— Видите ли… дело в том… что она мне очень нравится.
   — Ага! — В этом простом восклицании не было ни иронии, ни осуждения, а лишь угрюмая, холодная озабоченность. — Нам она тоже очень нравится, доктор. Вообще с самого малолетства она была для нас все равно что овечка для пастуха. Вы можете поэтому понять, как мы расстроились, когда узнали сегодня, что она не получила диплома. И боюсь, главным образом потому, что она тратила время на всякие пустяки, а не занималась делом.
   Я молчал.
   — Конечно, — продолжал он с видом пророка, вещающего истину, — я всецело доверяю моей дочери. Всем нам приходится терпеть от карающей десницы господней, и это несчастье только приблизит Джин к богу. Моя жена — святая женщина — и я… мы беседовали с Джин, она решила, что несколько месяцев позанимается как следует и снова будет держать экзамен. Но тревожит нас сейчас не это, а кое-что более серьезное. Я не знаю, как далеко зашло ваше знакомство, доктор — я ни слова не могу добиться на этот счет от моей дочери, и теми немногими сведениями, которые находятся в моем распоряжении, я обязан мисс Дири, — но, я думаю, вы согласитесь со мной, что оно зашло достаточно далеко.
   — Не понимаю, — поспешно возразил я, — что вы имеете против моего знакомства с вашей дочерью?
   Дэниел ответил не сразу. Сложив вместе кончики пальцев, он напряженно думал.
   — Доктор, — вдруг твердо и решительно сказал он, — я надеюсь, что моя дочь когда-нибудь выйдет замуж. И будет, надеюсь, счастлива в своем замужестве. Но она никогда не обретет счастья, если выйдет за человека другой веры.
   Положение становилось весьма затруднительным, но я отважно решил идти напролом.
   — Я не согласен с вами, — сказал я. — Религия — личное дело каждого. Чем мы виноваты, что от рождения исповедуем ту или иную веру? Неужели два человека не могут терпимо относиться к верованиям друг друга?
   Он мрачно покачал головой и улыбнулся холодной, какой-то удивительно обескураживающей улыбкой, словно желая этим показать, что уж он-то прекрасно знает неисповедимые пути и таинства всемогущего бога.
   — Я понимаю, что вы еще слишком молоды и неопытны. На свете существует только одна истинная вера, только одна святая конгрегация. Среди этой конгрегации помазанников божиих выросла и моя дочь. И никогда она не будет иметь ничего общего с водами вавилонскими.
   По мере того как он говорил, мысли мои по какому-то странному противоположению вдруг с грустью устремились к чудесным водам, на берегу которых стоит Маркинш, где мы бродили с Джин, где под кроткими, снисходительными небесами мы обменялись нашим первым сладостным поцелуем.
   — Молодой человек! — Заметив горечь и признаки бунтарства на моем лице, он заговорил более резко: — Я желаю вам добра и надеюсь, что свет истины когда-нибудь озарит вас. Но вы должны наконец прислушаться к голосу разума и понять, что моя дочь не для вас. В нашей общине есть один брат, с которым она фактически обручена. Я имею в виду Малкольма Ходдена. Вы встречались с ним у меня в доме. Сейчас он учитель, но хочет стать проповедником слова господня и нести истину в далекие дикие края. Всем складом своего ума и характера он доказал, что достоин наставлять и вести Джин по дорогам мирской жизни.
   Наступило молчание. Он, видимо, ожидал, что я буду возражать, но, поскольку я продолжал, ни слова не говоря, сидеть в кресле, он встал и с обычным своим спокойствием, не торопясь, надел пальто. Застегнув последнюю пуговицу, он посмотрел на меня со смесью грустной снисходительности и сурового предостережения.
   — Я рад, что наш разговор оказался не напрасным, доктор. Все мы должны подчиняться господу… научиться познавать его волю… На прощание я поручаю вас его заботам.
   Он взял шляпу и твердым шагом, с ясным лицом человека, добровольно обрекшего себя на суровую дисциплину, вышел из комнаты.
   Я еще долго сидел не шевелясь. Хотя взгляды Лоу отличались удивительной узостью и косностью, я не мог не признать, что поступать так повелевает ему вера. Но мне от этого ничуть не было легче. Он говорил так, точно каждое его слово было священным пророчеством, взятым из Апокалипсиса, и тон его задел меня за живое. И к тому же — Ходден… вот уж это было действительно горькой пилюлей.
   Глубоко уязвленный и оскорбленный в своих лучших чувствах, я подумал о Джин. И упрямо выставил подбородок. По крайней мере я не давал обещания не видеться с ней.

7

   Неспокойно и муторно было у меня на душе, когда я делал вечерний обход. Дав сестре Пик необходимые указания, я по обыкновению заперся в изоляторе, но никак не мог сосредоточиться. Чистая наука, которой я посвятил себя, требовала полного отрешения от всех житейских передряг. Но сейчас мне было наплевать на этот суровый устав. Перед моим мысленным взором стояла Джин, тоненькая и свежая, — карие глаза ее затуманивала грусть. Я так любил ее! Я непременно должен был ее увидеть.
   На следующий день я, как только освободился, сразу кинулся в гараж. Уже дважды звонил я в «Силоамскую купель», но всякий раз мне отвечала миссис Лоу и я молча бросал трубку на рычаг, словно это был раскаленный утюг. И вот сейчас, несмотря на моросивший дождь, я вскочил на мотоцикл и помчался в Блейрхилл.
   Подъехав к дому с задней стороны, я с бьющимся сердцем направился к беседке. Она была пуста: никто не сидел в кресле, на грубо сколоченном столе не лежала «Медицинская практика» Ослера. Я в нерешительности посидел некоторое время на стене, следя за тем, как капли дождя стекают с зеленой решетчатой беседки, затем соскользнул вниз и, обойдя дом, подошел к нему с фасада. Добрых полчаса проторчал я в кустах, напрягая зрение и стараясь рассмотреть, что творится за тюлевыми занавесками. И хотя я несколько раз различал силуэт матери Джин, двигавшейся в темной глубине «парадной комнаты», самой Джин мне ни разу не посчастливилось увидеть.
   Внезапно я услышал звук шагов в аллее. Сначала я подумал, что это Дэниел Лоу, но минуту спустя показался Люк. Я вышел из своего укрытия.
   — Люк! — воскликнул я. — А я и не знал, что ты вернулся.
   — Да, я вернулся, — подтвердил он.
   — Почему же ты не сообщил мне об этом? Ты единственный человек, который может мне помочь.
   — Неужели?
   — Конечно, Люк. Слушай. — Нетерпение мое было так велико, что я с трудом мог говорить. — Я должен видеть Джин, немедленно.
   — Этого никак нельзя, — нерешительно ответил он, поглядывая то на меня, то на безмолвный дом впереди. Затем, видимо приняв мою сторону, он добавил: — Мы не можем здесь разговаривать. Пойдемте прогуляемся по улице.
   Он повел меня в город, время от времени поглядывая через плечо, и на углу какого-то неприглядного дома близ Рыночной площади внезапно нырнул в кабачок с ярко размалеванной вывеской, на которой значилось: «Блейрхиллский увеселительный бар». Усевшись в кабине, в глубине итого унылого заведения, которое, судя по внушительной коллекции шаров и машинок для приготовления фруктового сока, видимо, служило прибежищем для блейрхиллской золотой молодежи. Люк заказал две кружки пива. Потом с глубокомысленным видом долго смотрел на меня.
   — Теперь уже ничего не поправишь, — произнес он наконец. — Если хотите знать мое мнение… все кончено.
   Я стремительно нагнулся к нему.
   — Да что же случилось?
   — Такого у нас еще не бывало. Когда мамаша узнала от мисс Дири — насчет вас, конечно, — она очень расстроилась и без лишнего шума увела к себе Джин, а та подняла рев на весь дом. Тут отец пришел домой к чаю, и они долго совещались. Затем мамаша отправилась за Малкольмом, а отец поднялся к Джин и молился с ней добрый час. Даже в кухне и то слышно было, как она рыдала: казалось, у нее сейчас разорвется сердце. Но когда они сошли вниз, она уже не плакала. Она была очень бледная, но спокойная. Они ее уломали, понимаете?
   — Что значит «уломали». Люк?
   — Должно быть, взяли с нее обещание, что она никогда больше вас не увидит.
   Прошла целая минута, прежде чем до меня дошел смысл его слов, но в то же время я был глубоко убежден, что он сказал правду. Хотя в наш век прогресса трудно этому поверить, но в семье Джин царил непреложный закон, восходивший еще к временам Ветхого завета, когда сыны Галаада и Хета бродили по полям Моава, пасли стада, всецело подчиняясь воле старейшин и слепо веря в бога.
   Как раз таким старейшиной в своей семье и был Дэниел Лоу. Он все еще жил по книге Царств, книге Чисел и Второзаконию. И среди грохота века машин, оглушающего рева джазов и соблазнительного мерцания кино он вырастил детей в этой традиции, держа их в повиновении не с помощью страха, ибо он не был тираном, а с умеренной твердостью руководя ими и неуклонно воздействуя на них прежде всего своей глубокой верой, примером всей своей честной жизни. Обычное, слегка ироническое представление об евангелисте, проповедующем на уличных углах, было столь же неприменимо к Дэниелу Лоу, как, скажем, сравнение чахлого ростка со стройным дубом. Он не принадлежал к числу тех, кто робко предлагает душеспасительные брошюры прохожим или гнусавым голосом затягивает псалмы. Это был настоящий апостол Павел, смелый и справедливый, который, одним гневным взглядом усмирив змия зла, способен был затем раздавить его под пятой. Были у него, конечно, и недостатки, которые вытекали из самих его добродетелей. Взор его был тверд, но смотрел он только прямо перед собой. Компромисс был недоступен ему, и все предметы казались либо черными, либо белыми. Вне сверкающей орбиты его веры существовала лишь тьма, полная соблазнов для избранников, где на каждом шагу, будто корни в дремучей чаще, разбросаны силки Сатаны. Терпимость он считал непозволительной слабостью — этого слова он просто не понимал. Если человек не принадлежал к числу «спасенных», то — увы! — он был проклят навеки. Вот это-то и удерживало его дочь многие годы на тернистом пути, уберегало ее от скверны танцев, игр в карты и театра, ограничивало выбор ее чтения «Благими деяниями» и «Продвижением паломничества», и сейчас молитва и отцовская воля заставили ее сквозь слезы дать обещание отказаться от своего недостойного воздыхателя.
   Все это промелькнуло в моем сознании, пока я сидел напротив Люка в сыром зале захудалой пивной, и, хотя от этих мыслей у меня загудело в голове, точно я с разбегу ударился о каменную стену, хотя я был глубоко обижен на Джин за ее предательство, — я не мог, просто не мог отказаться от нее.
   — Люк, — взволнованно сказал я, — ты должен мне помочь.
   — Чем? — с явной неохотой спросил он.
   — Я просто должен увидеть твою сестру! — в бесконечном отчаянии воскликнул я.
   Он молчал. Вытерев губы запачканным в муке рукавом, он с сочувственной улыбкой посмотрел на меня.
   — Ты же знаешь, что можешь это сделать, — продолжал я. — Я подожду тебя здесь, а ты сбегай домой и попроси Джин выйти ко мне.
   Все так же спокойно он с сожалением покачал головой.
   — Джин нет дома. Она уехала.
   Я молча уставился на него, а он неторопливо разъяснил мне:
   — Сразу видно, что вы не знаете отца. Ее вчера вечером отправили к нашей тетушке Элизабет в Бетнал-Грин. Она будет жить там четыре месяца и заниматься, а потом приедет сюда держать экзамены. — Он помолчал. — Миссис Рассел, нашей тетушке, даны инструкции вскрывать все ее письма.
   Бетнал-Грин, предместье Лондона, до которого отсюда более трехсот миль, — да разве туда сможет добраться этот злодей Шеннон! И никаких писем — запрещено! Ох, этот мудрый, изобретательный Дэниел! Настоящий пророк Даниил в Судный день. Я замер, глаза моя — как назло — были полны слез.
   Молчание длилось долго; я очнулся от задумчивости, услышав голос Люка, который, желая утешить меня, спросил:
   — Не хотите ли еще пивка?
   Я поднял голову.
   — Нет, спасибо. Люк. — Во всяком случае, хоть он-то доброжелательно относится ко мне. — Да, кстати, я должен вернуть тебе мотоцикл.
   — Можете не спешить.
   — Да нет, он ведь тебе нужен. — Я видел, что Люк отнекивается только из вежливости. — Он на полянке за вашим домом. Я очень осторожно обращался с ним. Вот ключ.
   Он без дальнейших возражений взял ключ, мы поднялись и вышли. На улице он огляделся по сторонам и с грустным видом, но дружески пожал мне руку. Я направился на вокзал.
   Дождь разошелся вовсю: вода стекала по желобам, мостила грязью улицы, и все вокруг казалось бесконечно серым и унылым.
   «О господи, — с внезапно пробудившейся болью подумал я, — почему я здесь, в этом мрачном, заброшенном городишке? Как бы мне хотелось очутиться сейчас где-нибудь под ярким солнцем, вдали от всех неприятностей, неуверенности и бесконечной борьбы! Плыть бы сейчас на ладье вниз по Нилу или любоваться голубым Тирренским морем с ярко-зеленых холмов Сорренто. А впрочем, к черту все эти красоты — разве есть что-нибудь лучше туманного, мрачного Бетнал-Грина!»
   Но я знал, что там я никак не могу очутиться.

8

   После этого все беды сразу обрушились на меня… Но я попытаюсь спокойно и по порядку рассказать о том, что произошло. Я не намерен без конца говорить о своем душевном состоянии. Оно было ничуть не лучше погоды с ее непрекращающимися дождями и резкими штормовыми ветрами, от которых с деревьев слетали еще зеленые листья и целые ветки, образовывавшие на аллее мокрый настил.
   Работы у нас в больнице было сейчас по горло, особенно много прибывало больных дифтерией, эпидемия которой разразилась в западной части Уинтоншира. Я сам в свое время переболел этой болезнью и, очевидно, поэтому жалел поступавших к нам детей. До сих пор мы могли гордиться результатами: ни одного смертного случая, и мисс Траджен с гордым видом расхаживала по больнице, точно это являлось ее личной заслугой. И, возможно, так оно и было; я все больше и больше преклонялся перед ее деловой сметкой и в душе невольно начал восхищаться этой добросовестной, умной, неутомимой боевой лошадкой, чьи скрытые достоинства намного превосходили те менее привлекательные качества, которые сразу бросались в глаза. Но я предусмотрительно не сообщал ей об этом. Вообще я не склонен был к разговорам, а если и говорил, то одни грубости.
   И вот вечером третьего ноября — эта роковая дата навеки запечатлелась в моей памяти — я, еле волоча ноги, понуро вернулся из изолятора к себе и бросился в кресло.
   Я не просидел и десяти минут, как услышал настойчивый звонок. Звонил телефон у моей кровати — еле слышно, так как, уходя из изолятора, я забыл переключить рычажок. Я прошел в спальню и устало поднял трубку.
   — Алло.
   — Алло! Это доктор? Какое счастье, что я тебя поймал. — Даже несмотря на плохую слышимость, я уловил в голосе облегчение. — Это говорит Дьюти, Алекс Дьюти из Дрима. Доктор… Роберт… Ты должен кое-что для меня сделать.
   И, прежде чем я успел что-либо сказать, он продолжал:
   — Это насчет нашего Сима. Он уже неделю болен дифтерией. И ему все не легче. Я хочу привезти его к вам в больницу.
   Я ни минуты не колебался. Хотя больница была переполнена и Алекс, живший за пределами нашего графства, вообще не мог претендовать на место, мне и в голову не пришло отказать ему.
   — Хорошо. Пусть доктор напишет справку, и я с утра пришлю за ним скорую помощь.
   — Нет, нет, — поспешно возразил он. — Мальчонка совсем плох, Роберт. Я уже вызвал машину — она стоит у дверей, и мы завернули его в одеяла. Я хочу привезти его сейчас же.
   Я не был убежден, что поступаю правильно, соглашаясь в обход всех правил сразу принять больного. Однако я был слишком привязан к Алексу, чтобы не пойти ради него на такой риск.
   — Тогда приезжайте. Дорога займет у вас около часа. Смотрите только не простудите его.
   — Хорошо. И спасибо, дружище… спасибо.
   Я положил трубку и, выйдя в коридор, пошел в комнату начальницы. Однако свет у нее уже был погашен, и мне пришлось прибегнуть к звонку и вызвать ночную дежурную — сестру Пик. Когда она вышла ко мне, я велел ей приготовить койку в боковой комнате отделения «Б», маленькой и уютной, куда обычно помещали частных пациентов, — сейчас это было единственное свободное место. Затем я сел и стал ждать.
   Бодрствовать мне пришлось недолго. Около полуночи к главному входу подъехало закрытое такси, и, когда, с трудом преодолевая сопротивление ветра и сильного ливня, я открыл дверь, из машины вышел Алекс, неся на руках укутанного в одеяла сынишку. Я провел его в приемный покой. Лицо у него было бледное, осунувшееся.
   Положив мальчика на диван и предоставив его заботам сестры Пик, которая тотчас принялась раздевать больного для осмотра, Алекс вытер лоб тыльной стороной руки и молча отошел в уголок, посматривая на меня растерянным, страдальческим взглядом.
   — Зачем же так волноваться? Когда Сим заболел?
   — В начале недели.
   — Ему вводили противодифтерийную сыворотку?
   — Два раза. Но это почти не помогло. — Дьюти заговорил быстрее. — Уж очень глубоко у него в горле нарывы. Когда мы увидели, что ему с каждой минутой все хуже, я схватил его и повез сюда. Мы верим в тебя, Роб. Посмотри его, ради бога.
   — Хорошо, хорошо. Только не волнуйся.
   Я повернулся к дивану, и напускное спокойствие, с каким я держался ради Дьюти, тотчас исчезло. При виде помертвевшего ребенка, который, закрыв глаза и стиснув кулачки, боролся за каждый вздох, у меня болезненно сжалось сердце. Молча приступил я к осмотру. Температура у него была 38o, а пульс настолько слабый, что почти не прощупывался. Я даже и не пытался определить ритм дыхания. Плотная желтая пленка покрывала заднюю стенку его носоглотки и угрожающе спускалась в гортань. Ребенок явно доживал последние минуты — он умирал.
   Я взглянул на Дьюти, который в безмерном волнении молча стоял рядом, пытаясь прочесть на моем лице приговор; и, хотя мне было бесконечно жаль его, я вдруг обозлился за то, что он поставил меня в такое трудное положение.
   — Ни в коем случае нельзя было везти его. Состояние у него крайне тяжелое.
   Дьюти мучительно глотнул.
   — Что же это с ним?
   — Ларингальная дифтерия. Пленка затянула дыхательные пути… и мешает ему дышать.
   — Неужели ничего нельзя сделать?
   — Необходима трахеотомия… и немедленно. Но здесь мы это не можем сделать. У нас нет операционной нет нужных условий. Его давно надо было отвезти в какую-нибудь крупную городскую инфекционную больницу. — Я направился к телефону. — Я сейчас позвоню в больницу Александры и договорюсь, чтоб его немедленно приняли.
   Я начал набирать номер неотложной помощи, как вдруг ребенок захрипел, — этот тоненький жалобный звук, отдаваясь в комнате, резанул мне ухо.
   Алекс потянул меня за рукав.
   — Да нам ни за что не довезти его до другой больницы. И сюда-то с трудом добрались. Уж ты сам сделай, что нужно.
   — Я не могу. Это должен делать опытный хирург.
   — Да нет же, сделай, пожалуйста, сделай.
   Я стоял с трубкой в руке и в испуге, словно идиот, беспомощно смотрел на него. Как я уже говорил выше, у меня почти не было опыта в области практической медицины и я никогда в жизни не делал серьезной операции. Воспарив в заоблачные выси чистой науки, я всегда презирал суетливого медика-практика, который в случае нужды берется за что угодно. Однако здесь дело не терпело отлагательства, это было ясно. Более того, все решали даже не часы, а минуты: я понял сейчас, что, если не возьмусь за операцию и отправлю ребенка в больницу Александры, он ни за что не доедет туда живым. И, почувствовав всю глубину своей беспомощности, я в душе застонал.
   — Разбудите начальницу, — повернулся я к сестре Пик. — И немедленно положите больного в боковую палату.
   Шесть минут спустя мы все стояли в палате — мисс Траджен, сестра Пик и я — вокруг обычного соснового стола, на котором в чистой больничной рубашке, задыхаясь, без сознания лежал мальчик. Кроме этого прерывистого дыхания, в тесной комнатке не слышно было ни звука. Я закатал рукава, поспешно вымыл руки в карболовом растворе, и вдруг на меня напал такой смертельный страх, что я инстинктивно — даже самому трудно поверить! — взглянул на начальницу, ища у нее поддержки.
   Она держалась удивительно спокойно, бесстрастно, деловито и, хотя ее подняли среди ночи с постели и заставили наспех одеться, выглядела аккуратной и подтянутой. Даже ее крахмальная наколка так ладно сидела на голове, что ни один волосок не выбивался. Несмотря на нашу ссору, я невольно почувствовал восхищение и зависть при виде ее. Она прекрасно знала свое дело и обладала удивительной смелостью.
   — Вы будете применять анестезию? — тихо спросила она меня.
   Я покачал головой. При таком дыхании это было просто невозможно. Болезнь слишком далеко зашла.
   — Прекрасно, — весело сказала мисс Траджен. — В таком случае я буду держать голову и руки. Вы, сестра Пик, возьмите его за ноги.
   Сказав это, она протянула мне ланцет, лежавший на белоснежной марле в эмалированном лотке, и, решительно став в конце стола, крепко обхватила Сима за плечи. Ночная сестра неумело зажала колени мальчика.
   Хотя длилось это, конечно, не более минуты, мне казалось, что я стоял так целую вечность, неловко держа нож в одеревеневшей руке.
   — Мы готовы, доктор, — вернула меня к действительности начальница, и в ее твердом тоне — хотите верьте, хотите нет — снова прозвучало ободрение.
   Я глубоко вздохнул, стиснул зубы и, натянув кожу, сделал надрез на шее ребенка. Кровь хлынула, густая и темная, заливая рану. Я протампонировал ее еще и еще раз, потом надрезал глубже. Сим был без сознания и, я уверен, ничего не чувствовал, однако при каждом моем прикосновении слабенькое тельце его корчилось и извивалось на столе. В то же время он то и дело судорожно приподнимался в мучительной борьбе за каждый глоток воздуха — совсем как рыба, выброшенная на сушу. Эти внезапные непредвиденные движения значительно осложняли мою работу. Я попытался ввести в отверстие ретрактор. Он вошел, но тут же выпал и с грохотом полетел на пол. Тотчас хлынула густая кровь — она не била яркой струйкой, которую я мог бы остановить, а текла медленно, как патока, заволакивая рану. Действовать скальпелем было нельзя: слишком близко находились крупные шейные сосуды. Одно неверное движение — и я мог перерезать яремную вену. Я попытался указательным пальцем раздвинуть ткани, но безуспешно: я никак не мог найти трахею. Если я быстро не найду ее, Симу — конец. Он весь почернел и еще отчаяннее ловил воздух, втягивая в себя все ребра, так что его маленькая грудка совсем запала, но эти судорожные вздохи становились все слабее и реже. Они перемежались длинными промежутками, когда он вовсе не дышал. Тельце его уже похолодело и стало липким.
   Крупные капли пота выступили у меня на лбу. Мне было нехорошо, и казалось, я вот-вот лишусь сознания. Не мог я найти дыхательное горло, просто не мог, а ребенок почти умирал. О боже, помоги мне найти эту трахею!
   — Нет пульса, доктор. — Это с мягкой укоризной проблеяла сестра Пик, которая время от времени касалась запястья мальчика. Однако начальница, по-прежнему стоявшая у стола, продолжала хранить молчание.
   Не знаю, что на меня нашло, но с отвагой отчаяния я вдруг схватил скальпель и глубоко всадил его. И тут, словно по волшебству, в ране показалась тоненькая, белая и блестящая, точно серебристый тростник, трахея — предмет моих слепых и безумных поисков. Теперь уже из моей груди вырвался тяжкий судорожный вздох, и, мотнув головой, чтобы пот не заливал глаза, я надрезал трахею. В ту же секунду воздух со свистом ворвался туда — благословенный поток его наполнил сжатые, задыхавшиеся легкие. Раз, другой изголодавшаяся грудка глубоко вздохнула, до предела вбирая в себя воздух. Потом еще и еще, наслаждаясь наступившим облегчением, Сначала еле-еле, а затем все глубже умирающий ребенок равномерно задышал. Тельце его утратило сероватый оттенок, синие губки порозовели, он перестал бороться за каждый вздох.
   Быстро, дрожащими пальцами, я ввел в рану двойную трахеотомическую трубку, наложил швы в нескольких кровоточащих местах, зашил рану и забинтовал таким образом, чтобы узкое металлическое отверстие трубки выступало наружу. Колени у меня подкашивались, сердце готово было выскочить из груди, но хуже всего было то, что мне приходилось скрывать свое волнение. Я безвольно стоял у стола, мокрый и растрепанный, с окровавленными руками, пока начальница умело переносила Сима на койку в боковой палате, — там она обложила его бутылками с горячей водой и высоко взбила подушки.
   — Вот так, — изрекла наконец мисс Траджен. — Теперь ему будет хорошо. Этот больной поручается вам, сестра, будете особо следить за ним всю ночь.
   И, повернувшись к выходу, она кинула на меня взгляд, в котором не было одобрения, но не было и укоризны, — казалось, она хотела сказать; «Дело было рискованное, но вы вышли из положения лучше, чем можно было ожидать». Мнения наши впервые совпали.
   Даже после ухода начальницы я никак не мог заставить себя сойти с места. Сестра Пик придвинула стул к койке и поставила рядом лоток с тампонами, чтобы снимать с отверстия трубки появлявшиеся там время от времени гнойные пленки; я стоял позади нее и смотрел на мальчика — он отдыхал, на щеках его уже появился румянец. От усталости его начало клонить ко сну, но вдруг он на миг открыл глазки, и по какой-то странной случайности взгляд его встретился с моим. На секунду он улыбнулся — во всяком случае, губки его слегка приоткрылись, как бы в улыбке. Потом сомкнулись, и он заснул.
   Ничто не могло меня тронуть сильнее этой робкой детской улыбки. Большей награды я и желать не мог.