У богадельни стояла старуха цветочница со своим товаром. Я внезапно остановился и купил на шесть пенсов подснежников, высовывавших свои головки из корзины. Слишком застенчивый, чтобы нести их открыто, я завернул нежные цветы в носовой платок и положил их в карман. Когда я торопливо вошел во двор института и стал на страже у выхода из лекционного зала, старые часы на церкви святого Еноха, словно опьянев от носившихся в воздухе ароматов, весело пробили десять.
   Через несколько минут из зала стали выходить студенты. Их было человек шесть, не больше. Последней с рассеянным видом вышла Джин. Она была в сером — цвет этот всегда очень шел к ней; на сильном ветру платье плотно облегало ее тоненькую фигурку, от чего она казалась еще стройнее. Губы ее были слегка приоткрыты. Руки в стареньких перчатках сжимали тетрадь. Добрые карие глаза опущены.
   Неожиданно она подняла их, взгляды наши встретились, и, шагнув к ней, я взял обе ее руки в свои.
   — Джин… наконец-то!
   — Роберт!
   Она произнесла мое имя смущенно, с запинкой, словно преодолевая угрызения совести. И тут же лицо ее просветлело, яркий румянец залил щеки. Мне хотелось крепко сжать ее в объятиях. Но я не посмел. И сказал хриплым голосом:
   — Как чудесно, что мы снова встретились!
   С минуту в приливе восторга мы, будто завороженные, смотрели друг другу в глаза, — говорить мы не могли. Позади нас на вязах чирикали воробьи, а где-то далеко, ниже по реке, лаяла собака. Наконец, с трудом переводя дух, я прошептал:
   — И вы выдержали… с отличием… Поздравляю вас.
   — Ну что ж тут особенного? — Она улыбнулась.
   — Но это же великолепно. Если бы не мое пагубное вмешательство, вы бы и тогда сдали.
   Она застенчиво улыбнулась. Улыбнулся и я. Я все еще держал ее руки в своих, точно и не собирался отпускать.
   — Вы ушли из Далнейрской больницы? — спросила она.
   — Да, — весело ответил я. — Меня вышибли. Видите, какой я никудышный. Теперь я работаю через день помощником у одного доктора, практикующего в трущобах у Тронгейта.
   — А как же ваша научная работа? — быстро спросила она.
   — Ах, — сказал я, — именно об этом я и хотел с вами поговорить.
   Я повел ее через дорогу, в сад на площади. Мы сели на зеленую скамейку, окружавшую ствол сучковатого дерева. Перед нами расхаживали и вспархивали голуби, опьяневшие, как и все птицы, от чудесного пробуждения весны. Поблизости не было никого, если не считать старого пенсионера в черной фуражке и яркой малиновой куртке, ковылявшего по дорожке. Я вынул из кармана букетик подснежников и преподнес Джин.
   — Ох! — в восторге воскликнула она и умолкла, боясь, как бы словами или взглядом не сказать слишком много.
   — Приколите их, Джин, — тихо попросил я. — В этом нет ничего предосудительного. Скажите, вы дали обещание никогда не видеться со мной?
   Она почему-то ответила не сразу.
   — Нет, — медленно произнесла она наконец. — Если бы я дала такое обещание, вряд ли я была бы сейчас здесь.
   Я смотрел на нее, а она, слегка погрустнев, глубоко вдохнула тонкий аромат, затем приколола к жакету, пониже горжетки из пушистого меха, так удивительно подходившие к ее облику белые нежные цветы. От ее близости кровь волной прилила к моему сердцу, а щеки и лоб запылали. Я понимал, что надо скорее выложить то, что занимало мои мысли, иначе это страшное волнение одолеет меня.
   — Джин, — начал я, стараясь совладать со своими чувствами, — если не считать лекций, у вас сейчас все дни свободны… После десяти часов вы ведь ничем особенно не заняты, правда?
   — Нет. — Она вопрошающе смотрела на меня и, поскольку я молчал, добавила: — А что?
   — Мне нужна ваша помощь, — решительно и откровенно начал я в полном убеждении, что говорю чистую правду. Глядя на нее в упор, я продолжал: — Я довел до половины свою работу; сейчас надо уже переходить к следующему этапу, и я ужасно волнуюсь. Вы знаете, как мне было трудно одному. О, я не жалуюсь, но теперь, для этой новой фазы, мне потребуется чья-то помощь. Есть опыты, которые одному ни за что не провести. Профессор Чэллис дал мне помещение для работы. — Я помолчал. — Не хотите ли вы… не согласились бы вы поработать со мной?
   Она слегка покраснела и какую-то секунду взволнованно смотрела на меня, потом опустила глаза. Наступило молчание.
   — Ах, Роберт, как бы мне хотелось! Но я не могу. Вы же знаете все обстоятельства! Мои родители… я стольким им обязана… а они только на меня и рассчитывают… и я так люблю их… особенно маму… она самая лучшая женщина на свете. И они… хоть и не принуждают меня, — казалось, она подыскивала слова, чтобы ослабить удар, — но все-таки не хотят, чтобы я с вами встречалась. Я уже сейчас… ослушалась их.
   Я закусил губу. Несмотря на всю мягкость, в ней чувствовались какая-то непреклонность, глубочайшая порядочность и преданность — но не по отношению ко мне — и чувство долга, восстававшее против обмана.
   — Как же они, должно быть, меня ненавидят!
   — Нет, Роберт. Просто они считают, что мы должны идти разными путями.
   — Но ведь я прошу не ради себя лично! — воскликнул я. — Вы же сами теперь врач и понимаете, что это во имя науки.
   — Да мне бы и самой хотелось. И это очень интересно. Но совершенно невозможно.
   — Нет, совершенно возможно, — возразил я. — Только никому не надо говорить. А ваши пусть думают, что вы проходите практику по тропической медицине…
   Она с таким укором посмотрела на меня, что я умолк.
   — Я не этого боюсь, Роберт.
   — А чего же?
   — Что мы будем вместе.
   — Разве это так страшно?
   Она подняла свои черные ресницы и печально поглядела на меня.
   — Я знаю, я сама во всем виновата… я не сразу поняла, что наше чувство друг к другу так… так глубоко. А если мы будем встречаться, то оно станет еще глубже. В конце концов нам же будет труднее.
   От этих простых слов у меня снова потеплело на сердце. Я глотнул воздуху, решив во что бы то ни стало уговорить ее.
   — Послушайте, Джин. А если я обещаю и поклянусь вам, что никогда не буду за вами ухаживать, никогда не буду говорить вам о любви, вы согласитесь помочь мне? Мне так нужна ваша помощь. Одному мне ничего не сделать.
   Мы долго молчали. Она недоверчиво смотрела на меня, то краснея, то бледнея, совсем растерявшись и не зная, на что решиться. И я поспешил воспользоваться моментом.
   — Ведь это для вас такая удивительная возможность. Кажется, я на пороге очень важного открытия. Пойдемте и убедитесь сами.
   Я порывисто вскочил и протянул ей руку. Поколебавшись с минуту, она медленно поднялась со скамьи.
   До фармакологического факультета было недалеко. Через десять минут мы уже пришли на место. Я провел Джин прямо в мою лабораторию и, вынув из маленького инкубатора одну из пробирок с культурой, выращенной на пробах, недавно привезенных Дьюти, поспешно протянул ей.
   — Вот, — сказал я, — я получил бациллу. И культура растет довольно быстро. Вы не догадываетесь, что это?
   Она покачала головой, но видно было, что она заинтересовалась: в ее больших темных глазах промелькнул вопрос.
   Я поставил пробирку обратно в наполненную водою ванночку, взглянул на регулятор, и закрыл оцинкованную дверцу. Затем в самых простых словах объяснил, чего я хочу.
   Щеки Джин запылали от восторга. Глубоко взволнованная, она оглядела комнату: ее блестящие глаза то останавливались на инкубаторе, то снова обращались ко мне. Сердце мое отчаянно колотилось. Чтобы скрыть свои чувства, я подошел к окну и, подняв вверх раму, впустил в комнату поток солнечного света. За окном по ярко-синему небу мчались курчавые облака. Я обернулся к Джин.
   — Роберт, — медленно произнесла она. — Если я буду с вами работать… потому что я считаю вашу работу очень важной… обещаете ли вы честно держать свое слово?
   — Да, — сказал я.
   Грудь ее приподнялась в тяжелом вздохе. Я смотрел на нее, а она, положив на стол свои учебники, сняла шляпу и принялась стягивать перчатки.
   — Отлично, — сказала она. — Начнем.

5

   И вот каждое утро по окончании лекции, вскоре после десяти часов, Джин приходила в мою лабораторию, где я уже сидел за работой, и, сняв с крючка за дверью халатик, надевала его и педантично принималась за дело на другом конце длинного стола. Мы обменивались лишь несколькими словами, иногда только улыбкой приветствия. Порой, углубившись в расчеты, я делал вид, будто и вовсе не заметил ее прихода, — такое равнодушие, казалось мне, скорее внушит ей спокойствие. Главное — что она была тут, и, когда я через некоторое время осторожно поднимал голову, я мог видеть сквозь строй бюреток в зажимах, как она с самым серьезным и сосредоточенным видом отмеряет и титрует жидкость, а потом делает соответствующую запись в потрепанном черном журнале.
   Как я и предполагал, ее аккуратность, старание и тщательность явились для меня поистине неоценимой находкой — особенно если учесть, что надо было подготовить сотни предметных стекол для последующего просмотра под микроскопом. Работа была трудная, утомительная и опасная, ибо эти культуры на бульоне крайне заразны. Но Джин делала все так спокойно, уверенно и была настолько поглощена своим занятием, что сидела не поднимая головы и ни разу не допустила ошибки. Когда она чувствовала, что я смотрю на нее, она прерывала работу и молча, но так выразительно глядела на меня, что эти взгляды связывали нас еще теснее в нашей общей работе. Теплый весенний воздух вливался в нашу маленькую сумрачную комнатку сквозь широко открытое окно, принося с собой приглушенные звуки внешнего мира, — шум транспорта, пароходные гудки, завывания далекой шарманки. Присутствие Джин, такой спокойной и сдержанной, необычайно вдохновляло меня.
   В час дня мы устраивали перерыв на завтрак. Хотя поблизости было два-три отличных кафе, было куда проще, приятнее и дешевле есть в лаборатории. Мы объединяли свои денежные ресурсы, и Джин каждый день по дороге с вокзала заходила на рынок и покупала всякую снедь. Подержав три минуты руки в растворе сулемы — мера предосторожности, на которой я совершенно категорически настаивал, — мы усаживались на подоконник и, покачивая на коленях тарелку, наслаждались завтраком на свежем воздухе. В пасмурные и холодные дни мы ели суп, подогретый на бунзеновской горелке. Но обычно наша трапеза состояла из свежих лепешек, нескольких кусочков колбасы и дэнлопского сыра, а затем — яблоки или кулечек вишен на десерт. Во дворе, куда выходило наше окно, жил черный дрозд, который регулярно каждый день являлся к нам полакомиться. Увидев, что мы едим вишни, он садился к Джин на руку и в предвкушении пиршества заливался радостной трелью.
   На седьмой день нашей совместной работы, когда мы молча трудились, я услышал чьи-то шаги и обернулся. На пороге стоял профессор Чэллис; сгорбленный, в наглухо застегнутом выцветшем сюртуке, он теребил свои седые усы и, прищурившись, смотрел на нас.
   — Я решил заглянуть к вам, Роберт, — сказал он, — посмотреть, как у вас идут дела.
   Я тотчас вскочил и представил его Джин; он по-старинному, церемонно поклонился ей. Я видел, что он удивлен и, хотя слишком хорошо воспитан, чтобы это выказать, сгорает от любопытства, не зная, как отнестись к такому содружеству. Однако вскоре я понял, что Джин понравилась ему, ибо он с улыбкой подмигнул мне:
   — В научной работе иметь толкового помощника, Роберт, — это уже наполовину выиграть сражение.
   Он усмехнулся, словно сказал удачную шутку, затем принялся бродить по комнате, осторожно взбалтывал культуры, рассматривал предметные стекла, заглядывал в наши записи — и все это молча, но со спокойным одобрением, волновавшим нас куда больше любых слов.
   Проведя доскональнейшее обследование наших трудов, он повернулся и поглядел на нас.
   — Я добуду вам еще и другие пробы, из разных районов… с континента… там меня все еще немного ценят. — Он умолк и протянул нам руки: — Работайте, работайте дальше. Не обращайте внимания на такое ископаемое, как я. Дерзайте!
   Но что значили эти слова по сравнению с тем живым огоньком, который теперь сверкал в его глазах.
   С тех пор он постоянно навещал нас — частенько заходил во время завтрака и приносил не только обещанные пробы, но не раз что-нибудь вкусное. Усевшись на стул, он ставил палку между колен и, опершись трясущимися руками на ее костяную рукоятку, смотрел из-под косматых бровей, как мы уписываем мясной пирог или страсбургский паштет, — глаза его при этом весело поблескивали. Он все больше привязывался к Джин и относился к ней с поистине рыцарским вниманием и учтивостью, что не мешало ему, однако, порой добродушно, совсем по-мальчишески, подтрунивать над ней. Он никогда не завтракал с нами, но, если Джин варила кофе, соглашался выпить чашечку и, испросив ее разрешения с той особой любезностью, с какою он по отношению к ней держался, не спеша потягивал ароматный напиток, покуривая небольшую сигару, что он изредка себе позволял. Следя за голубыми спиралями дыма, расплывавшимися вверху, он рассказывал нам о своей молодости, о жизни в Париже, где он учился и занимался научной работой в Сорбонне под руководством знаменитого Дюкло.
   — У меня не было тогда денег, — с усмешкой заметил он, рассказав нам, как однажды провел воскресенье в Барбизоне. — Нет у меня их и теперь. Но я всегда был счастлив от того, что посвятил себя делу, равного которому нет в целом мире.
   Когда он ушел. Джин глубоко вздохнула. Глаза ее сияли.
   — Какой он милый, Роберт! Большой человек… Мне он так нравится.
   — Если я могу быть тут судьей, по-моему, вы ему тоже нравитесь. — Я криво улыбнулся. — Но как бы отнеслись к нему ваши родители?
   Она потупилась.
   — Давайте работать.
   К этому времени из многочисленных молочных проб мы получили в чистом виде грамм-отрицательный организм, в котором я признал бациллу, открытую датским ученым Бангом и названную его именем, — он доказал, что она является причиной жестокой болезни, поражающей рогатый скот и широко распространенной во всем мире. Значит, эта же бацилла вызвала эпидемию среди коров в нашей местности. На основании сделанных мною вычислений мы установили, что около тридцати пяти процентов рогатого скота, не считая овец, коз и прочих домашних животных, являются носителями этого микроба, который мы вывели в больших количествах в специальной бульонной среде.
   Мы получили также в чистом виде Брюсовского возбудителя мальтийской лихорадки из тех проб, которые во время моего пребывания в Далнейрской больнице я, естественно, брал у больных, пострадавших от эпидемии так называемой инфлюэнцы; нам во многих случаях удалось также получить его из проб крови, недавно взятых у разных людей и принесенных нам профессором Чэллисом. Таким образом, мы имели теперь возможность сравнить эти два организма — тот, что был найден у животных, и тот, что был найден у человека, — проанализировать их различные реакции и выяснить, нет ли между ними сходства.
   Опыты, которые мы проводили, были чрезвычайно сложны, и сначала трудно было даже оценить их значение. Но, по мере того как один положительный результат подтверждался другим, у нас возникло предположение — основанное сначала на догадке, а потом подкрепленное солидными доказательствами, — которое поистине ошеломило нас. Поняв, какой из этого напрашивается вывод, мы недоверчиво уставились друг на друга.
   — Не может быть, — медленно сказал я. — Это просто невозможно.
   — Нет, может быть, — вполне логично возразила Джин. — И вполне возможно.
   Я обеими руками сжал голову — на этот раз меня раздражала ее спокойная прямолинейность. Доктор Мейзерс допоздна задержал меня накануне — вообще он стал возлагать на меня все больше обязанностей, — и это двойное напряжение начинало сказываться на мне.
   — Ради бога, — взмолился я, — только не будем ничего предрекать заранее. Нам еще предстоит работать не одну неделю, прежде чем мы подойдем к последнему опыту с антигеном.
   Но доказательства продолжали накапливаться, и через три месяца, по мере того как мы приближались к решающему опыту, глубокое, все возрастающее волнение охватило нас. Нервы у нас были напряжены до крайности, а надо ждать несколько часов, чтобы завершился процесс агглютинации, и, поскольку вовсе не обязательно было сидеть в лаборатории, мы на часок-другой уезжали за город, куда-нибудь в окрестности Уинтона.
   Никакого мотоцикла у нас, конечно, не было, так как даже Люк не подозревал о том, что мы работаем вместе, но к нашим услугам был трамвай, который за двадцать минут доставлял нас в наше излюбленное местечко, на Лонгкрэг-хилл — поросшую лесом гору, которую еще не успели застроить и откуда открывался вид на реку. Здесь мы садились на мшистый камень и смотрели, как паромы и крошечные пароходики с большущим гребным колесом курсируют вверх и вниз по широкой реке, а далеко внизу, у нас под ногами, раскинулся город, затянутый золотистой дымкой, — лишь блеск купола или тонкого шпиля обнаруживал его. Говорили мы главным образом о встававших перед нами проблемах и с волнением и надеждой обсуждали возможность успеха. Иной раз, утомленный и словно завороженный очарованием минуты, я ложился на спину, закрывал глаза и, как истый провинциал, начинал мечтать: я мечтал вслух о Сорбонне, которую так живо обрисовал нам Чэллис, мечтал о жизни во имя чистой науки, о беспрепятственной возможности исследовать и дерзать.
   Верный своему обещанию, которое мне нелегко было выполнять, я ни разу не заговорил с Джин о любви. Понимая ее сомнения и то, что ей пришлось ради меня заглушить в себе голос совести, я решил доказать ей, как необоснованны ее подозрения, — доказать, что она может всецело довериться мне. Только так я мог оправдать себя в ее глазах и в своих собственных.
   Когда наступил решающий день, мы поставили последнюю партию пробирок для агглютинации и ушли. Это был четверг, последний день июня, и погода выдалась чудеснейшая; мы чуть ли не боялись того, что ждало нас по возвращении, и не спешили уезжать с горы. Пока мы там сидели, маленький пароходик далеко внизу отправился в свой вечерний рейс к островам в устье реки, на палубе его можно было различить крошечные фигурки немцев-оркестрантов. Они играли вальс Штрауса. Пароходик с трепещущими на ветру флагами, вспенивая воду гребным колесом, весело проплыл вниз по реке и исчез из виду. Однако до нас еще долго доносились звуки мелодии, еле уловимые, но такие сладостные и нежные, как ласка. Блаженный миг! Я не смел взглянуть на мою спутницу, но внезапно со всею ясностью почувствовал, что треволнения этих дней, когда мы работали бок о бок, почти помимо моей воли углубили и закрепили наши отношения. И я понял, что она вошла в мою жизнь как неотъемлемая ее частица.
   Мы решили, что пора идти. В этот вечер у меня не было приема, а Джин ввиду важности события устроилась так, чтобы задержаться в Уинтоне до восьми часов.
   Пробило пять часов, когда мы добрались до нашей маленькой лаборатории. Сейчас или никогда! Я подошел к термостату и, открыв дверцу, жестом велел моей помощнице вынуть штатив с пробирками. В этом штативе было двадцать четыре пробирки, и в каждой — жидкость, абсолютно прозрачная несколько часов назад, но сейчас, если опыт удался, в ней должны были появиться хлопья осадка. Затаив дыхание, я с тревогой следил, как Джин вынимала штатив. И, увидев его, ахнул.
   В каждой пробирке белел осадок. Я не мог говорить. Охваченный внезапной слабостью, я присел на кожаную кушетку, тогда как Джин, изменившись в лице и все еще держа в руках штатив с пробирками, не мигая, глядела на меня.
   Значит, это правда: два организма, которые двадцать один год считались самостоятельно существующими и никак друг с другом не связанными, на самом деле являлись одной и той же бациллой! Да, я доказал это. Идентичность их подтверждена морфологически, культурой и опытами агглютинации. Значит, болезнь, широко распространенная среди скота, легко передается людям не только при непосредственном соприкосновении, но и через молоко, масло, сыр и все виды молочных продуктов. Банговская болезнь животных, мальтийская лихорадка Брюса и эпидемия «инфлуэнцы» — все это одно и то же и все обязано своим происхождением одной и той же бацилле, которую мы культивировали здесь, в лаборатории. Голова у меня кружилась, я прикрыл глаза. Мы установили наличие новой инфекции у человека и нашли возбудителя этой инфекции, вызывающего не какое-нибудь малозначительное местное заболевание, а серьезную болезнь, порождающую сильнейшие вспышки эпидемии, равно как и длительное недомогание при более слабой и хронической формах, — болезнь, насчитывающую сотни тысяч жертв во всех странах мира. При мысли об этом у меня сдавило горло. Подобно Кортесу[5], остановившемуся на вершине горы, я вдруг с поразительной ясностью увидел наше открытие во всем его значении.
   Наконец Джин нарушила молчание.
   — Это замечательно, — тихо сказала она. — Ах, Роберт, теперь можно все опубликовать.
   Я покачал головой. Передо мной в ярком свете встало еще более чудесное видение. Стараясь умерить прилив восторга и держаться скромно и с достоинством, как и подобает ученому, я сказал:
   — Мы открыли болезнь. И бациллу, являющуюся первопричиной этой болезни. Теперь мы должны приготовить вакцину, которая будет излечивать от нее. Вот когда мы получим такую вакцину, тогда нашу работу можно будет считать завершенной.
   Это была чудесная, ослепительно прекрасная перспектива. Глаза Джин загорелись.
   — Надо позвонить профессору Чэллису.
   — Завтра, — сказал я. Из какого-то ревнивого чувства мне хотелось, чтобы наша победа принадлежала нам одним.
   Джин, казалось, поняла меня и улыбнулась; при виде этой улыбки восторженное настроение овладело мной — куда только девалась моя солидность, в один миг исчезло напускное спокойствие.
   — Дорогая доктор Лоу, — улыбнулся я ей, — это событие войдет в историю. Надо его отметить. Не согласитесь ли вы пообедать со мной сегодня?
   Она поколебалась — щеки ее все еще пылали от волнения — и взглянула на часы.
   — Меня будут ждать дома.
   — Ну пойдемте, — горячо упрашивал я. — Ведь еще рано. И вы вполне успеете на поезд.
   Она посмотрела на меня сияющими глазами, в которых была, однако, еле уловимая мольба, но я тотчас вскочил, радостный и уверенный в себе. Помогая ей надеть пальто, я рассмеялся:
   — Мы отлично поработали. И вполне заслужили маленькое развлечение.
   Ликуя, я взял ее под руку, и мы пошли.

6

   На Старой Джордж-стрит, неподалеку от фармакологического факультета, был небольшой французский ресторанчик «Континенталь», куда я иногда захаживал со Спенсом; сейчас это заведение показалось мне наиболее подходящим для нашего пиршества. Содержала его эльзаска, по имени мадам Броссар, ее покойный супруг преподавал языки в средней школе по соседству; ресторанчик был скромный, но очень чистенький, кормили там отлично, и во всем, несмотря на нашу северную атмосферу, чувствовался сугубо французский дух. Пол был посыпан песком; клетчатые салфетки туго накрахмалены, сложены веером и воткнуты в цветные бокалы для вина; на каждом столике стояли свечи под красными колпачками, озарявшие своим романтическим светом ножи и вилки с костяными ручками.
   При нашем появлении мадам, восседавшая за стойкой у кассы, поклонилась нам, и молоденький официант в стареньком, чересчур широком смокинге провел нас к столику в углу. Время для посещения таких заведений еще не настало, и, если не считать нескольких завсегдатаев, обедавших за длинным столом посредине, зал, к нашей радости, был почти пуст. Довольные тем, как все складывается, мы просмотрели меню, написанное от руки фиолетовыми чернилами, и заказали луковый суп, эскалоп из говядины, апельсиновое суфле и кофе.
   — Здесь очень мило, — заметила Джин, с интересом осматривая помещение. — Совсем как в Париже. — И, почувствовав, что сказала не то, она с легкой гримаской добавила: — Так мне, во всяком случае, кажется.
   — Давайте в самом деле вообразим, что мы в Париже, — весело предложил я. — Мы пришли из Сорбонны… нам же описывал ее профессор Чэллис. Мы знаменитейшие ученые — разве не видите, какая у меня борода!.. И мы только что сделали открытие, которое перевернет мир и покроет нас бессмертной славой.
   — Так оно и есть, — деловито заметила она.
   Я громко расхохотался. Упоенный сознанием достигнутой победы, сбросив с себя тяжкое ярмо повседневного труда, я утратил и свою обычную сдержанность — буквально опьянел от счастья. Когда официант принес нам суп с длинными хрустящими слоеными пирожками, я обратился к нему по-французски. Он с виноватым видом покачал головой и ответил мне на чистейшем шотландском наречии. Джин так и прыснула.
   — Что вы сказали этому бедному малому? — спросила она, когда он отошел.