он написал в этом
письме, что "ее брат по приговору военно-полевого суда, за оставление
позиций во время боя, был расстрелян". Меня страшно огорчила эта честность.
Неужели, подумал я, нельзя было сообщить родным, что А. погиб в бою. Ведь с
кем не бывает слабины. Расстрел этот произвел на меня тягостное впечатление,
еще и потому, что я успел лично познакомиться с ним. Помню хорошо, как
совсем недавно, он подошел к нам и весело со мной беседовал. Вообще он
производил впечатление жизнерадостного, разговорчивого и веселого человека.
Расстрел был произведен одним из взводов офицерской роты, назначенной по
жребию. "На офицерскую роту, - как-то сказал поручик Роденко, - часто
возлагают выполнение карательных мер. Это вызывает к ней ненависть не только
красных, но и мирного населения". Для того, чтобы вырыть могилу и зарыть
расстрелянного, привлекли местных мужиков. Мне было стыдно перед жителями
Упороя: на их глазах расстреливаем друг друга.
Постепенно я присмотрелся к личному составу нашей офицерской роты.
Насколько сейчас помню, постараюсь передать мои впечатления. Начну с нашего
ротного командира, поручика Пореля. Никто не оспаривал его несомненную
личную храбрость, но его не любили за резкость, крайнюю строгость, которая
частенько переходила в жестокость. Он не обладал даром привлекать людей, не
умел подходить к ним, расположить к беседе. В этом он отличался от
полковника Туркула, командира Первого Дроздовского полка, пользовавшегося и
не только в нашем полку громадной популярностью легендарного героя. После
него наиболее любимым и популярным было имя полковника Манштейна, командира
Третьего Дроздовского полка. Надо сказать, что в нашем полку командиры часто
менялись, так что я с трудом запомнил их имена. Но среди них самым
выдающимся был, по-видимому, полковник Руммель. Одно время нашим полковым
командиром был полковник Голубятников. Он был грузным и тучным человеком,
верхом не ездил. Я видел его один раз, когда он проезжал мимо в экипаже с
"классическим" бородатым кучером в поддевке на козлах.
Для характеристики нашего ротного командира Пореля расскажу следующий
случай, который касался меня. Он обыкновенно ездил на коне, и вот как-то
раз, когда наш взвод производил строевое учение, появился наш ротный
командир. " Ну, как этот новенький?" - спросил он, у поручика Роденко, имея
в виду меня. " В смысле выправки и строевого учения еще очень слаб" -
отвечает поручик. " А вы с ним построже. Наказывайте, ставьте под ружье!"
Трудно себе представить большую психологическую ошибку и непонимание! Таких
как я было много добровольцев. Мы пороха не нюхали и многие из нас держали
ружье впервые, но были одержимы желанием нашей победы. Я, как и многие
нуждался в поощрении, обучении, а не в угрозах. Я, вчерашний студент попал
добровольцем в армию, старался как мог и за две-три недели не смог усвоить
строевого искусства. Не получалось сразу всего не от недостатка желания и не
наказаниями и криками можно было усилить мое (наше) рвение. Да и какая там
"выправка", когда сапоги разорваны и поверх шинели болтается непромокаемый
плащ! У многих совсем с амуницией было плохо. Кормили мало и не досыта, а
вши заедали.
Словом я был огорчен и оскорблен. Мне сказали потом, что поручик
Порель, был раньше в Одесском Сергиевском военном училище и, вероятно там
научился методу воспитания молодежи.
С офицерами других взводов нашей роты мне мало приходилось общаться.
Насколько я знаю, большинство из них было в Добровольческой армии недавно,
со времени занятия белыми Харькова и Сум. В городе Сумы, после поражения
Красной армии белые объявили призыв офицеров, под тем или иным видом
скрывавшихся от большевиков. Так, что именно они и составляли нашу роту.
Среди наших офицеров помню князя Оболенского, к нему на несколько дней
из Киева приезжала его супруга. Мы встретились и много говорили о прошлых
днях. Я с ней передал письмо для моего отца, который в это время жил в
Ростове. Он был в полном неведении, где я нахожусь, что со мной происходит.
Более того, я не знал точного адреса отца. Письмо мое дошло, хоть и с
огромным запозданием, но я благодарен княгине Оболенской за ее внимание и
ласку в те трудные для меня дни. " Вам, может быть, что-нибудь нужно?" -
спросила она меня. " Да все нужно, - ответил я, - вот, хожу в рваных
сапогах, нет теплых вещей". Но чем она могла помочь? Ничем. На "мужиков"
князь Оболенский производил сильное впечатление. " Он у вас, наверное, на
особом положении?" - спросил как-то один из наших добровольцев. " Совсем
нет, - был ответ. - Он как все. Становится в очередь за борщом и кашей".
Мужик был удивлен: " Вот как! Это удивительно. Выглядит как барин, всегда
чисто". Держал себя князь Оболенский просто и скромно, а к солдатам был
внимателен и ласков.
Конечно, я помню офицеров нашего взвода, среди них поручиков Андреева,
Карпова и Роденко. Все они поступили к Добровольцам в Сумах. Им всем было
лет под тридцать, они все прошли германскую войну. За все время нашего
общения я не слышал от них ни одного грубого слова или резкого замечания.
Скромные и старательные люди воинского долга, без всяких притязаний на
особый офицерский блеск. Поручик Роденко был семинаристом по образованию. Но
он единственный из этой группы, бывал грубым и даже примитивным по своим
манерам, но добрый душою и заботливый к товарищам. Мы с ним много говорили и
спорили, я с ним частенько соглашался. Он был убежденным демократом,
противником "старого режима", много говорил о конституционной монархии. "
После войны, - говорил он, - когда мы возьмем Москву, гвардией будут
корниловские, дроздовские, марковские полки, а не старая имперская гвардия".
Гвардейцев он терпеть не мог, особенно кавалеристов, называл их "Жоржиками".
Он мечтал о победе над большевиками, и о другой монархии, с большими
демократическими реформами. Роденко говорил о необходимости созыва
Учредительного собрания после победы над большевизмом. Собственно это вполне
отвечало моим настроениям и особенно совпадало с взглядами моего отца
Александра Васильевича Кривошеина. Он был монархист, но думал о другой
монархии для России, более свободной и демократичной.
Остальные воины нашего взвода были, как я уже говорил, добровольцами.
Почти все они были из города Рыльска, а следовательно, в строю и под ружьем
не больше месяца. Но и это давало им "моральное" преимущество надо мною. А,
кроме того, они как земляки поддерживали друг друга, я был для них чужаком.
Собственно говоря "добровольцами" их можно было назвать весьма условно. Дело
в том, что когда белые заняли Рыльск эти "добровольцы" были взяты по
мобилизации, которая делалась по шаблону и наугад, кто попадет под руку.
Молодых людей интеллигентного вида сразу же зачисляли в действующую армию.
Поэтому среди них были разные люди и не всегда настроенные правильно. Про
наших "добровольцев" могу отметить, что в большинстве своем они были,
несомненно, настроены антибольшевицки, боялись и не желали возвращения
красных, но в них не было жертвенной активной борьбы с советчиной,
подлинного воинского духа. Это были обыватели, пострадавшие, конечно, от
большевиков, но предпочитавшие отсиживаться в своих углах, а другие пусть
воюют! Настоящие добровольцы из Рыльска, которые не были силком взяты в
армию, не попали в наш полк. На призыв Белой армии откликнулось много
молодежи, именно добровольно, именно они были настоящими бойцами с Советами.
Этот тип "добровольца-героя" отнюдь не миф, я встретил таких в нашем
Втором Дроздовском полку. Они были не в нашем взводе, к сожалению, а в той
же команде пеших разведчиков, в которой я пробыл мой первый день в Белой
армии. Я отчетливо помню одного - высокий юноша-богатырь, с красивым
открытым лицом, всегда бодрый, горящий энтузиазмом борьбы с красными, а
вместе с тем такой аккуратный, прекрасно одетый и вооруженный. У него была
великолепная военная выправка, несмотря на то, что в прошлом он был
студентом. Это был тот самый доброволец, который сделал мне замечание, когда
я попросил хлеба у жителей Дмитровска. Однажды он сказал мне: " Что-то мне
нравится значок на вашей фуражке!" " Да это значок железнодорожника, его
носили еще до революции, - ответил я. - Мне не дали другой фуражки, вот я и
ношу старую". " Все равно, напоминает серп и молот, неприятно" - произнес
он, и лицо его передернулось. " Ну, раз Вам не нравится, я выброшу этот
значок", - ответил я и с тех пор стал ходить в фуражке без значка. Я
искренне восхищался этим героем-добровольцем и мысленно хотел быть похожим
на него. Мне приходили на ум даже дерзкие мысли, что если бы у меня были
такие сапоги, такая шинель и ручная граната за поясом, то может быть и я был
бы не таким уж беспомощным добровольцем. А пока что у меня не было ни
солдатских погон, ни кокарды, ни бравого вида (а близорукость), но только
желание нашей победы. Так за все время моего пребывания в армии, я и не
получил хорошей амуниции.
Конечно, в армии были и другого сорта "добровольцы". Я познакомился с
двумя студентами из Харьковского университета, которые были тоже
мобилизованы в Рыльске. На вид они были тихие и забитые люди; один из них,
однако, большой критикан. По своему интеллектуальному уровню они были выше
остальной рыльской группы (провинциальная "интеллигентность" последних была
очень слабая). Воинского духа и желания нашей победы в них совсем
отсутствовали. В одной из бесед, один из них обратился ко мне со словами: "
Получено хорошее известие. Вышло распоряжение студентов освобождать от
военной службы, дать им возможность продолжать учиться в университете. Вот
мы и решили подать прошение и поехать доучиваться в Харьков". " Странно, не
очень верю в такое распоряжение, - ответил я. - Да если оно и есть, оно меня
совершенно не интересует. Главное сейчас не учится, а защитить свою родину,
закончить войну и разбить большевиков". " Что Вы, что Вы! - отвечают
студенты. - Мы все так устали от войны. Довольно крови, хочется мирной жизни
и учится. А все остальное нас не касается. Это пусть профессионалы воюют".
В последствии стало многое ясно. Все эти "интеллектуалы добровольцы",
пока дела на фронте шли успешно, были настроены оптимистически и были за
нас, но когда наступил перелом и успехи сменились топтанием на месте,
отходом и поражениями, настроение у них упало и изменилось. Именно в их
среде появились перебежчики, предатели и началось разложение.
Среди рыльских "добровольцев" печально выделялась тогда своеобразная
фигура некоего Жеребцова. Это был тринадцатилетний хулиган из бедной
городской семьи, отбившийся от рук. Когда в город пришли белые он поступил к
ним добровольцем. Для него это был выход из трудностей жизни, и он в силу
своего характера, представлял войну как легкую и приятную прогулку. Он верил
в то, что скоро окажется с белыми в Москве и "выйдет в люди" (как и почему
это было второстепенно). " В Москву мы приедем на подводах или в теплушках,
а может быть и на белых конях, - говорил он, - а обратно нас повезут до
дома, в вагонах первого класса, на крахмальных простынях". Но прошло совсем
мало времени и ему пришлось испытать трудности походной жизни и
разочарования. Он озлобился и разложился больше, чем кто-либо другой. У
него, как у меня, не было ни белья, ни вещей в обозе, и потому, грязный и
неопрятный по природе, он развел вшей больше, чем кто-либо другой, так что
рыльские земляки запрещали ему ложиться спать близ других. Он был совершенно
"придурковатым", не предсказуемым и жестоким, из того типа людей, которых я
встречал в рядах Красной армии и которых думал никогда не встретить среди
белых. Меня этот хулиган возненавидел лютой ненавистью, за то, что я по
своим убеждениям поступил в Белую армию. Он не мог мне простить, что я не из
Рыльска и, что я интеллигент, совершенно чуждый элемент для него, делю все
невзгоды рядом с ним и не особенно жалуюсь. Он не мог понять, кто я такой и
всячески издевался надо мною, лез в драку на кулачки, чем ставил меня в
трудное положение. Драться с ним я считал для себя унизительным, а если не
отвечать, он только больше наглел. Конечно, его легко могли остановить
другие рыльские добровольцы, но они как земляки, скорее его поддерживали. А
тут еще одно обстоятельство обострило положение. Как-то во время учения
поручик Андреев спрашивает меня: " Вы не родственник врангелевского премьер-
министра Кривошеина?" " Да, я его сын", - отвечаю я. До сих пор меня никто
не спрашивал о семье и не сопоставлял мою фамилию с отцом. Но раз уж
спрашивают нужно отвечать правду. Поручик был поражен. " Вот как! А я Вас
просто так спросил, совсем не думая, что Вы на самом деле ему родственник.
Ваш батюшка известнейший человек и политик!" И помолчав, добавил: " Ничего,
имейте терпение, все восстановится, все будет по-прежнему!" Я был тронут
сочувствием, но не совсем разделял его мнение, чтобы все было "по-прежнему".
Мы ведь сражаемся за Россию новую, а не ту что привела большевиков к власти.
Другой аналогичный случай с моей фамилией произошел чуть позже, когда я
заполнял "вопросник" - имя, возраст, место рождения и прочее. В графе
"сословная принадлежность" приходится написать правду - дворянин. В Брянском
особом отделе я был "крестьянин", но это спасло мне жизнь. Оказывается, что
я из всего взвода единственный из дворян. Кто-то увидев, что я написал,
советует: " Не пишите так, а то если попадете к красным, будет плохо!" Да,
мне это уже знакомо.
Но то, что узналось, что я сын царского и врангелевского министра,
никак не отразилось на моем положении. Некоторые офицеры, стали относиться
ко мне с большим интересом, задавали вопросы об отце, его политике и работе
со Столыпиным, но я, как и прежде, продолжал ходить в моих рваных сапогах.
Зато у Жеребцова, эта история с моим "происхождением", вызвала только
большую антипатию ко мне и прямо скажем, ненависть. Он по своей примитивной
психологии не мог себе представить, что "сын министра" ходит без сапог и
вообще служит рядовым на фронте, а не устроился где-нибудь в тылу на теплом