Страница:
В купе, кроме меня, никого не было, и я забился в угол: я устал от этого чрезмерного радушия и сейчас попытался проанализировать свои впечатления. По правде говоря, знакомство с этим простым трудолюбивым семейством преисполнило меня сильнейшим отвращением к себе. Какой я ничтожный и жалкий! Вообще говоря, я даже почему-то казался себе настоящим подлецом.
Внезапно перед моим мысленным взором всплыло лицо Джин Лоу, когда она сидела, потупившись, рядом со мной в Верхнем парке и вдруг, как девочка, залилась краской. Я не слишком был избалован женским вниманием и в этом отношении был лишен самомнения. Но сейчас некая мысль, словно стрела, пронзила меня. Я вздрогнул и, потрясенный, выпрямился.
— Нет! — громко воскликнул я в пустом вагоне. — Не могла же она… не может… Это нелепо!
6
7
8
Внезапно перед моим мысленным взором всплыло лицо Джин Лоу, когда она сидела, потупившись, рядом со мной в Верхнем парке и вдруг, как девочка, залилась краской. Я не слишком был избалован женским вниманием и в этом отношении был лишен самомнения. Но сейчас некая мысль, словно стрела, пронзила меня. Я вздрогнул и, потрясенный, выпрямился.
— Нет! — громко воскликнул я в пустом вагоне. — Не могла же она… не может… Это нелепо!
6
Наступил февраль с сильными морозами и холодными, ясными, сверкающими днями, будоражившими кровь. Прошло больше месяца с тех пор, как я всецело отдался своей работе. И жизнь казалась мне поистине прекрасной.
Ломекс и Спенс, естественно, знали о моей деятельности, но Смит, хотя я время от времени и подмечал, как он посматривает на меня, покусывая кончики косматых усов, не мог догадаться, чем я занят. С тех пор как профессор Ашер уехал, он проводил большую часть дня в баре при «Университетском гербе».
Дело, за которое я взялся, было нелегким. Не думайте, что работа исследователя проходит в дивном поэтическом экстазе, — прежде чем увидишь просвет, надо пройти немало лабиринтов и, подобно Сизифу, без конца катить в гору камень.
Однако, перепробовав множество растворов и признав все их негодными для моей цели, я, наконец, вырастил на пептоновском бульоне такую культуру из дримовских проб, которая, по моим расчетам, содержала возбудитель эпидемической болезни. Я глядел на нежные желтоватые волокна, которые, сплетаясь в шафрановые нити, росли и набухали в светлом, как топаз, растворе, словно распускающийся крокус, а мне казались неизмеримо прекраснее самого редкого цветка, — и сердце мое колотилось от волнения. Это была неведомая мне культура, обещавшая нечто новое и необычное и подкреплявшая шаткое здание моих надежд.
По мере того как в моем распоряжении оставалось все меньше времени, я удваивал усилия, стремясь путем отбора вывести чистую и стойкую породу драгоценной бациллы. У меня был ключ от боковой двери, через которую я мог попасть в здание, когда все уйдут. Поужинав в пансионе барышень Дири, я возвращался в лабораторию и, связанный с внешним миром лишь тоненькой ниточкой сознания, погружался, словно пловец, сделавший затяжной прыжок в прохладную, озаренную зеленоватым светом лампы тишину, пока гулкий бой часов не прокатывался по пустынной территории университета, возвещая полночь. Это было самое продуктивное время суток.
Я был уверен, что сумею в основном завершить свою работу к субботе, которая приходилась на 1 февраля, и в тот же вечер уничтожу все следы проведенных мной опытов. Все было рассчитано до мелочей, как в тщательно подогнанной мозаике: профессор Ашер сообщал в своем письме, что вернется в понедельник, 3-го, — к его прибытию я уже буду сидеть за своим столом и делать его работу.
Наступила последняя неделя, и в среду вечером, вскоре после девяти часов, я наконец решил, что культура созрела для исследования; я подцепил ее платиновым крючочком и нанес на предметное стекло. Настал решающий момент. Затаив дыхание, я вставил стекло под линзу микроскопа и невольно вскрикнул, когда на ярко освещенном фоне вдруг появились темные червячки.
Все поле было усеяно крошечными, похожими на запятые бациллами — я никогда еще не видел таких.
Долгое время я сидел не двигаясь, глядя на мою находку, — от радостного возбуждения у меня слегка кружилась голова. Наконец, взяв себя в руки, я открыл блокнот и с присущей ученым методичностью принялся описывать организм, который, исходя из его очертаний, я условно назвал бациллой «С». Так прошло минут пятнадцать, как вдруг внимание мое привлек сноп света, упавший в комнату через стекло над дверью. Несколько секунд спустя я услышал шаги в коридоре, дверь распахнулась, и, похолодев от ужаса, я увидел профессора Ашера, входившего в лабораторию. Он был в сером костюме и наброшенном на плечи темном суконном плаще с капюшоном; его бледное жесткое лицо еще было покрыто дорожной пылью. В первую минуту мне показалось, что он мне привиделся. Потом я сообразил, что это в самом деле профессор и что явился он прямо с поезда.
— Добрый вечер, Шеннон. — Он неторопливо, размеренным шагом приближался ко мне. — Все еще сидите?
Не веря собственным глазам, я смотрел на него поверх колб с культурой. А он глядел на них.
— Я вижу, вы усиленно трудитесь. Что это такое?
Застигнутый врасплох, я растерялся и молчал. Почему, почему он приехал раньше времени?
И вдруг позади профессора Ашера я увидел эту зловещую птицу — Смита: он был без белого халата, в плохо сшитом костюме и, вытянув длинную шею, смотрел на меня своими глубоко запавшими глазами. Тогда я понял, что придется сказать все.
По мере того как я говорил, запинаясь и в то же время ревниво не раскрывая своего замысла до конца, Ашер становился все надменнее и суровее. А когда я кончил, лицо его приняло и вовсе ледяное выражение.
— Должен ли я понять, что вы намеренно отложили мою работу ради своей?
— Я возьмусь за расчеты на той неделе.
— А сколько вы сделали за время моего отсутствия?
Я помедлил.
— Ничего.
Его узкое лицо под налетом сажи посерело от ярости.
— Я ведь специально выражал вам свое пожелание, чтобы доклад был готов к концу месяца… для профессора Харрингтона… который оказал мне такое гостеприимство… это мой давний друг и коллега. И вот не успел я уехать… — Он слегка запнулся. — Почему, почему вы так поступили?
Я пристально разглядывал подкладку его капюшона. Она была темно-зеленая, шелковая.
— Я должен был разгадать эту загадку…
— В самом деле! — У него даже нос побелел. — Вот что, сэр, хватит препираться. Вы немедленно бросите эту работу.
Я почувствовал, как у меня дрогнуло сердце, но усилием воли сдержал расходившиеся нервы.
— Мое положение на кафедре все-таки дает мне право голоса в таких вопросах.
— Но я профессор кафедры экспериментальной патологии, и последнее слово принадлежит мне.
Меня нелегко было вывести из себя, по натуре я был человек застенчивый и смирный и искренне верил в людскую снисходительность, в святое правило: «Живи и жить давай другим», но сейчас красный туман поплыл у меня перед глазами.
— Я не могу бросить эту работу. Я считаю ее куда более важной, чем опыты с опсонином.
Слышно было, как стоявший позади Смит вдруг глотнул слюну, его острый кадык задвигался, словно он смаковал лакомый кусок. Ашер выпрямился во весь рост, губы его стали тонкими, как проволока.
— Вы на редкость наглый человек, Шеннон. Ваши дурные манеры, ваша одежда, совершенно непристойная для ученого, занимающего такое положение, возмутительная непочтительность, какую вы проявляете ко мне, — все говорит об этом. Я же привык иметь дело с джентльменами. До сих пор мне казалось, что при должном руководстве вы можете далеко пойти, и только потому я был к вам снисходителен. Однако, раз вам угодно вести себя по-хамски, мы будем действовать иначе. Если к понедельнику вы в письменном виде не извинитесь за это поистине непростительное поведение, я попрошу вас покинуть кафедру.
Последовало мертвое молчание.
Выждав некоторое время, Ашер вынул платок и вытер губы. Он увидел, что справился со мной, и тогда, по обыкновению, вспомнил о собственной выгоде:
— Серьезно, Шеннон, ради вашего же блага советую вам взять себя в руки. Несмотря на все, что случилось, мне бы не хотелось расставаться с вами. А сейчас прошу меня извинить: я еще не был дома.
И взмахнув, как матадор, своим плащом, он повернулся и вышел из комнаты. После его ухода Смит постоял еще с минуту, потом, тихонько насвистывая в свои косматые усы, направился к раковине Спенса и стал там что-то прибирать.
Он, конечно, ждал, что я заговорю, и я, как дурак, попался в ловушку.
— Ну-с, — с горечью заметил я, — вы, должно быть, считаете, что изрядно мне напакостили?
— Вы ведь слышали, что сказал шеф, сэр. Я обязан выполнять его приказания. У меня тоже есть свои обязанности.
Я знал, что это сущее лицемерие. Истина же заключалась в том, что по каким-то непонятным причинам Смит в душе питал ко мне смертельную неприязнь. Бедный юноша, такой же, как я, он в свое время тоже стремился достичь в науке высочайших вершин. И теперь, измученный неудачник, снедаемый завистью, он не мог смириться с тем, что мне, возможно, удастся преуспеть там, где он потерпел поражение.
— Я же не виноват, сэр. — И, протирая щеткой раковину, он вызывающе ухмыльнулся: — Я только выполнил свой долг.
— С чем вас и поздравляю.
Я убрал пробирки с культурами, передвинул рычажок регулятора в термостате на нужную температуру, а он в это время искоса, каким-то странным взглядом наблюдал за мной. Затем я взял кепку и вышел.
Бесконечно раздосадованный и злой, спускался я в темноте с Феннер-хилла.
На перекрестке, у стыка Пардайк-роуд и Керкхед-Террас, я зашел в трактир и, чтобы хоть немного прийти в себя, заказал стакан кофе. Взобравшись на высокий стул и положив локти на стойку, я потягивал густой темный напиток; вокруг кипела вечерняя жизнь бедного квартала: у трактиров и лавчонок торговцев жареной рыбой толпились завсегдатаи; лотошники, стоя под керосиновыми фонарями, предлагали свой товар; медленно прогуливались женщины; среди повозок и экипажей сновали мальчишки-газетчики, выкрикивая последние новости, — но я был глух и слеп ко всему.
Через некоторое время легкий удар зонтиком по плечу вывел меня из задумчивости, и, обернувшись, я увидел «Бэби», — он стоял подле меня, расплывшись в улыбке, преисполненный доброжелательства и любви ко всему роду человеческому.
— Добрый вечер, сэр.
Я хмуро поглядел на него, но он придвинул к стойке стул и, пыхтя, взгромоздил на него свои рыхлые телеса.
— Какая счастливая встреча! Я был в «Альгамбре» — второсортное заведение, конечно, но уж очень весело. — Он постучал зонтиком по стойке, чтобы привлечь внимание официанта. — Кофе, пожалуйста, и побольше сахару. И еще хорошую порцию фруктового торта. Только выберите, пожалуйста, кусочек получше.
Я повернулся к нему спиной. Но отвязаться от Чаттерджи было невозможно: шумно прихлебывая кофе и то и дело хихикая, он непременно решил поделиться со мной впечатлениями от проведенного вечера, в которых немалое место было уделено знаменитому шотландскому комику сэру Гарри Лаудеру.
— Хи-хи-хи… Чего только этот шустрый дворянчик не выкидывал… Я так хохотал, что чуть с балкона не свалился: я ведь сидел в первом ряду. Должен вам сказать, сэр, я до того влюблен в шотландскую музыку, что непременно желаю научиться играть на волынке. Вы не могли бы порекомендовать мне преподавателя, сэр?
— Да оставьте вы меня, ради бога, в покое!
— Нет, вы только подумайте, сэр, какое удовольствие получат мои калькуттские друзья, когда, вернувшись с дипломом, я надену юбочку шотландского горца и буду исполнять им шотландские песни! — И, размахивая в такт пухлым пальцем, он высоким фальцетом затянул: — Ай-яй-яй… ля-ля-ля… с девушкой пойду… к милому Клайду… Солнышко зайдет… мне радость принесет… по сумеречным далям… по сумеречным далям бродить мы не устанем. Извините меня, доктор Роберт Шеннон, но что все-таки означает слово «сумеречным»? Очевидно, это что-то вроде леса, чащи, ущелья или еще какого-нибудь укромного места, где можно заниматься любовью? Хи-хи-хи… Правильно я угадал, сэр?
Я порылся в кармане, вынул монету, положил ее на стойку в уплату за выпитый кофе и резко поднялся с места.
— Подождите-ка, подождите, подождите, доктор Роберт Шеннон. — И он попытался задержать меня, зацепив рукояткой зонтика. — Догадайтесь, сэр. Кого бы, вы думали, я видел сегодня в театре — ведь я сидел на балконе. Двух ваших друзей — доктора Адриена Ломекса и супругу доктора Спенса; они сидели вместе внизу и очень веселились. Да не уходите же, сэр, я сейчас пойду с вами.
Но я уже выскочил из трактира. Мной владел страх, погнавший меня чуть не бегом назад, на кафедру.
«Я обязан выполнять его приказания…»
Пока я торопливо шагал обратно, мне вспомнилось, каким не предвещавшим ничего хорошего блеском загорелись глаза лаборанта, когда я уходил.
Здание кафедры, когда я подошел к нему, было погружено в полную темноту. Я поспешно открыл боковую дверь и вошел в лабораторию. Не успев переступить порог, я сразу почувствовал, что чего-то не хватает: не слышно успокоительного гудения инкубатора. Сердце у меня упало; я включил свет над своим столом и открыл инкубатор. Теперь уже сомнений быть не могло. Смит вылил мои культуры: в штативе стояли пустые пробирки, и целый месяц напряженнейшей работы пропал зря.
Ломекс и Спенс, естественно, знали о моей деятельности, но Смит, хотя я время от времени и подмечал, как он посматривает на меня, покусывая кончики косматых усов, не мог догадаться, чем я занят. С тех пор как профессор Ашер уехал, он проводил большую часть дня в баре при «Университетском гербе».
Дело, за которое я взялся, было нелегким. Не думайте, что работа исследователя проходит в дивном поэтическом экстазе, — прежде чем увидишь просвет, надо пройти немало лабиринтов и, подобно Сизифу, без конца катить в гору камень.
Однако, перепробовав множество растворов и признав все их негодными для моей цели, я, наконец, вырастил на пептоновском бульоне такую культуру из дримовских проб, которая, по моим расчетам, содержала возбудитель эпидемической болезни. Я глядел на нежные желтоватые волокна, которые, сплетаясь в шафрановые нити, росли и набухали в светлом, как топаз, растворе, словно распускающийся крокус, а мне казались неизмеримо прекраснее самого редкого цветка, — и сердце мое колотилось от волнения. Это была неведомая мне культура, обещавшая нечто новое и необычное и подкреплявшая шаткое здание моих надежд.
По мере того как в моем распоряжении оставалось все меньше времени, я удваивал усилия, стремясь путем отбора вывести чистую и стойкую породу драгоценной бациллы. У меня был ключ от боковой двери, через которую я мог попасть в здание, когда все уйдут. Поужинав в пансионе барышень Дири, я возвращался в лабораторию и, связанный с внешним миром лишь тоненькой ниточкой сознания, погружался, словно пловец, сделавший затяжной прыжок в прохладную, озаренную зеленоватым светом лампы тишину, пока гулкий бой часов не прокатывался по пустынной территории университета, возвещая полночь. Это было самое продуктивное время суток.
Я был уверен, что сумею в основном завершить свою работу к субботе, которая приходилась на 1 февраля, и в тот же вечер уничтожу все следы проведенных мной опытов. Все было рассчитано до мелочей, как в тщательно подогнанной мозаике: профессор Ашер сообщал в своем письме, что вернется в понедельник, 3-го, — к его прибытию я уже буду сидеть за своим столом и делать его работу.
Наступила последняя неделя, и в среду вечером, вскоре после девяти часов, я наконец решил, что культура созрела для исследования; я подцепил ее платиновым крючочком и нанес на предметное стекло. Настал решающий момент. Затаив дыхание, я вставил стекло под линзу микроскопа и невольно вскрикнул, когда на ярко освещенном фоне вдруг появились темные червячки.
Все поле было усеяно крошечными, похожими на запятые бациллами — я никогда еще не видел таких.
Долгое время я сидел не двигаясь, глядя на мою находку, — от радостного возбуждения у меня слегка кружилась голова. Наконец, взяв себя в руки, я открыл блокнот и с присущей ученым методичностью принялся описывать организм, который, исходя из его очертаний, я условно назвал бациллой «С». Так прошло минут пятнадцать, как вдруг внимание мое привлек сноп света, упавший в комнату через стекло над дверью. Несколько секунд спустя я услышал шаги в коридоре, дверь распахнулась, и, похолодев от ужаса, я увидел профессора Ашера, входившего в лабораторию. Он был в сером костюме и наброшенном на плечи темном суконном плаще с капюшоном; его бледное жесткое лицо еще было покрыто дорожной пылью. В первую минуту мне показалось, что он мне привиделся. Потом я сообразил, что это в самом деле профессор и что явился он прямо с поезда.
— Добрый вечер, Шеннон. — Он неторопливо, размеренным шагом приближался ко мне. — Все еще сидите?
Не веря собственным глазам, я смотрел на него поверх колб с культурой. А он глядел на них.
— Я вижу, вы усиленно трудитесь. Что это такое?
Застигнутый врасплох, я растерялся и молчал. Почему, почему он приехал раньше времени?
И вдруг позади профессора Ашера я увидел эту зловещую птицу — Смита: он был без белого халата, в плохо сшитом костюме и, вытянув длинную шею, смотрел на меня своими глубоко запавшими глазами. Тогда я понял, что придется сказать все.
По мере того как я говорил, запинаясь и в то же время ревниво не раскрывая своего замысла до конца, Ашер становился все надменнее и суровее. А когда я кончил, лицо его приняло и вовсе ледяное выражение.
— Должен ли я понять, что вы намеренно отложили мою работу ради своей?
— Я возьмусь за расчеты на той неделе.
— А сколько вы сделали за время моего отсутствия?
Я помедлил.
— Ничего.
Его узкое лицо под налетом сажи посерело от ярости.
— Я ведь специально выражал вам свое пожелание, чтобы доклад был готов к концу месяца… для профессора Харрингтона… который оказал мне такое гостеприимство… это мой давний друг и коллега. И вот не успел я уехать… — Он слегка запнулся. — Почему, почему вы так поступили?
Я пристально разглядывал подкладку его капюшона. Она была темно-зеленая, шелковая.
— Я должен был разгадать эту загадку…
— В самом деле! — У него даже нос побелел. — Вот что, сэр, хватит препираться. Вы немедленно бросите эту работу.
Я почувствовал, как у меня дрогнуло сердце, но усилием воли сдержал расходившиеся нервы.
— Мое положение на кафедре все-таки дает мне право голоса в таких вопросах.
— Но я профессор кафедры экспериментальной патологии, и последнее слово принадлежит мне.
Меня нелегко было вывести из себя, по натуре я был человек застенчивый и смирный и искренне верил в людскую снисходительность, в святое правило: «Живи и жить давай другим», но сейчас красный туман поплыл у меня перед глазами.
— Я не могу бросить эту работу. Я считаю ее куда более важной, чем опыты с опсонином.
Слышно было, как стоявший позади Смит вдруг глотнул слюну, его острый кадык задвигался, словно он смаковал лакомый кусок. Ашер выпрямился во весь рост, губы его стали тонкими, как проволока.
— Вы на редкость наглый человек, Шеннон. Ваши дурные манеры, ваша одежда, совершенно непристойная для ученого, занимающего такое положение, возмутительная непочтительность, какую вы проявляете ко мне, — все говорит об этом. Я же привык иметь дело с джентльменами. До сих пор мне казалось, что при должном руководстве вы можете далеко пойти, и только потому я был к вам снисходителен. Однако, раз вам угодно вести себя по-хамски, мы будем действовать иначе. Если к понедельнику вы в письменном виде не извинитесь за это поистине непростительное поведение, я попрошу вас покинуть кафедру.
Последовало мертвое молчание.
Выждав некоторое время, Ашер вынул платок и вытер губы. Он увидел, что справился со мной, и тогда, по обыкновению, вспомнил о собственной выгоде:
— Серьезно, Шеннон, ради вашего же блага советую вам взять себя в руки. Несмотря на все, что случилось, мне бы не хотелось расставаться с вами. А сейчас прошу меня извинить: я еще не был дома.
И взмахнув, как матадор, своим плащом, он повернулся и вышел из комнаты. После его ухода Смит постоял еще с минуту, потом, тихонько насвистывая в свои косматые усы, направился к раковине Спенса и стал там что-то прибирать.
Он, конечно, ждал, что я заговорю, и я, как дурак, попался в ловушку.
— Ну-с, — с горечью заметил я, — вы, должно быть, считаете, что изрядно мне напакостили?
— Вы ведь слышали, что сказал шеф, сэр. Я обязан выполнять его приказания. У меня тоже есть свои обязанности.
Я знал, что это сущее лицемерие. Истина же заключалась в том, что по каким-то непонятным причинам Смит в душе питал ко мне смертельную неприязнь. Бедный юноша, такой же, как я, он в свое время тоже стремился достичь в науке высочайших вершин. И теперь, измученный неудачник, снедаемый завистью, он не мог смириться с тем, что мне, возможно, удастся преуспеть там, где он потерпел поражение.
— Я же не виноват, сэр. — И, протирая щеткой раковину, он вызывающе ухмыльнулся: — Я только выполнил свой долг.
— С чем вас и поздравляю.
Я убрал пробирки с культурами, передвинул рычажок регулятора в термостате на нужную температуру, а он в это время искоса, каким-то странным взглядом наблюдал за мной. Затем я взял кепку и вышел.
Бесконечно раздосадованный и злой, спускался я в темноте с Феннер-хилла.
На перекрестке, у стыка Пардайк-роуд и Керкхед-Террас, я зашел в трактир и, чтобы хоть немного прийти в себя, заказал стакан кофе. Взобравшись на высокий стул и положив локти на стойку, я потягивал густой темный напиток; вокруг кипела вечерняя жизнь бедного квартала: у трактиров и лавчонок торговцев жареной рыбой толпились завсегдатаи; лотошники, стоя под керосиновыми фонарями, предлагали свой товар; медленно прогуливались женщины; среди повозок и экипажей сновали мальчишки-газетчики, выкрикивая последние новости, — но я был глух и слеп ко всему.
Через некоторое время легкий удар зонтиком по плечу вывел меня из задумчивости, и, обернувшись, я увидел «Бэби», — он стоял подле меня, расплывшись в улыбке, преисполненный доброжелательства и любви ко всему роду человеческому.
— Добрый вечер, сэр.
Я хмуро поглядел на него, но он придвинул к стойке стул и, пыхтя, взгромоздил на него свои рыхлые телеса.
— Какая счастливая встреча! Я был в «Альгамбре» — второсортное заведение, конечно, но уж очень весело. — Он постучал зонтиком по стойке, чтобы привлечь внимание официанта. — Кофе, пожалуйста, и побольше сахару. И еще хорошую порцию фруктового торта. Только выберите, пожалуйста, кусочек получше.
Я повернулся к нему спиной. Но отвязаться от Чаттерджи было невозможно: шумно прихлебывая кофе и то и дело хихикая, он непременно решил поделиться со мной впечатлениями от проведенного вечера, в которых немалое место было уделено знаменитому шотландскому комику сэру Гарри Лаудеру.
— Хи-хи-хи… Чего только этот шустрый дворянчик не выкидывал… Я так хохотал, что чуть с балкона не свалился: я ведь сидел в первом ряду. Должен вам сказать, сэр, я до того влюблен в шотландскую музыку, что непременно желаю научиться играть на волынке. Вы не могли бы порекомендовать мне преподавателя, сэр?
— Да оставьте вы меня, ради бога, в покое!
— Нет, вы только подумайте, сэр, какое удовольствие получат мои калькуттские друзья, когда, вернувшись с дипломом, я надену юбочку шотландского горца и буду исполнять им шотландские песни! — И, размахивая в такт пухлым пальцем, он высоким фальцетом затянул: — Ай-яй-яй… ля-ля-ля… с девушкой пойду… к милому Клайду… Солнышко зайдет… мне радость принесет… по сумеречным далям… по сумеречным далям бродить мы не устанем. Извините меня, доктор Роберт Шеннон, но что все-таки означает слово «сумеречным»? Очевидно, это что-то вроде леса, чащи, ущелья или еще какого-нибудь укромного места, где можно заниматься любовью? Хи-хи-хи… Правильно я угадал, сэр?
Я порылся в кармане, вынул монету, положил ее на стойку в уплату за выпитый кофе и резко поднялся с места.
— Подождите-ка, подождите, подождите, доктор Роберт Шеннон. — И он попытался задержать меня, зацепив рукояткой зонтика. — Догадайтесь, сэр. Кого бы, вы думали, я видел сегодня в театре — ведь я сидел на балконе. Двух ваших друзей — доктора Адриена Ломекса и супругу доктора Спенса; они сидели вместе внизу и очень веселились. Да не уходите же, сэр, я сейчас пойду с вами.
Но я уже выскочил из трактира. Мной владел страх, погнавший меня чуть не бегом назад, на кафедру.
«Я обязан выполнять его приказания…»
Пока я торопливо шагал обратно, мне вспомнилось, каким не предвещавшим ничего хорошего блеском загорелись глаза лаборанта, когда я уходил.
Здание кафедры, когда я подошел к нему, было погружено в полную темноту. Я поспешно открыл боковую дверь и вошел в лабораторию. Не успев переступить порог, я сразу почувствовал, что чего-то не хватает: не слышно успокоительного гудения инкубатора. Сердце у меня упало; я включил свет над своим столом и открыл инкубатор. Теперь уже сомнений быть не могло. Смит вылил мои культуры: в штативе стояли пустые пробирки, и целый месяц напряженнейшей работы пропал зря.
7
На следующее утро я не пошел в университет, а направился после завтрака на Парковую сторону, где на тихой и неприметной улочке, выходящей к Келвингровским садам, поселился, уйдя на покой, профессор Чэллис. Я был убежден, что получу совет и помощь у этого доброго старика, который так часто поддерживал меня в прошлом. Когда я позвонил, дверь мне открыла Беатрис, его замужняя дочь — приятная молодая женщина в кокетливом ситцевом домашнем платье; из-за ее юбки выглядывали две востроглазые девчушки.
— Извините, что я потревожил вас так рано, Беатрис. Могу я видеть профессора?
— Но, Роберт, — воскликнула она своим грудным голосом и невольно улыбнулась, взглянув на мое встревоженное лицо, — разве вы не знаете? Он же в отъезде.
Должно быть, разочарование мое было слишком явным, потому что она тотчас перешла на серьезный тон и принялась объяснять, что друзья увезли ее отца, который жестоко страдал от артрита, в Египет для поправления здоровья. Его не будет всю зиму.
— Не зайдете ли на минутку, — любезно добавила она. — Мы с детьми как раз завтракаем, я могу вас угостить горячим какао с бисквитом.
— Нет, спасибо, Беатрис. — И я попытался на прощанье изобразить улыбку.
Большую часть дня, серого и облачного, я бесцельно бродил по городу, глядя невидящими глазами на витрины больших магазинов на Синклер— и Мэнсфилд-стрит, а под конец направился к докам, где, окутанные холодным туманом, стояли борт о борт пришвартованные здесь на зиму речные, черные с белым, пароходы. Оттуда я вернулся в пансион и больше по привычке, чем по какой-либо иной причине, спустился вниз к чаю.
Краешком глаза я увидел, что мисс Джин Лоу, которая последние три дня отсутствовала — куда она отлучалась, я не знал, — снова сидит на своем месте. Мне показалось, что вид у нее какой-то странный, даже больной: она была бледна, а нос и глаза у нее распухли и слегка покраснели, точно от сильного насморка, но я был слишком занят своими мрачными мыслями и лишь мельком взглянул на нее. Она быстро поела и ушла.
Однако, когда минут через десять я поднялся наверх, она стояла в коридоре, прислонившись спиной к моей двери.
— Мистер Шеннон, мне хотелось бы поговорить с вами, — сказала она каким-то неестественно-натянутым тоном.
— Только не сейчас, — ответил я. — Я устал. Я занят. И к тому же у меня в комнате не прибрано.
— Тогда зайдемте в мою. — Она решительно поджала губы.
Она открыла свою дверь, и не успел я что-либо возразить, как уже стоял в ее маленькой комнатке, которая по сравнению с моей неопрятной захламленной каморкой могла служить образцом чистоты и порядка. Я впервые был у нее, и сейчас, глядя на ее узкую, аккуратно «заправленную» белоснежную постель, на вязаный, ручной работы, коврик, на фотографию ее родителей в блестящей серебряной рамке, стоявшую на маленьком столике рядом с аккуратно разложенными гребенкой и щеткой, я смутно припомнил, как она однажды сказала, что, желая помочь мисс Эйли, прибирает свою комнату сама.
— Присаживайтесь, мистер Шеннон. — И, заметив, что я собираюсь примоститься на подоконнике, она добавила с легким оттенком иронии: — Нет, нет, не там… возьмите, пожалуйста, стул… такому джентльмену, как вы, не пристало сидеть на подоконниках.
Я испытующе взглянул на нее. Она порывисто дышала и была бледнее обычного — от этой бледности ее темные глаза под припухшими веками казались еще темнее, а круги под глазами стали совсем черными. Кроме того, я с удивлением заметил, что она дрожит. Но заговорила она твердым голосом, презрительно скривив рот и не сводя с меня глаз:
— Я очень многим обязана вам, мистер Шеннон. Право же удивительно, как это вы, человек столь высокопоставленный, могли снизойти до такого бедного создания, как я, дочь какого-то пекаря!
Я невольно слушал ее, хоть и угрюмо, но внимательно.
— Вы, очевидно, заметили, что я отсутствовала несколько дней. Не хотите ли знать, где я была?
— Нет, — сказал я. — Не хочу.
— И все-таки я расскажу вам, мистер Шеннон. — Темные глаза ее сверкнули. — Я была в ваших родных местах. Каждый год наша община разбивает где-нибудь лагерь, и мой отец выступает на молитвенном собрании под открытым небом. Вам это, возможно, покажется забавным, но я езжу с ним. В этом году наш лагерь был разбит в Ливенфорде.
Я начал смутно догадываться, к чему она клонит, и настроение мое стало еще мрачнее.
— Надеюсь, палатка не обрушилась на вас.
— Нет, не обрушилась, — запальчиво ответила она, — хотя я уверена, что вам бы этого очень хотелось.
— Нисколько. Я люблю цирковые представления. Так что же вы там делали? Прыгали сквозь обручи?
— Нет, мистер Шеннон. — Голос ее дрогнул. — Мы замечательно, плодотворно выполнили свою миссию. В Ливенфорде, видите ли, есть немало хороших людей. Я познакомилась кое с кем из них после нашего первого собрания. Там была одна чудесная старушка… некая миссис Лекки.
Хоть я и крепко держал себя в руках, а все-таки вздрогнул. Правда, я больше года не видел ее, но разве мог я забыть эту упрямую женщину, которая была и опорой и бичом моего детства, эту неповторимую особу, носившую шесть нижних юбок и ботинки с резинкой сбоку, чье ложе я разделял в возрасте семи лет, любительницу молитвенных собраний под открытым небом, ревеня и мятных лепешек, которой сейчас — как я быстро прикинул в уме — должно быть, уже восемьдесят четыре года! Это ведь была моя бабушка.
Глаза стоявшей передо мною мисс Лоу метали молнии — она увидела, что задела меня за живое. Внезапно она затряслась, словно в ознобе.
— Поскольку это ваши родные места, мы, естественно, заговорили о вас. По правде сказать, мой отец спросил, нельзя ли уговорить кого-нибудь из ваших богатых родственников присоединиться к нашей общине. Она сначала уставилась на нас, а потом принялась хохотать. Да, мистер Шеннон, хохотать во все горло.
Я почувствовал, что краснею: перед моими глазами возникло желтое, сморщенное, усмехающееся лицо, но моя мучительница безжалостно продолжала наносить удары:
— Да, она рассказала нам про вас все. Сначала мы не хотели верить. «Тут какая-то ошибка, — сказал папа. — У этого молодого человека весьма высокопоставленные родственники». Тогда она повела нас через общественный сад.
— Хватит! — в ярости рявкнул я. — Меня не интересует, что она делала.
— Она повела нас через общественный сад и показала нам ваше поместье. — Бледная и дрожащая, мисс Джин Лоу, задыхаясь, с трудом выговаривала слова: — Мрачный убогий домишко, соединенный общей стеною с другим таким же, вокруг все заросло бурьяном, на веревках висит белье. И все ваши гнусные выдумки выплыли наружу одна за другой. Она сказала нам, что в войну вы вовсе не терпели крушения и не спасались на плоту. «Такой не утонет, — сказала она, — он весь пошел в своего беспутного деда». Да, она даже сказала нам… — тут, когда дело дошло до моего самого страшного греха, голос изменил мисс Джин: — …в какую церковь вы ходите.
Я в бешенстве вскочил на ноги. Это было последней каплей в чаше моих бед.
— Да какое вы имеете право читать мне мораль? Я пошутил с вами тогда — и все тут.
— Пошутили?! Это уж совсем стыдно.
— Замолчите вы наконец! — гаркнул я. — Никогда бы я вам всего этого не наговорил, если б вы не бегали за мной, не донимали меня своими проклятыми медицинскими сочинениями и… своими дурацкими белыми коровами.
— Ах, вот оно что! — Она изо всех сил закусила губу, но не смогла сдержать слез. — Вот она где правда. Эх, вы — благородный джентльмен, герой, аристократ! Вы — презренный Анания[4], вот вы кто. Поделом бы вам было, если б и вас покарали силы небесные. — Она то бледнела, то краснела, потом судорожно глотнула и вдруг бурно, неудержимо разрыдалась. — Я не желаю вас больше видеть — никогда, никогда в жизни.
— Это меня вполне устраивает. У меня вообще никогда не было желания вас видеть. По мне, так можете уезжать хоть в Блейрхилл, хоть в Западную Африку, хоть в Тимбукту. Вообще можете убираться к черту. Прощайте.
Я вышел из комнаты и захлопнул за собой дверь.
— Извините, что я потревожил вас так рано, Беатрис. Могу я видеть профессора?
— Но, Роберт, — воскликнула она своим грудным голосом и невольно улыбнулась, взглянув на мое встревоженное лицо, — разве вы не знаете? Он же в отъезде.
Должно быть, разочарование мое было слишком явным, потому что она тотчас перешла на серьезный тон и принялась объяснять, что друзья увезли ее отца, который жестоко страдал от артрита, в Египет для поправления здоровья. Его не будет всю зиму.
— Не зайдете ли на минутку, — любезно добавила она. — Мы с детьми как раз завтракаем, я могу вас угостить горячим какао с бисквитом.
— Нет, спасибо, Беатрис. — И я попытался на прощанье изобразить улыбку.
Большую часть дня, серого и облачного, я бесцельно бродил по городу, глядя невидящими глазами на витрины больших магазинов на Синклер— и Мэнсфилд-стрит, а под конец направился к докам, где, окутанные холодным туманом, стояли борт о борт пришвартованные здесь на зиму речные, черные с белым, пароходы. Оттуда я вернулся в пансион и больше по привычке, чем по какой-либо иной причине, спустился вниз к чаю.
Краешком глаза я увидел, что мисс Джин Лоу, которая последние три дня отсутствовала — куда она отлучалась, я не знал, — снова сидит на своем месте. Мне показалось, что вид у нее какой-то странный, даже больной: она была бледна, а нос и глаза у нее распухли и слегка покраснели, точно от сильного насморка, но я был слишком занят своими мрачными мыслями и лишь мельком взглянул на нее. Она быстро поела и ушла.
Однако, когда минут через десять я поднялся наверх, она стояла в коридоре, прислонившись спиной к моей двери.
— Мистер Шеннон, мне хотелось бы поговорить с вами, — сказала она каким-то неестественно-натянутым тоном.
— Только не сейчас, — ответил я. — Я устал. Я занят. И к тому же у меня в комнате не прибрано.
— Тогда зайдемте в мою. — Она решительно поджала губы.
Она открыла свою дверь, и не успел я что-либо возразить, как уже стоял в ее маленькой комнатке, которая по сравнению с моей неопрятной захламленной каморкой могла служить образцом чистоты и порядка. Я впервые был у нее, и сейчас, глядя на ее узкую, аккуратно «заправленную» белоснежную постель, на вязаный, ручной работы, коврик, на фотографию ее родителей в блестящей серебряной рамке, стоявшую на маленьком столике рядом с аккуратно разложенными гребенкой и щеткой, я смутно припомнил, как она однажды сказала, что, желая помочь мисс Эйли, прибирает свою комнату сама.
— Присаживайтесь, мистер Шеннон. — И, заметив, что я собираюсь примоститься на подоконнике, она добавила с легким оттенком иронии: — Нет, нет, не там… возьмите, пожалуйста, стул… такому джентльмену, как вы, не пристало сидеть на подоконниках.
Я испытующе взглянул на нее. Она порывисто дышала и была бледнее обычного — от этой бледности ее темные глаза под припухшими веками казались еще темнее, а круги под глазами стали совсем черными. Кроме того, я с удивлением заметил, что она дрожит. Но заговорила она твердым голосом, презрительно скривив рот и не сводя с меня глаз:
— Я очень многим обязана вам, мистер Шеннон. Право же удивительно, как это вы, человек столь высокопоставленный, могли снизойти до такого бедного создания, как я, дочь какого-то пекаря!
Я невольно слушал ее, хоть и угрюмо, но внимательно.
— Вы, очевидно, заметили, что я отсутствовала несколько дней. Не хотите ли знать, где я была?
— Нет, — сказал я. — Не хочу.
— И все-таки я расскажу вам, мистер Шеннон. — Темные глаза ее сверкнули. — Я была в ваших родных местах. Каждый год наша община разбивает где-нибудь лагерь, и мой отец выступает на молитвенном собрании под открытым небом. Вам это, возможно, покажется забавным, но я езжу с ним. В этом году наш лагерь был разбит в Ливенфорде.
Я начал смутно догадываться, к чему она клонит, и настроение мое стало еще мрачнее.
— Надеюсь, палатка не обрушилась на вас.
— Нет, не обрушилась, — запальчиво ответила она, — хотя я уверена, что вам бы этого очень хотелось.
— Нисколько. Я люблю цирковые представления. Так что же вы там делали? Прыгали сквозь обручи?
— Нет, мистер Шеннон. — Голос ее дрогнул. — Мы замечательно, плодотворно выполнили свою миссию. В Ливенфорде, видите ли, есть немало хороших людей. Я познакомилась кое с кем из них после нашего первого собрания. Там была одна чудесная старушка… некая миссис Лекки.
Хоть я и крепко держал себя в руках, а все-таки вздрогнул. Правда, я больше года не видел ее, но разве мог я забыть эту упрямую женщину, которая была и опорой и бичом моего детства, эту неповторимую особу, носившую шесть нижних юбок и ботинки с резинкой сбоку, чье ложе я разделял в возрасте семи лет, любительницу молитвенных собраний под открытым небом, ревеня и мятных лепешек, которой сейчас — как я быстро прикинул в уме — должно быть, уже восемьдесят четыре года! Это ведь была моя бабушка.
Глаза стоявшей передо мною мисс Лоу метали молнии — она увидела, что задела меня за живое. Внезапно она затряслась, словно в ознобе.
— Поскольку это ваши родные места, мы, естественно, заговорили о вас. По правде сказать, мой отец спросил, нельзя ли уговорить кого-нибудь из ваших богатых родственников присоединиться к нашей общине. Она сначала уставилась на нас, а потом принялась хохотать. Да, мистер Шеннон, хохотать во все горло.
Я почувствовал, что краснею: перед моими глазами возникло желтое, сморщенное, усмехающееся лицо, но моя мучительница безжалостно продолжала наносить удары:
— Да, она рассказала нам про вас все. Сначала мы не хотели верить. «Тут какая-то ошибка, — сказал папа. — У этого молодого человека весьма высокопоставленные родственники». Тогда она повела нас через общественный сад.
— Хватит! — в ярости рявкнул я. — Меня не интересует, что она делала.
— Она повела нас через общественный сад и показала нам ваше поместье. — Бледная и дрожащая, мисс Джин Лоу, задыхаясь, с трудом выговаривала слова: — Мрачный убогий домишко, соединенный общей стеною с другим таким же, вокруг все заросло бурьяном, на веревках висит белье. И все ваши гнусные выдумки выплыли наружу одна за другой. Она сказала нам, что в войну вы вовсе не терпели крушения и не спасались на плоту. «Такой не утонет, — сказала она, — он весь пошел в своего беспутного деда». Да, она даже сказала нам… — тут, когда дело дошло до моего самого страшного греха, голос изменил мисс Джин: — …в какую церковь вы ходите.
Я в бешенстве вскочил на ноги. Это было последней каплей в чаше моих бед.
— Да какое вы имеете право читать мне мораль? Я пошутил с вами тогда — и все тут.
— Пошутили?! Это уж совсем стыдно.
— Замолчите вы наконец! — гаркнул я. — Никогда бы я вам всего этого не наговорил, если б вы не бегали за мной, не донимали меня своими проклятыми медицинскими сочинениями и… своими дурацкими белыми коровами.
— Ах, вот оно что! — Она изо всех сил закусила губу, но не смогла сдержать слез. — Вот она где правда. Эх, вы — благородный джентльмен, герой, аристократ! Вы — презренный Анания[4], вот вы кто. Поделом бы вам было, если б и вас покарали силы небесные. — Она то бледнела, то краснела, потом судорожно глотнула и вдруг бурно, неудержимо разрыдалась. — Я не желаю вас больше видеть — никогда, никогда в жизни.
— Это меня вполне устраивает. У меня вообще никогда не было желания вас видеть. По мне, так можете уезжать хоть в Блейрхилл, хоть в Западную Африку, хоть в Тимбукту. Вообще можете убираться к черту. Прощайте.
Я вышел из комнаты и захлопнул за собой дверь.
8
Почти всю ночь я не спал, раздумывая над своим неопределенным будущим. В комнате было холодно. Сквозь раскрытое окно, которое я никогда не закрывал, до меня долетал грохот трамваев с Пардайк-роуд. От него у меня гудело в голове. Время от времени со стороны доков доносился протяжный вой сирены — это какое-нибудь судно, воспользовавшись приливом, спускалось по реке. Из-за стенки не слышно было ни звука — ни единого. Я лежал на спине, заложив руки за голову, и терзался горестными думами.
Ашер не понимал того, что некая внутренняя необходимость — если хотите, вдохновение — побуждала меня заниматься моим» исследованием. Как мог я забросить свою работу, ведь это означало бы пойти наперекор совести ученого, все равно, что продать себя в рабство! Желание разгадать причину эпидемии, найти эту странную бациллу было неодолимо. Я просто не мог от этого отказаться.
Настало утро; сделав над собой усилие, я поднялся. Одеваясь, я разорвал вязаный свитер, который носил под курткой, — старенький свитер, прослуживший мне всю войну и ставший положительно незаменимым. Раздосадованный, я стал бриться и порезался. Проглотив чашку чаю, я выкурил сигарету и затем отправился в университет.
Утро было холодное, ясное — казалось, все, кто попадался мне на пути, были в отличнейшем настроении. Я обогнал несколько девушек в платках — смеясь и болтая, они шли на работу в Гилморскую прачечную. На углу владелец табачной лавки протирал в своем заведении стекла.
На душе у меня было по-прежнему горько и тяжело, и чем ближе я подходил к зданиям кафедры патологии, тем больше волновался, ибо с честью выйти в критическую минуту из положения было — увы! — выше моих возможностей. Войдя в лабораторию, я увидел, что все в сборе, и побледнел.
Все смотрели на меня. Я прошел к своему столу, вытащил ящики и принялся вынимать из них бумаги и книги. Тут профессор Ашер подошел ко мне.
— Очищаете место для новых занятий, Шеннон? — мимоходом спросил он, словно я уже покорился ему. — Когда вы освободитесь, я хотел бы обсудить с вами план нашей работы.
Я перевел дух и, стараясь, чтобы голос звучал ровно, произнес:
— Я не могу взяться за эту работу. Сегодня утром я ухожу с кафедры.
Мертвая тишина. Я, конечно, произвел сенсацию, но это не доставило мне удовлетворения. В глазах у меня защипало. Ашер сердито нахмурился. Я увидел, что он не ожидал этого.
— А вы понимаете, какие могут быть последствия, если вы уйдете без предварительного оповещения?
— Я учел это.
— Ректорат, несомненно, поставит против вашей фамилии черный крест. И вы никогда больше не сможете поступить на кафедру.
— Ничего не поделаешь: придется пойти на это.
Почему я так мямлил? Ведь я же хотел держаться спокойно и холодно, это было тем более нужно сейчас, когда досада и удивление сменились на его лице выражением открытой неприязни.
— Прекрасно, Шеннон, — строго сказал он. — Вы поступаете необычайно глупо. Но раз вы упорствуете, я не могу помешать вам сделать глупость. Я просто умываю руки, и все. В том, что произойдет, виноваты будете вы и только вы.
Он пожал плечами и направился в свой кабинет, предоставив мне заканчивать сборы. Сложив все в пачку, я обеими руками взял ее и окинул взглядом лабораторию. Ломекс сидел и с обычной полуулыбочкой рассматривал свои ногти, а Смит, повернувшись ко мне спиной, с наигранным безразличием возился у клеток. Только Спенс выказал мне сочувствие — когда я проходил мимо его стола, он тихо сказал:
— Если я могу быть вам полезен, дайте мне знать.
По крайней мере хоть кого-то взволновал мой уход. Я кивнул Спенсу и с высоко поднятой головой направился к выходу, но, проходя в дверь с качающимися створками, не удержал своей ноши: несмотря на все мои усилия, книги выскочили у меня из рук и рассыпались по всему коридору. Здесь было темно, так что мне пришлось встать на колени и ощупью собирать свои пожитки.
На улице холодный воздух ударил в мое разгоряченное лицо, и я вдруг растерялся: как-то странно было среди бела дня возвращаться домой; это чувство еще более усилилось, когда я чуть не упал, споткнувшись о ведро с мыльной водой в темной прихожей «Ротсея». Дом казался каким-то чужим, а воздух в нем — еще более спертым, чем всегда.
Ашер не понимал того, что некая внутренняя необходимость — если хотите, вдохновение — побуждала меня заниматься моим» исследованием. Как мог я забросить свою работу, ведь это означало бы пойти наперекор совести ученого, все равно, что продать себя в рабство! Желание разгадать причину эпидемии, найти эту странную бациллу было неодолимо. Я просто не мог от этого отказаться.
Настало утро; сделав над собой усилие, я поднялся. Одеваясь, я разорвал вязаный свитер, который носил под курткой, — старенький свитер, прослуживший мне всю войну и ставший положительно незаменимым. Раздосадованный, я стал бриться и порезался. Проглотив чашку чаю, я выкурил сигарету и затем отправился в университет.
Утро было холодное, ясное — казалось, все, кто попадался мне на пути, были в отличнейшем настроении. Я обогнал несколько девушек в платках — смеясь и болтая, они шли на работу в Гилморскую прачечную. На углу владелец табачной лавки протирал в своем заведении стекла.
На душе у меня было по-прежнему горько и тяжело, и чем ближе я подходил к зданиям кафедры патологии, тем больше волновался, ибо с честью выйти в критическую минуту из положения было — увы! — выше моих возможностей. Войдя в лабораторию, я увидел, что все в сборе, и побледнел.
Все смотрели на меня. Я прошел к своему столу, вытащил ящики и принялся вынимать из них бумаги и книги. Тут профессор Ашер подошел ко мне.
— Очищаете место для новых занятий, Шеннон? — мимоходом спросил он, словно я уже покорился ему. — Когда вы освободитесь, я хотел бы обсудить с вами план нашей работы.
Я перевел дух и, стараясь, чтобы голос звучал ровно, произнес:
— Я не могу взяться за эту работу. Сегодня утром я ухожу с кафедры.
Мертвая тишина. Я, конечно, произвел сенсацию, но это не доставило мне удовлетворения. В глазах у меня защипало. Ашер сердито нахмурился. Я увидел, что он не ожидал этого.
— А вы понимаете, какие могут быть последствия, если вы уйдете без предварительного оповещения?
— Я учел это.
— Ректорат, несомненно, поставит против вашей фамилии черный крест. И вы никогда больше не сможете поступить на кафедру.
— Ничего не поделаешь: придется пойти на это.
Почему я так мямлил? Ведь я же хотел держаться спокойно и холодно, это было тем более нужно сейчас, когда досада и удивление сменились на его лице выражением открытой неприязни.
— Прекрасно, Шеннон, — строго сказал он. — Вы поступаете необычайно глупо. Но раз вы упорствуете, я не могу помешать вам сделать глупость. Я просто умываю руки, и все. В том, что произойдет, виноваты будете вы и только вы.
Он пожал плечами и направился в свой кабинет, предоставив мне заканчивать сборы. Сложив все в пачку, я обеими руками взял ее и окинул взглядом лабораторию. Ломекс сидел и с обычной полуулыбочкой рассматривал свои ногти, а Смит, повернувшись ко мне спиной, с наигранным безразличием возился у клеток. Только Спенс выказал мне сочувствие — когда я проходил мимо его стола, он тихо сказал:
— Если я могу быть вам полезен, дайте мне знать.
По крайней мере хоть кого-то взволновал мой уход. Я кивнул Спенсу и с высоко поднятой головой направился к выходу, но, проходя в дверь с качающимися створками, не удержал своей ноши: несмотря на все мои усилия, книги выскочили у меня из рук и рассыпались по всему коридору. Здесь было темно, так что мне пришлось встать на колени и ощупью собирать свои пожитки.
На улице холодный воздух ударил в мое разгоряченное лицо, и я вдруг растерялся: как-то странно было среди бела дня возвращаться домой; это чувство еще более усилилось, когда я чуть не упал, споткнувшись о ведро с мыльной водой в темной прихожей «Ротсея». Дом казался каким-то чужим, а воздух в нем — еще более спертым, чем всегда.