Когда к одиннадцати часам я добрался до вершины Феннер-хилла, зал Моррея был уже заполнен студентами и их родственниками и, как всегда, гудел от нетерпеливых голосов, — кислую чопорность царившей в нем атмосферы время от времени нарушали студенты, из тех, что помоложе и поживее: они пели студенческие песни, гонялись друг за другом по проходам, гикали и мяукали, бросали серпантин. Каким глупым ребячеством казалось все это мне сейчас. Я не стал заходить внутрь, а остановился в толпе у входа, надеясь встретить Спенса или Ломекса, и с волнением принялся внимательно осматривать скамьи и балкон.
   Джин нигде не было видно. Но внезапно среди этого моря лиц я заметил ее родных — отца, мать и Люка: они сидели во втором ряду балкона, слева, вместе с Малкольмом Ходденом. Все они были в праздничных одеждах, все нетерпеливо подались вперед и были так оживлены, так горды, так радовались предстоящему событию, что я вдруг почувствовал к ним злобу, которую тотчас постарался подавить. Я спрятался за ближайшую колонну.
   В эту минуту некий дородный зритель, умело маневрируя зонтом и всех расталкивая, очутился рядом со мной и вдруг, ахнув от радости, дернул меня за рукав.
   — Здравствуйте, мой дорогой доктор Роберт Шеннон.
   И передо мной предстал неистощимый источник сплетен и доброты, вечно улыбающийся Лал Чаттерджи.
   — Какое величайшее удовольствие встретить вас, сэр. Нам ужасно недостает вас в «Ротсее», но, конечно, мы с интересом следим за вашей карьерой. Какое блистательное здесь сегодня собрание, а?
   — Да, блистательное, — без всякого энтузиазма согласился я.
   — Ну, знаете ли, сэр! Тэ-тэ-тэ!.. Никакого пренебрежения к нашей дорогой Альма матер! — тараторил он, то и дело охая, когда кто-нибудь из толпы попадал локтем ему в живот. — Хотя самого меня сегодня и не выпускают — надеюсь, это скоро произойдет, — эта пышная церемония мне очень нравится. За последние десять лет я ни разу не пропускал ее. Пойдемте, сэр. Разве не стоит протиснуться вперед и добыть два местечка в передних рядах?
   — Я, пожалуй, постою здесь. Мне хочется найти Спенса и Ломекса.
   В эту минуту у нас над головами грянул большой орган, заглушая все остальные звуки, и, поняв, что церемония начинается, в зал хлынула новая толпа, — поток разделил нас и унес «Бэби» вперед по центральному проходу.
   Некоторое время, пока ректор произносил краткую речь, мне удавалось удерживаться на месте; затем с помощью профессора Ашера, стоявшего подле него с дипломами, он приступил к обычной церемонии «увенчания» академическими шапочками длинной вереницы выпускников. Но впереди меня стояла такая густая толпа, что я ничего не видел, да и не стремился видеть: я то и дело поглядывал вверх, на балкон, где сидели, улыбаясь и аплодируя, Ходден и семейство Лоу, но под конец зрелище это стало для меня просто невыносимым. Тогда, несмотря на протесты и противодействие окружающих, я стал пробиваться к выходу. В уголке, под крытой аркадой, стояла будка общественного телефона — повинуясь внезапному порыву, я вошел в нее и позвонил на кафедру патологии. Но Спенса не оказалось на месте. Не удалось мне дозвониться и к нему домой. Телефон звонил, но никто не отвечал.
   Потерпев и здесь неудачу, я вышел из будки и медленно поднялся по истертой узкой каменной лестнице, затем побрел по коридору в гардеробную. Здесь за полгинеи или около того студенты брали напрокат свои мантии и шапочки, и я знал, что по окончании церемонии Джин придет сюда вернуть взятое одеяние. Это было единственное место, где я мог подстеречь ее и увидеть одну, и, присев в уголке, у длинного деревянного прилавка, я стал ждать.
   Неизбежные в таких случаях аплодисменты, доносившиеся снизу через каждые тридцать секунд, действовали мне на нервы, настроение мое упало, на душе было горько и грустно. В гардеробную вбежали студенты, и я поспешно поднял голову; вскоре я увидел Джин, спешившую вместе со всеми по коридору: на ней была мантия, накинутая поверх нового коричневого костюма, коричневые чулки и новые туфли. Раскрасневшаяся, она так возбужденно и весело болтала с какой-то девушкой, что это ее настроение после стольких недель разлуки больно укололо меня. Ведь я любил ее, и потому мне, естественно, хотелось видеть ее в слезах.
   Она не заметила меня. Медленно и осторожно я поднялся и встал у прилавка, совсем рядом с ней. Я почти касался ее локтем, а она даже и не подозревала, что я тут; я же не произнес ни слова.
   Мы стояли так несколько секунд, но вот она протянула было через прилавок свою мантию и замерла. Она меня еще не видела, и тем не менее горячая кровь медленно отхлынула от ее лица и шеи — она побелела как полотно. Мгновение, пока она стояла неподвижно, казалось, длилось без конца; затем, словно это ей стоило огромного, почти нечеловеческого усилия, она заставила себя повернуть голову.
   Я смотрел ей прямо в глаза. А она стояла как каменная.
   — Меня не приглашали, но я все-таки пришел.
   Долгое молчание. Возможно, ее бледные губы и шевельнулись, произнося какие-то слова. Но сказать их вслух она не смогла. Я продолжал:
   — У вас едва ли найдется несколько свободных минут. Но я хотел бы поговорить с вами наедине.
   — Я ведь одна сейчас.
   — Да, но здесь нам безусловно кто-нибудь помешает. Не могли бы мы удалиться куда-нибудь ненадолго? Помнится, мы это делали раньше.
   — Мои родные ждут меня внизу. Я должна сейчас вернуться к ним.
   И хотя я всей душой стремился к ней, в ответе моем прозвучала горечь:
   — Целый месяц я держался вдали от вас и не надоедал вам своим присутствием. Мне кажется, я имею право на небольшой разговор с вами.
   Она облизнула свои бледные сухие губы.
   — А что хорошего может из этого выйти?
   Я посмотрел на нее жестким взглядом. Мне хотелось увидеть ее, а сейчас, когда наконец мы очутились вместе, моим единственным желанием было возможно глубже ранить ее. Я подыскивал самые безжалостные и самые обидные слова.
   — По крайней мере мы сможем проститься. Теперь, когда вы получили диплом, я не сомневаюсь, что выбудете только рады избавиться от меня. Вы, наверно, знаете, что я работаю в «Истершоузе». Да. В сумасшедшем доме. Я опустился еще на одну ступень.
   И я продолжал говорить до тех пор, пока в ее глазах не появилось страдальческое выражение. Тут вдруг я заметил высокого мужчину, приближавшегося к нам. Я поспешно нагнулся и совсем другим тоном сказал:
   — Джин, приезжай ко мне в «Истершоуз»… как-нибудь днем… ну хоть один-единственный раз… ради нашей прежней дружбы.
   По ее бледному испуганному лицу я видел, какая идет в ней борьба, и в ту минуту, когда я понял, чего это ей стоит, она прошептала:
   — В таком случае в четверг… я, возможно, приеду.
   Не успела она это промолвить, как Малкольм Ходден очутился рядом с нами, учащенно дыша после быстрого подъема по лестнице; он обнял Джин за плечи, словно желая защитить ее от толкавшихся вокруг людей, и спокойно, как на старого знакомого, посмотрел на меня своими серьезными голубыми глазами.
   — Джин, дорогая, пойдемте, — без тени упрека проговорил он. — Мы все просто понять не могли, отчего вы так задержались.
   — Я опоздала? — с тревогой спросила она.
   — О нет. — Он успокоительно улыбнулся ей и повел к лестнице. — Я заказал столик на час — у нас еще уйма времени. Просто профессор Кеннерли подошел к вашему отцу и спрашивал о вас.
   У подножия лестницы Джин, даже не взглянув на меня, убежала к своим родителям, стоявшим в толпе, у выхода на четырехугольный двор; тогда Малкольм повернулся и обратил на меня серьезный, но отнюдь не враждебный взгляд.
   — Не смотрите на меня так, Шеннон. Мы же с вами не враги. Поскольку в нашем распоряжении есть несколько минут, давайте разумно побеседуем.
   Он вывел меня через каменную арку к террасе, перед которой на открытом месте, на самой вершине холма, высился университетский флагшток и стояла круглая чугунная скамейка. Опустившись на нее, он знаком пригласил меня сесть. Его спокойствие было поистине удивительным. Вообще он во всем был прямой противоположностью мне. Сильный, деловой, практичный, с ясными глазами и приятной внешностью, спокойный и уверенный в себе, он не остановился бы ни перед чем. В его душе не было скрытых сомнений или темных тайников. Я завидовал ему всем своим несовершенным, измученным сердцем.
   — Между нами есть по крайней мере хоть что-то общее, — начал он, словно прочитав мои мысли. — Мы оба хотим счастья Джин.
   — Да, — сказал я, поджав губы.
   — Тогда подумайте, Шеннон, — рассудительно продолжал он. — Неужели вы не понимаете, что ваш брак невозможен? Вы с ней никак не подходите друг другу.
   — Я люблю ее, — упрямо сказал я.
   — Но любовь — это еще не брак, — быстро возразил он. — А брак — дело серьезное. И пойти на это очертя голову нельзя. Вы оба будете несчастны, если Поженитесь.
   — Да как вы можете говорить заранее? А мы возьмем да и рискнем. Брак — это штука неизбежная… возможно, даже бедствие, от которого нет спасения… но уж все лучше миссионерской работы где-то в глуши.
   — Нет, нет, — возразил он, в величайшем волнении парируя мой удар. — Брак должен укреплять, а не разрушать содружество двух существ. До вашей встречи с Джин жизнь ее текла по заранее намеченному руслу: и в смысле работы… и в смысле будущего. Она приняла определенное решение, и душа ее была спокойна. А теперь вы требуете, чтобы она отказалась от всего, порвала с семьей, подрубила самые корни своего существования.
   — Но это вовсе не обязательно.
   — Ах, вы так полагаете. Разрешите мне задать вам простой вопрос. Согласитесь ли вы посещать вместе с Джин храм, где она молится?
   — Нет.
   — Вот именно. В таком случае как же вы можете рассчитывать, что она станет ходить в ваш?
   — Вот мы и подошли к этому. Я вовсе на это не рассчитываю. Я не имею ни малейшего желания к чему-либо принуждать ее. Каждый из нас будет обладать полнейшей свободой мысли и действия.
   Ничуть не убежденный, он покачал головой.
   — Это все красиво в теории, Шеннон. А на практике ничего не получается. Ведь поводов для возникновения трений сколько угодно. А пойдут дети? Спросите вашего священника — он скажет вам, что я прав. Ваша церковь всегда косо смотрела на смешанные браки.
   — Но были же среди них и удачные, — упорно не сдавался я. — И мы будем счастливы вместе.
   — Какое-то короткое время — возможно, — чуть не с жалостью сказал он. — А через пять лет, подумайте-ка, что будет: услышанный невзначай гимн, молитвенное собрание на улице, воспоминания детства, сознание, что она стольким пожертвовала… да самый вид ваш станет ей ненавистен.
   Слова его звучали в моих ушах похоронным звоном. В наступившей тишине я услышал, как хлопает флаг на ветру: флагшток вибрировал, и казалось, что дерево содрогается в тщетной борьбе за жизнь.
   — Поверьте мне, Шеннон, я стараюсь думать только о Джин. Сегодня она уже снова чувствовала себя почти счастливой, как вдруг появились вы. Неужели вы хотите вечно причинять ей страдания? О, я куда более высокого мнения о вас! Как мужчина мужчине, говорю вам, Шеннон: я убежден, что то хорошее, что есть в вашей натуре, в конце концов победит.
   Он вынул часы, заключенные в роговой футляр, внимательно посмотрел на них и уже более мягким тоном сказал:
   — Мы устраиваем сегодня небольшой праздник для Джин. Завтрак в отеле «Виндзор». — Он помолчал. — При других обстоятельствах я был бы очень рад видеть вас с нами. Не хотите ли вы еще о чем-либо спросить меня?
   — Нет, — ответил я.
   Он встал и, крепко пожав мне руку выше локтя в знак примирения, твердым шагом пошел прочь. А я так и остался сидеть, прислушиваясь к заунывному хлопанью флага; в моем одиночестве виноват был только я сам, — я пытался возненавидеть Малкольма, но ненавидел себя: ну кому я такой нужен? Группа хорошо одетых гостей с любопытством посмотрела на меня, проходя мимо, затем все они вежливо отвели глаза.

4

   В четверг хорошая погода, стоявшая так долго, испортилась: день обещал быть сырым и туманным. Я с тревогой поглядывал на небо, но даже в полдень солнце было затянуто пеленой, и, хотя дождь шел не очень сильный, трава на лужайках была совсем мокрая, а в аллеях капало с деревьев.
   Сразу после второго завтрака, взволнованный и полный нетерпения, я направился к привратницкой. Я пришел как раз вовремя, но Джин уже была здесь — она сидела в уголке, одинокая и расстроенная, хотя вокруг по случаю приемного дня толпился народ и воздух был полон испарений от намокшей одежды множества посетителей, пришедших к больным восточного крыла.
   Желая поскорее вывести ее отсюда, я направился к ней и хотел было взять ее за руку, но она поспешно поднялась мне навстречу.
   — Почему вы не попросили привратника позвонить мне?
   — Да ведь я сама виновата, что так получилось. — Она улыбнулась мне слабой дрожащей улыбкой. — Я села на более ранний поезд. Мне было немножко трудно уйти из дому… и, поскольку негде было переждать, я и приехала сюда.
   — Если бы я только знал…
   — Пустяки. Мне не хотелось беспокоить вас. Но уж по саду-то мне могли бы пока разрешить погулять.
   — Видите ли, — принялся объяснять я, — приходится принимать некоторые меры предосторожности. Здесь ведь как бы совсем другой мир. Мы живем очень уединенно. Но если б вы сказали Ганну, что вы врач, он сразу же пропустил бы вас.
   Как я ни старался отвлечь ее от грустных мыслей, она оставалась молчаливой и замкнутой и выглядела такой маленькой и несчастной в своем непромокаемом плаще и мягкой шапочке с серым пером, усеянной капельками дождя. Меня мучительно влекло к ней, но я изо всех сил старался держаться спокойно.
   — Ну, да ладно, — сказал я, переводя разговор на другую тему. — Главное, что вы здесь… и что мы вместе.
   — Да, — покорно подтвердила она. — Какая обида, что так сыро!
   Молча пошли мы по Южной аллее мимо тирольского домика с мокрой крышей, под деревьями, с которых стекала вода, словно пригибавшая их своей тяжестью к мокрой дорожке.
   Ужасная погода угнетала нас, очертания предметов расплывались и тонули в этом затерянном молчаливом мире. Неужели Джин так и не объяснится со мной?
   Внезапно, когда мы уже подходили к главному зданию, она медленно подняла глаза и, увидев что-то впереди, испуганно вскрикнула.
   В тумане возникла колонна больных из восточного крыла, которые бежали в строю под наблюдением Скеммона и его помощника Брогана. Они всего лишь тренировались на прогулке, но когда тесные ряды темных фигур выскочили прямо на нас, ритмично топая по мягкому гравию, Джин прикрыла глаза и, замерев, стояла так, пока они не пробежали мимо и звук их тяжелых шагов не потонул в сером тумане.
   — Извините, — жалобно сказала она наконец. — Я знаю, что это глупо, но у меня нервы никуда не годятся.
   Все шло не так, как надо. Я потихоньку выругался. А тут еще и дождь припустил вовсю.
   — Зайдемте ко мне, — предложил я. — Я хочу показать вам лабораторию.
   После сырости на дворе в лаборатории было как-то особенно уютно. Джин сняла перчатки, но плащ расстегивать не стала. Мы стояли рядом у моего рабочего стола, и, оглядев помещение, она задумчиво начала перебирать одну за другой пробирки с культурами, точно это было нечто отошедшее в область прошлого, уже забытое и навсегда похороненное.
   — Осторожно, — пробормотал я, когда она дотронулась до пробирки с самой насыщенной культурой.
   Она повернулась ко мне, и ее темные глаза с расширенными зрачками потеплели. Однако она не сказала ни слова. Никого, кроме нас, здесь не было, мы были вместе, и все-таки мы были не одни.
   — Я уже изготовил вакцину, — тихим голосом сообщил я ей. — Но у меня возникла идея поинтереснее: добыть и сконденсировать зародышевый белок. Чэллис тоже считает, что так будет куда эффективнее.
   — Вы его недавно видели?
   — Нет, давно. К сожалению, он снова слег — в Бьютовской водолечебнице.
   Наступила пауза. Ее кажущееся спокойствие, стремление сделать вид, будто ничего не произошло, придавали нашей встрече оттенок чего-то нереального. Мы стояли и, словно загипнотизированные, смотрели друг на друга. В комнате вдруг стало холодно.
   — Вы озябли, — заметил я.
   Мы пошли ко мне в гостиную, где уже ярко горел разведенный Сарой огонь. Я позвонил, и она тотчас принесла уставленный всякой всячиной поднос: я заранее просил ее приготовить завтрак.
   Усевшись в глубокое кресло и грея руки у огня. Джин с благодарностью выпила чашку чаю и съела один из птифуров, которые я специально привез от Гранта. Настроение у нее явно падало, словно предстоящая жизнь казалась ей бременем, от которого она с радостью бы избавилась. Я просто не в силах был рассеять атмосферу холодной принужденности, сковывавшую нас. Однако, видя, как румянец постепенно приливает к ее запавшим щекам, я подумал, что она начинает оттаивать. Она казалась такой трогательно маленькой и хрупкой. По мере того как лицо ее вновь обретало свои нежные краски, в душе моей все ярче разгоралось пламя чувств. Но гордость не позволяла мне выказать это. Я церемонно спросил:
   — Надеюсь, теперь вы чувствуете себя лучше?
   — Да, благодарю вас.
   — К этому заведению не сразу привыкаешь.
   — Мне очень неприятно, что я вела себя так глупо там, в саду. А здесь… Такое ощущение, точно за тобой все время кто-то следит.
   Снова наступило молчание, в котором размеренное тикание часов звучало, как глас рока. В комнате начинали сгущаться сумерки. Если не считать слабого отсвета огня из камина, другого освещения не было, и я с трудом мог различить ее лицо, такое спокойное, точно она спала. Я затрепетал.
   — Вы что-то все молчите сегодня. Вы не можете простить мне… того, что случилось…
   Она не подняла головы.
   — Мне стыдно, — сказал я. — Но иначе себя вести я не мог.
   — Как это ужасно — полюбить вопреки своей воле, — произнесла она наконец. — Когда я с вами, я больше не принадлежу себе.
   Это признание придало мне надежды, которая все росла и постепенно превратилась в какое-то странное сознание своей власти. Я смотрел на Джин сквозь разделявший нас полумрак.
   — Я хочу просить вас кое о чем.
   — Да? — сказала она. Лицо у нее было напряженное, точно она ждала удара.
   — Давайте поженимся. Сейчас же. В мэрии.
   Она, казалось, не столько услышала, сколько почувствовала, что я сказал; пораженная моими словами, она молча сидела, повернувшись ко мне вполоборота, словно хотела отвернуться совсем.
   Ее растерянность несказанно обрадовала меня.
   — Ну, почему же нет? — мягко, но настойчиво зашептал я. — Скажи, что ты выйдешь за меня замуж. Сегодня же.
   Затаив дыхание, я ждал ответа. Глаза ее были полузакрыты, лицо выражало удивление, точно мир вдруг зашатался вокруг нее и ей казалось, что она сейчас погибнет.
   — Скажи «да».
   — Ох, не могу я, — пробормотала она еле внятно, страдальческим тоном, словно жизнь покидала ее.
   — Нет, можешь.
   — Нет! — истерически воскликнула она и повернулась ко мне. — Это невозможно.
   Долгая, мучительная пауза. Этот внезапно вырвавшийся крик души превратил меня во врага, в ее врага, во врага ее близких. Я попытался взять себя в руки.
   — Ради бога. Джин, не будь такой неумолимой.
   — Я должна быть такой. Мы достаточно оба страдали. И другие тоже. Мама ходит по дому, смотрит на меня и ничего не говорит. А она ведь очень больна. Я должна тебе вот что сказать, Роберт. Я уезжаю навсегда.
   Непреклонная решимость ее тона поразила меня.
   — Все уже решено. Мы целой группой едем в Западную Африку с первым рейсом нового Клэновского парохода «Альгоа». Мы отплываем через три месяца.
   — Через три месяца, — как эхо, повторил я. — Во всяком случае, хоть не завтра.
   Но, усилием воли придав своему лицу спокойное выражение, она с грустью покачала головой.
   — Нет, Роберт… все это время я буду занята… у меня есть работа.
   — Где?
   Она слегка покраснела, но не отвела глаз.
   — В Далнейре.
   — В больнице? — Несмотря на охватившее меня отчаяние, я был удивлен.
   — Да.
   Я сидел потрясенный, онемевший. Она продолжала:
   — Там у них опять появилось свободное место. Для разнообразия они хотят взять на работу женщину-врача… небольшой эксперимент. Начальница рекомендовала меня Опекунскому совету.
   Сраженный известием об ее отъезде, я тем не менее все же попытался представить себе ее в знакомой обстановке больницы: вот она ходит по палатам и коридорам, занимает те же комнаты, где жил я. Наконец я пробормотал прерывающимся голосом:
   — Вы сумели поладить с начальницей. Вы со всеми ладите, кроме меня.
   Она тяжело вздохнула. И как-то странно, неестественно улыбнулась мне.
   — Если бы мы никогда не встречались… было бы лучше… А так — все для нас наказание.
   Я понял, на что она намекает. Но, хотя глаза мои жгли слезы, а сердце чуть не разрывалось, снедаемый горечью и безнадежностью, я нанес ей последний удар:
   — Я не откажусь от тебя.
   Она была по-прежнему спокойна, только слезы потекли у нее по щекам.
   — Роберт… я выхожу замуж за Малкольма Ходдена.
   Оцепенев, я молча смотрел на нее. У меня хватило лишь силы прошептать:
   — Ах нет… нет… ты же его не любишь.
   — Нет, люблю. — Бледная и трепещущая, она с отчаянием принялась защищать себя: — Он достойный, благородный человек. Мы вместе выросли, вместе ходили в школу — да, в воскресную школу. Мы посещаем одну и ту же церковь. У нас одни с ним цели и задачи, он во всех отношениях подходит мне. Когда мы поженимся, мы уедем вместе на «Альгоа»: я — в качестве врача, а Малкольм — старшим преподавателем в школе для поселенцев.
   Я проглотил огромный комок, вдруг вставший у меня в горле.
   — Этого не может быть, — еле слышно пробормотал я. — Я слышу это во сне.
   — Нет, сон — это то, что мы сейчас вместе, Роберт. И мы должны наконец вернуться к реальности.
   В полном отчаянии я сжал руками голову, а Джин горько заплакала.
   Этого я уж никак не мог вынести. Я вскочил на ноги. В ту же секунду, ничего не видя, ослепшая от слез, поднялась и она, словно инстинкт подсказывал ей бежать. Мы столкнулись. Какое-то время она стояла, прильнув ко мне, рыдая так, что, казалось, у нее сейчас разорвется сердце, тогда как мое сердце замирало от безумного упоения и восторга. Но, когда я крепче прижал ее к себе, она вдруг словно собралась с силами и порывисто и нетерпеливо оттолкнула меня.
   — Нет… Роберт… нет.
   Мука, отразившаяся на ее лице, в каждой линии ее гибкого, дрожащего тела, пригвоздила меня к месту.
   — Джин!
   — Нет, нет… никогда больше… никогда.
   Она никак не могла успокоиться: ее душили рыдания, надрывавшие мне душу, мне хотелось броситься к ней, прижать ее к груди. Но взгляд ее блестящих глаз, такой страдальческий, но исполненный железной решимости, поднимавшейся откуда-то из самых глубин ее существа, постепенно лишил меня всякой надежды. Жгучие слова любви, которые я собирался сказать, замерли у меня на губах. И я бессильно опустил руки, которые было простер к ней. В висках у меня мучительно и тяжело пульсировала кровь.
   Наконец она решительно смахнула слезы рукой и вытерла уголки губ. С застывшим лицом я подал ей пальто.
   — Я провожу вас до ворот.
   Мы молча, без единого слова дошли до привратницкой. Ручейки, журчавшие по обеим сторонам аллеи, напоминали о жизни, тогда как звук наших шагов умирал, заглушенный промокшей землей. Мы остановились у ворот. Я взял ее пальчики, мокрые от дождя и слез, но она поспешно высвободила их.
   — Прощайте, Роберт.
   Я посмотрел на нее в последний раз. По дороге мимо ворот промчалась машина.
   — Прощайте.
   Она покачнулась, но, вздрогнув, взяла себя в руки и поспешно пошла прочь, хмурясь, чтобы сдержать слезы, и не оглядываясь назад. Через минуту тяжелые ворота со звоном захлопнулись: она ушла.
   Я повернулся и, угрюмый, глубоко несчастный, побрел по аллее. Спускались сумерки, и дождь наконец перестал. На западе, у самого горизонта, небо было синевато-багровое, точно заходящее солнце совершило кровавое убийство среди облаков. Внезапно над затихшей больницей прозвучал вечерний горн, и с высокого флагштока на холме медленно, медленно пополз вниз флаг — на самой вершине, рядом с ним, отчетливо выделялась застывшая в позе «салюта» одинокая фигура больного, специально выделенного для выполнения этой обязанности.
   «Да здравствует „Истершоуз“, — с горечью подумал я.
   Когда я вернулся к себе в комнату, огонь в камине уже почти потух. Я долго смотрел на потускневший серый пепел.

5

   Было воскресенье, и над «Истершоузом» плыл звон колоколов, доносившийся из увитой плющом церквушки. Словно по контрасту с мраком, царившим у меня в душе, утро снова было солнечное и теплое. В фруктовом саду плоды оттягивали к земле отяжелевшие ветви деревьев, а в каменных вазах на балюстраде террасы пестрели яркие цветы герани и бегонии.
   Одевшись, мрачный и еще не совсем проснувшийся, я подошел к окну, откуда видно было, как больные стекаются к храму — довольно большому строению готической архитектуры, сложенному из красного кирпича приятного оттенка и затененному купами высоких вязов.
   Первыми большой тесной группой шли мужчины из восточного крыла под предводительством Брогана и еще трех помощников Скеммона — все в серых, похожих на рабочие робы костюмах, ботинках на толстой подошве и добротных кепках, так как большинство работало в полях или в мастерских. Одни были веселы и улыбались, другие молчали, несколько человек были сумрачны, ибо среди «хороших» сумасшедших встречались и «плохие», которые частенько выходили из повиновения.