— Но он же любит вас, — сказал я. — Это немалая ценность для вас обоих. Не бросайтесь этим.
   Ее глаза встретились с моими — безжалостные, как удар хлыста. Я ожидал взрыва. Но она лишь отвернулась и уставилась на огонь. Неторопливое тиканье часов звучало в комнате, как биение сердца механической куклы. Когда она снова повернулась ко мне, лицо ее было спокойно; она смотрела на меня в упор притворно-лукавым взглядом.
   — Послушайте, Роберт. Вы подняли страшный шум из-за пустяка. Между Адриеном и мной всего лишь флирт. Клянусь вам, в этом нет ничего опасного.
   Она подошла ко мне и легонько положила руку на мой рукав.
   — Жизнь течет довольно скучно в этом противном пригороде. Время от времени просто необходимо немного встряхнуться. Каждой женщине лестно, когда за ней ухаживают и дают… дают понять, что она нравится. Вот и вся история. Вы не скажете Нейлу?
   Я покачал головой и пристально посмотрел на нее, не зная, можно ли ей хоть в какой-то мере верить.
   — Я ведь стараюсь скрасить ему жизнь. И я, право, неплохо к нему отношусь. — Она улыбнулась для большей убедительности, продолжая поглаживать мой рукав. — Обещаете, что не скажете ему ни слова?
   — Да, — сказал я. — Я не скажу ему. А сейчас я пойду. Доброй ночи, миссис Спенс.
   В кабинете я объявил, что мне надо успеть на десятичасовой поезд, идущий в Далнейр, и простился с Ломексом. Спенс пошел проводить меня до двери, несколько озадаченный моим неожиданным уходом. На крыльце он обнял меня за плечи.
   — Мне очень жаль, что вы удираете, Роберт. — Его темные глаза смотрели прямо мне в лицо. — Вообще… я хотел предложить вам пожить у нас несколько дней… если вам трудно.
   — Трудно? — повторил я.
   Он отвел взгляд.
   — На той неделе я звонил в Далнейр. Мне сказали, что вас там нет. — И он продолжал, старательно подыскивая слова, которые, казалось, исходили из самой глубины его бескорыстного сердца: — Понимаете, мне хотелось бы помочь… я ведь вполне обеспечен и живу здесь так хорошо… Неприятно мне, что вы рыщете по свету, как неприкаянный.
   — Спасибо, Спенс, спасибо. У меня все в порядке. — Под напором нахлынувших чувств я не мог продолжать и умолк. Я пожал ему руку и поспешно сбежал со ступенек в сырую темноту ночи.
   Весь обратный путь в город я старался совладать с собой. Рука у меня горела и распухла, но эта боль была куда меньше той, что жгла мне сердце. Жестокость жизни подавляла меня.
   Было одиннадцать часов, когда я добрался до «Глобуса» и, войдя в холодный вестибюль, увидел письмо на свое имя. Я поспешно взял его.
   «Дорогой мой Шеннон!
   К сожалению, вынужден Вам сообщить, что, несмотря на мои настоятельные просьбы, Ученый совет отказался субсидировать Вашу работу. Боюсь, что это решение — окончательное. Но я все-таки буду помнить о Ваших нуждах. А пока, если Вам требуется помещение для Ваших препаратов, я договорился, что Вы можете разместиться в старом здании аптекарского отделения на Сент-Эндрьюз-лейн. Не падайте духом.
   Искренне Ваш, Уилфред Чэллис».
   Я хотел перечитать еще раз, но не мог: я просто не видел слов. И мне пришлось крепко сжать зубы, чтобы сдержать слезы, набегавшие на глаза.

2

   На следующее утро, словно незадачливый боксер, который, упав, все-таки должен подняться на ноги, я без особой надежды отправился на аптекарское отделение. Оно помещалось в нескладном старом здании близ Уэллгейт и являлось частью фармакологического факультета, где занимались студенты, намеревавшиеся по получении диплома вступить в Общество аптекарей. Заведение это даже нечего было и сравнивать с университетом.
   Привратник был уже извещен о моем приходе, и, когда я назвал себя, он провел меня в комнату на первом этаже, длинную, низкую и довольно темную; там были стол, кожаная кушетка, агатовые весы под стеклянным колпаком, штатив для пробирок и две полочки, уставленные простейшими химическими реактивами. Словом, комната оказалась именно такой, какую я опасался увидеть: вполне пригодная для студента, занимающегося фармакологией, но слишком примитивная для меня; обозревая ее, я подумал: «Неужели у меня никогда в жизни не будет подходящих условий для работы?» Конечно, непрерывно изощряясь и напрягая всю свою нервную энергию, можно и здесь что-то делать. Но одному, без денег и соответствующей помощи нелегко будет добиться нужных результатов.
   Выйдя снова на улицу, я дал привратнику шиллинг и попросил его заехать с тачкой в «Глобус» и привезти сюда мою аппаратуру. По крайней мере я смогу бесплатно хранить здесь свои вещи. А это уже кое-что, поскольку я не знаю, как долго мне удастся продержаться в гостинице. Но вот должен ли я сделать над собой усилие и попытаться продолжать здесь работу, этого я еще не мог решить. Когда я проходил под увитой плющом аркой факультета, в глубине души у меня шевельнулась легкая обида на профессора Чэллиса. И все же я не мог поверить, что он бросил меня на произвол судьбы.
   Одолеваемый этими мыслями, я пошел в гостиницу через Тронгейтский перекресток. Это было шумное, многолюдное место в бедной части города, на пересечении трех узких улочек, застроенных дешевыми лавчонками и высокими многоквартирными домами. Весь транспорт из доков проезжал здесь — непрерывный поток подвод и грузовиков, который скрещивался и перекрещивался с потоком трамваев и автобусов, шедших со Старой главной улицы.
   Только я собирался завернуть за угол на Тронгейт-стрит, как странное предчувствие беды охватило меня. Среди толпы на противоположном тротуаре стояли две подружки — одна из них школьница лет четырнадцати с ранцем под мышкой — и ждали, когда можно будет перейти через улицу. Наконец, решив, что путь свободен, та, что с ранцем, на прощанье улыбнулась своей спутнице и ступила на мостовую. В эту минуту со Старой главной улицы на бешеной скорости вылетел автофургон. Девочка заметила его и побежала. Похоже было, что она успеет проскочить. Но тут навстречу ей из другой улицы с грохотом выехал тяжелый грузовик. Пространство между двумя машинами быстро сокращалось. Девочка растерянно остановилась, увидела, что деваться некуда, неловко повернула было назад и, поскользнувшись, во весь рост упала на мокрый асфальт. Ранец ее перелетел через улицу, и книги рассыпались у моих ног. Визг тормозов, пронзительный крик — и колеса грузовика, который вез чугунные болванки из доков, со скрежетом наехали на нее.
   Раздался крик ужаса, все бросились на середину улицы и окружили пострадавшую. Не удержался и я. Хоть я и не любил выказывать на людях свои профессиональные познания, но тут я протиснулся сквозь толпу и опустился на колени возле пострадавшей девочки. Она лежала неподвижно и тихонько стонала; несмотря на грязь, покрывавшую ее лицо, видно было, что она смертельно бледна. Полисмен поддерживал ее голову, а со всех сторон теснились, напирая на него, сердобольные люди, и каждый стремился дать какой-то совет.
   — Надо перенести ее куда-нибудь в помещение, — сказал я. — Я — врач.
   Красное, злое лицо полисмена сразу прояснилось. Чьи-то услужливые руки поспешно передали доску со стоявшего подле грузовика. Среди поднявшихся тотчас шума и суматохи, девочку положили на эти импровизированные носилки и внесли в маленький врачебный кабинет, затерявшийся среди лавчонок на противоположной стороне улицы; там ее уложили на кушетку. Человек двадцать любопытных зашло вместе с нами. Полисмен немедленно вызвал по телефону карету скорой помощи. Затем, подойдя к кушетке, возле которой я стоял, он сказал:
   — Движение здесь такое, что скорая помощь придет не раньше чем через десять минут.
   — Пожалуйста, удалите отсюда всех этих людей, — попросил я.
   Он стал освобождать убогий кабинетик, а я нагнулся и расстегнул запачканную, порванную блузку девочки. Треснувший по швам лифчик сполз вниз, обнажив плоскую грудку. Повреждено было левое плечо: сложный перелом сустава. Ее изуродованная левая рука безжизненно повисла, но куда страшнее был непрерывно увеличивавшийся синий кровоподтек под мышкой. Нащупав пульс девочки, я с тревогой взглянул на ее лицо, ставшее теперь совсем белым, — ее закатившиеся глаза пристально смотрели в одну точку.
   Полицейский офицер уже снова стоял подле меня. К нам подошел фармацевт из соседней аптеки — пожилой мужчина в белой куртке.
   — Кто здесь практикует? — спросил я.
   — Доктор Мейзерс. Вот беда, что его нет на месте.
   — Вид у нее совсем неважный, — тихо заметил полисмен.
   Глядя на пульсирующую синеву под мышкой, я быстро соображал. Несомненно, повреждена артерия, но слишком высоко, чтобы можно было наложить жгут, а кровотечение столь обильно, что легко может повлечь за собой роковой исход еще прежде, чем прибудет скорая помощь.
   Медлить было нельзя. Не говоря ни слова, я подтащил кушетку к окну, подошел к небольшому эмалированному шкафчику с инструментами, стоявшему в углу, вынул скальпель, щипцы Спенсера и стеклянную банку с кетгутом для наложения швов. Бутыль с эфиром стояла на нижней полке. Я налил немного на кусок марли и приложил ее к носу девочки. Она слегка всхлипнула и замерла.
   Времени для обычной антисептики не было. Я плеснул себе на руки немного йоду и протер той же едкой жидкостью распухшую подмышку пострадавшей. Полисмен и фармацевт смотрели на меня, вытаращив глаза. В дверях стояла группа молчаливых зрителей. Не обращая на них внимания, я взял скальпель и всадил его в отекшую руку девочки.
   В ту же секунду из раны вылетел большой сгусток крови, и я увидел кровоточащую дыру в разорванной артерии. Немедленно я наложил щипцы. Затем не торопясь, спокойно перевязал сосуд. Это было совсем нетрудно, и на все потребовалось минут пять. Убрав эфирную маску, я снял щипцы, слегка затампонировал рану и забинтовал ее крест-накрест, чтобы вернее предохранить от загрязнения. Пульс у девочки уже стал лучше, дыхание ровнее и глубже. Я взял жесткое серое одеяло, лежавшее в ногах кушетки, и хорошенько закутал в него худенькое тельце. В больнице ей, очевидно, сделают переливание крови, может быть, введут физиологический раствор, но настоящая опасность уже была позади.
   — Теперь она выкарабкается, — кратко заметил я.
   Полисмен облегченно вздохнул, с порога донесся одобрительный шепот. Тут я обернулся и заметил коренастого крепыша с копною ярко-рыжих вьющихся волос, который недружелюбно смотрел на меня.
   Эта малосимпатичная личность вызвала у меня прилив раздражения:
   — Я ведь, кажется, велел очистить помещение.
   — Прекрасно, — отрезал рыжий человечек. — Вот и убирайтесь.
   — Это вы убирайтесь, — не без запальчивости возразил я.
   — С какой это стати? Здесь мой кабинет.
   Тут я понял, что передо мной доктор Мейзерс.
   В эту минуту подъехала карета скорой помощи и поднялась суматоха. Но вот наконец маленькая пациентка удобно устроена и осторожно увезена; полисмен закрыл блокнот, торжественно пожал мне руку и ушел. Фармацевт отправился в свою аптеку, последние зеваки разошлись, по улице снова с ревом и грохотом понеслись машины. Доктор Мейзерс и я остались одни.
   — Ну вы и нахал! — заключил он. — Забрались в мой кабинет. Перепачкали его кровью. А мне даже не собираетесь платить за это.
   Я спустил закатанные рукава рубашки и надел пиджак.
   — Когда у меня заведется монета, я пошлю вам чек на десять гиней.
   Он с минуту покусал ноготь большого пальца, словно пережевывая мой ответ. Все его ногти были коротко обгрызаны.
   — Как вас зовут?
   — Шеннон.
   — Очевидно, вы что-то вроде доктора.
   Я взглянул на его диплом, висевший в рамке на противоположной стене. Это было удостоверение об окончании общего курса, свидетельствовавшее о том, что Мейзерс — врач самой низкой квалификации.
   — Да, — сказал я. — А вы?
   Он покраснел и с таким видом, точно намеревался уличить меня в обмане, резко повернулся к своему письменному столу и взял «Медицинский справочник». Полистав его с характерной для всех его движений энергией, он быстро отыскал мою фамилию.
   — Шеннон, — сказал он. — Роберт Шеннон. Сейчас увидим. — Но, по мере того как он читал перечень моих степеней и наград, лицо его все вытягивалось. Он закрыл книгу, сел в свое кожаное вращающееся кресло, сдвинул на затылок котелок, который до сих пор не потрудился снять, и уже совсем по-иному посмотрел на меня.
   — Вы, конечно, слышали обо мне, — сказал он наконец.
   — Никогда.
   — Не может этого быть. Джеймс Мейзерс. У меня самая большая практика в городе. Три тысячи чистоганом. Максимум. Все врачи терпеть меня не могут. Ведь я у них хлеб отнимаю. А народ меня очень любит.
   Продолжая наблюдать за мной, он мастерски левой рукой скрутил сигарету и небрежно сунул ее в рот. Его самоуверенность была просто поразительна. Одет он был кричаще, но в традиционном стиле врачей, практикующих на дому: широкие полосатые брюки, короткий черный пиджак, стоячий воротничок и галстук с бриллиантовой булавкой. Однако подбородок у него отливал синевой: ему явно не мешало побриться.
   — Значит, вы сейчас без места? — внезапно спросил он. — Из-за чего же вы его лишились — пьянство или женщины?
   — И то и другое, — ответил я. — Я морфинист.
   Он ничего на это не сказал, только вдруг резко выпрямился.
   — А не хотели бы вы поработать у меня? Три вечера в неделю. Кабинетный прием и ночные вызовы. Мне хочется немножко вздохнуть посвободнее. А то эта практика убьет меня.
   Немало удивленный этим предложением, я с минуту подумал.
   — А сколько вы будете платить?
   — Три гинеи в неделю.
   Я снова прикинул. Вознаграждение довольно щедрое: это позволит мне жить в «Глобусе» и избавит от позорной необходимости обивать пороги Агентства по приисканию работы для медиков. У меня будет время и для научных исследований, если, конечно, я смогу наладить это на аптекарском отделении.
   — Идет.
   — Значит, по рукам. Приходите сегодня, ровно в шесть вечера. Предупреждаю: у меня были и до вас помощники. И ни один из них ни к черту не годился. Они у меня живо вылетали.
   — Благодарю за предупреждение.
   Я уже направился было к двери, когда он, иронически усмехнувшись, окликнул меня:
   — Постойте-ка. Судя по вашему виду, вы нуждаетесь в небольшом авансике.
   Он достал из заднего кармана брюк туго набитый кожаный кошель и, тщательно отобрав нужные банкноты, передал мне через стол три фунта и три шиллинга.
   Жизнь уже успела кое-чему научить меня. Ни слова не говоря, я взял банкноты так же бережно, как он положил их.

3

   В тот вечер в шесть часов и потом по три вечера в неделю я принимал больных в кабинете на Тронгейтском перекрестке. К моему приходу передняя бывала уже битком набита пациентами — женщины в шалях, дети в лохмотьях, рабочие из доков — и начинался изнурительный прием, который частенько затягивался до одиннадцати ночи, а потом надо было еще пойти по двум-трем срочным вызовам, о которых сообщал мне аптекарь Томпсон, перед тем как закрыть свое заведение. Работа была тяжелая. Доктор Мейзерс не преувеличивал, говоря, что у него огромная практика. Я довольно быстро выяснил, что он пользуется необыкновенной репутацией у бедного люда, населяющего этот трущобный район.
   Уже самая его стремительность немало способствовала укреплению его авторитета, да и действовал он круто, энергично, прибегая порой к весьма драматическим приемам. Он поистине обладал чутьем по части постановки диагноза и, пересыпая свою речь крепкими выражениями, не колеблясь выносил приговор. Работал он, как каторжник, не жалея себя, и вовсю распекал своих пациентов. А они любили его за это. Прописывал он всегда самые сильнодействующие средства и в максимальных дозах. Пациент же, после того как его сильнейшим образом прочистило или он жесточайше пропотел, говорил, понимающе покачивая головой: «Ай да доктор — ведь совсем крошку лекарства прописал, но как здорово прохватило!»
   Мейзерс болезненно переживал свой маленький рост, однако, как все низенькие люди, отличался тщеславием и положительно упивался своим успехом. Ему нравилось сознавать, что он одержал победу там, где рядом с ним другие врачи терпели поражение, и любил, задыхаясь от смеха, рассказывать, как он «обскакал» какого-нибудь своего коллегу. Но больше всего он наслаждался сознанием того, что, хоть он и работает в бедном районе, в жалком кабинетишке и имеет всего лишь диплом об окончании общего курса, живет он в большой роскошной вилле, ездит в машине «Санбим», может дать дочери отличное образование, подарить жене красивое меховое манто — словом, как он говорил, живет, точно лорд. К деньгам он относился с необычайным уважением. Хотя брал он со своих пациентов очень немного — от шиллинга до полукроны, — но требовал, чтобы платили только наличными.
   — Стоит им узнать, что они могут пользоваться вашими услугами задаром, доктор, — предупредил он меня, — и вам крышка.
   В ящике письменного стола ом держал большой замшевый мешок, в котором когда-то хранились акушерские щипцы и куда теперь он складывал гонорар. К концу приема мешок раздувался от денег. В первый день моего дежурства, когда я уже собирался закрывать кабинет, в комнату неожиданно вошел доктор Мейзерс, взял мешок и с видом знатока взвесил его на руке. Затем посмотрел на меня, но не сказал ни слова. И хотя он и виду не подал, я почувствовал, что он доволен.
   В начале второй недели, придя в понедельник вечером, чтобы вести прием, я сунул руку в карман и вынул оттуда фунтовую бумажку.
   — Возьмите. — Доктор Мейзерс быстро вскинул на меня глаза, но я продолжал: — Девочка, на которую наехал грузовик, поправляется. В пятницу был здесь ее отец и чуть не насильно вручил мне гонорар. Славный малый: он так благодарил меня.
   Лицо Мейзерса приняло какое-то странное выражение. Он скрутил сигарету, откусил кончик с торчавшими из него волокнами табака и выплюнул на пол.
   — Возьмите это себе, — наконец сказал он.
   Я раздраженно отказался:
   — Вы платите мне жалованье. Все, что я беру с больных, — ваше.
   Наступило молчание. Он подошел к окну, потом вернулся на свое место, так и не закурив сигареты.
   — Сказать вам кое-что, Шеннон? — медленно произнес он. — Вы у меня первый честный помощник. Давайте на эту бумажку пошлем девочке винограда и цветов.
   Любопытный он все-таки был человек — хоть и любил деньги, но скупостью не отличался и мог не задумываясь тратить их на себя и других.
   После этого случая доктор Мейзерс гораздо сердечнее стал относиться ко мне. Он держался со мной на дружеской ноге и с гордостью показывал мне фотографии своей жены и семнадцатилетней дочери Ады, заканчивавшей обучение в закрытом дорогом пансионе при монастыре Святого сердца в Грэнтли. Показывал он мне и фотографию своей грандиозной виллы с большой машиной у ворот, намекнув, что скоро пригласит меня к себе. Время от времени он давал мне советы, как вести практику, а однажды, разоткровенничавшись, признался, что в самом деле зарабатывает три тысячи фунтов в год. Ему очень хотелось знать, на что я трачу свободное время, и он частенько пытал меня на этот счет, но я всегда был сдержан и скрытен. Хотя работа мне не нравилась, настроение у меня было отличное: почему-то стало казаться, что счастье, наконец, улыбнулось мне. Так, пожалуй, оно и было.
 
 
   В четверг, возвращаясь под вечер в «Глобус», я заметил в сгущающихся сумерках на противоположном тротуаре мужскую фигуру, показавшуюся мне знакомой. При моем приближении терпеливо поджидавший кого-то человек медленно двинулся мне навстречу. Обстоятельства, при которых мы расстались, были таковы, что у меня сердце захолонуло, когда в этом человеке я признал Алекса Дьюти.
   Уже поравнявшись друг с другом, мы еще долго молчали; я с удивлением заметил, что он не решается заговорить и волнуется куда больше меня. Наконец он тихо произнес:
   — Я хотел бы сказать вам одно слово, Роберт. Можно зайти?
   Мы прошли через качающиеся створки дверей и поднялись ко мне в комнату; переступив через порог, он поставил на пол ящик, который до сих пор держал под мышкой, и присел на кончик стула. Вертя в натруженных умелых руках шапку, он смущенно смотрел на меня открытым, честным взглядом.
   — Роб… я пришел просить у тебя прощения.
   Ему стоило немалого труда выговорить это, зато ему сразу стало легче.
   — На прошлой неделе мы были в Далнейрской больнице. Мы собрали на чердаке все игрушки Сима — жена надумала отвезти их больным детям. Потом мы долго беседовали с начальницей. И она по секрету все нам рассказала. Мне очень жаль, что я напрасно обвинил тебя тогда, Роберт. Сейчас я за это готов отрезать себе язык.
   Я просто не знал, что сказать. Всякое проявление благодарности необычайно стесняло меня. Я был очень огорчен тем, что нашей дружбе с Дьюти пришел конец, и сейчас очень обрадовался, узнав, что недоразумение выяснилось. Я молча протянул ему руку. Он сжал ее, точно в тисках, и на его обветренном красном лице появилась улыбка.
   — Значит, снова мир, дружище?
   — Конечно, Алекс.
   — И ты поедешь со мной на рыбалку осенью?
   — Если возьмешь.
   — Возьму, — веско произнес он. — Понимаешь, Роб, со временем все проходит.
   Мы немного помолчали. Он потер руки и с любопытством оглядел комнату.
   — Ты все еще занимаешься своей научной работой?
   — Да.
   — Вот и прекрасно. Помнишь, ты хотел получить пробы молока? Я принес их тебе.
   Я подскочил, точно через меня пропустили электрический ток.
   — У вас снова заболел скот?
   Он кивнул.
   — Тяжелая эпидемия?
   — Очень, Роб. Пять наших коров перестали кормить телят, и, как мы ни старались их спасти, они подохли.
   — И ты принес мне пробы их молока? — я весь напрягся от волнения.
   — От всех пяти. В стерильной посуде. — Он кивнул на ящик, стоявший на полу. — В этом оцинкованном ящике.
   Не в силах выразить свою признательность, я молча смотрел на него. До сих пор мне так не везло, что я с трудом мог поверить этому счастливому повороту судьбы.
   — Алекс, — в избытке чувств воскликнул я, — ты и представить себе не можешь, что это для меня значит! Как раз то, что мне нужно…
   — Это ведь не только одного тебя касается, — серьезно возразил он. — Должен тебе прямо сказать. Роб: эта штука здорово встревожила нас, фермеров. Во всех лучших стадах — падеж. Управляющий сказал, что, если ты хоть чем-то сумеешь нам помочь, он будет тебе очень благодарен.
   — Я попытаюсь, Алекс, обещаю, что попытаюсь. — С минуту я помолчал, не в силах продолжать. — Если ты так просто не хотел со мной мириться… то ничего лучшего не мог бы придумать…
   — Ну раз ты доволен, то и я доволен. — Он посмотрел на свои большие серебряные часы. — А теперь мне пора.
   — Посиди еще, — принялся уговаривать я. — Я сейчас принесу чего-нибудь выпить.
   На радостях я готов был отдать ему все, что имел.
   — Нет, дружище… мне ведь надо поспеть на автобус, который отходит в шесть пятнадцать. — Он улыбнулся мне своей медлительной, спокойной улыбкой. — Я уже и так добрый час прождал тебя на улице.
   Я сошел с ним вниз и, горячо поблагодарив его, распростился. Постояв у подъезда, пока его коренастая фигура не исчезла в темноте, я вернулся в гостиницу окрыленный надеждой.
   Только я хотел было подняться к себе наверх и открыть ящик с дримовскими пробами, как вдруг в холле, в отведенном для меня отделении, увидел письмо. По почерку я сразу узнал, что письмо от Джин. Задыхаясь, я схватил его, одним духом взбежал по лестнице, запер дверь и дрожащими пальцами разорвал конверт.
   «Дорогой Роберт!
   Люк уезжал в Тайнкасл на целых три недели. Поэтому я только сейчас получила Ваше письмо и теперь не знаю, что отвечать. Не скрою: я искренне обрадовалась Вашей весточке — я очень соскучилась по Вас. Возможно, мне не следовало бы Вам это говорить. Возможно, вовсе не следовало писать Вам это письмо. Но у меня есть кое-какие новости, вот я и воспользуюсь ими как предлогом, чтобы написать Вам.
   Я снова держала экзамены и, хотя допустила некоторые ошибки, рада сообщить Вам, что в общем сдала не так уж плохо. Профессор Кеннерли, как это ни странно, был очень мил. И вчера, после последнего устного экзамена, он отвел меня в сторону и сообщил, что я выдержала с отличием — по всем предметам. Счастливая случайность, конечно, но у меня точно гора с плеч свалилась!
   Выпуск будет только в конце семестра, 31 июля, и я решила до тех пор прослушать курс по тропической медицине, который начинается на будущей неделе в Сандерсоновском институте. Лекции будут читаться с девяти утра, каждый день по часу.
   Ваша Джин Лоу».
   Выдержала… выдержала с отличием… и соскучилась по мне… очень соскучилась. Глаза мои заблестели, когда я читал эти строки: после стольких тягостных месяцев печального и безнадежного существования они были как бальзам для моего одинокого сердца. Моя жалкая комната словно преобразилась. Мне хотелось прыгать, смеяться, петь. Снова и снова перечитывал я эти слова, и от того, что писала их Джин, они казались мне такими прекрасными, такими бесконечно нежными… В них было скрытое томление, повергшее меня в экстаз и натолкнувшее вдруг на одну мысль, — кровь бросилась мне в голову, и я задрожал от сладостного волнения. Я взял листок почтовой бумаги, которого она еще так недавно касалась, и прижал его к губам.

4

   Сандерсоновский институт находился на противоположном берегу реки, в довольно уединенной части города, между богадельней и старинной церковью святого Еноха. Это был тихий район, казавшийся пригородом благодаря саду на площади святого Еноха. Накануне вечером прошел дождь, теплый весенний дождь, и, когда я шагал по мощенному плитами тротуару Старой Джордж-стрит, в воздухе стоял запах набухающих почек и молодой травы. С реки потянуло теплым ветерком, и под его дыханием закачались зазеленевшие ветви высоких вязов, среди которых чирикали воробьи. И сразу холодные объятия зимы словно разжались, и от влажной земли, обнажившейся под солнцем, поднялся сладкий дурман, наполнивший меня тоской, невыразимым томлением — острым, как боль.