Я часто думал о том, как сложилась бы моя жизнь, если бы я не стал подкидышем и меня воспитала бы циничная и порочная мадам де Тансен. Стал бы я самым знаменитым математиком Франции, которого чествовали все научные сообщества Европы? Потратил бы я, вместе с Дидро, лучшие годы моей жизни на великие усилия по созданию «Энциклопедии»? Впал бы я по причине той же трагической наивности в прискорбное и достойное сожаления состояние преданности женщине моложе меня на пятнадцать лет — женщине, которая обманывала меня все последние годы своей жизни и предала любовь, которую я дарил ей?
 
   Помню, что дальше в моем сновидении я увидел то воплощение натуральной геометрии, которое впервые явилось мне много лет назад. Я вижу себя маленьким мальчиком (мне не больше трех лет), сидящим на полу. Лучи солнечного света проникают в комнату, преломляясь неровным, потрескавшимся оконным стеклом. Я внимательно рассматриваю рисунок, который чертит по полу свет. На досках, в тех местах, где солнечный луч отклоняется от своего прямого пути, играет яркая рябь. Каким-то таинственным способом падающий свет создает образ или по крайней мере намек на образ несовершенного стекла, сквозь которое он проходит.
   Должно быть, именно тогда укоренилась во мне страсть к пониманию путей природы. Из чего он сделан, этот столь очаровавший меня свет? И как может он преломляться и свертываться в складки искривленным листом стекла? Еще одно воспоминание: я стою возле большого дубового обеденного стола, который выглядит огромным, темным и несокрушимым в сравнении с моей тщедушной фигуркой. На столе — точно на уровне моих глаз — в ярком луче солнечного света стоит стакан. Помню, как внимательно рассматривал я плававшие вокруг него сверкающие пылинки; они начинали кружиться, стоило мне слегка подуть на них. Сам стакан казался бриллиантовым в свете солнца.
   Каким-то образом он фокусировал лучи, отбрасывая на поверхность стола изумительный рисунок — прихотливо изогнутый полумесяц плененного света. Как, почему возможны такие вещи?
   Те ранние годы моей жизни явились мне во сне столь же живо, как и в реальных воспоминаниях. Вокруг меня целый мир — огромный и неисследованный, похожий на книгу, которая ждет прочтения и понимания. Даже в играх проявляется мое стремление вырасти и начать учиться. Рядом с этими картинами — память о моей приемной матери. Я вижу, как она наливает горячую воду в металлическую ванну, над которой начинает клубиться поднимающийся над кипятком пар. От всего этого веет теплом и непостижимой тайной: от ванны, узора ее текстуры, металлического блеска ее поверхности. Перистые клубы пара вьются и складываются (почему пар делает это?). Я вижу большую грудь приемной матери под накрахмаленной белизной блузки, когда она оборачивается и смотрит на мое маленькое личико с небесной высоты любви и мудрости. За всем этим кроется великий ответ, ждущий постижения.
 
   Когда мне исполнилось четыре года, меня отправили в пансион. Этот печальный опыт едва не уничтожил навеки мою любознательность. Родной отец, скучный шевалье, дал немалые деньги на мое воспитание и образование, и школа, куда меня определили, считалась весьма уважаемым учебным заведением. В самом деле, я уверен, что образование, которое я там получил, было бы идеальным для тех, кто собирается в будущем заняться политикой Церкви или другим подобным делом, требующим слепого подчинения ортодоксальным догмам и не терпящим оригинальности любого рода.
   С самого начала я полюбил математику. Только начав учиться считать, я понял, что числа — а не азбука учителя чтения — истинный язык природы. Слова — не более чем обменные фишки, напротив, числа имеют вечную и неизменную ценность. Подрастая, я оттачивал свое умственное мастерство в забавах, которым предавался с помощью открытых мною чудесных игрушек. Математика открыла путь к освобождению моего скованного воображения, и все свободное время я посвящал изучению тех задач, которые учителя объявили слишком сложными для нашего понимания. Таким образом, школьные уроки вскоре стали слишком тривиальными в сравнении с моими личными исследованиями.
   Меня возмущали деспотическая дисциплина и бессмысленные ритуалы школы, но я спокойно мирился с ними, поскольку таков был всегда мой способ по возможности избегать конфликтов и сопротивляться менее прямолинейными средствами. Я, должно быть, казался примерным учеником, так как был умен и хорошо учился, хотя в действительности мне хотелось только одного — вырасти, стать полноценным человеком и покинуть школу.
   Я был тщедушным ребенком — так же как позже, став взрослым, превратился в тщедушного мужчину. Физическая слабость была вызвана родовой травмой и покинутостью, и я рано научился справляться с этим неблагоприятным обстоятельством. Не было никакого смысла драться, когда меня дразнили; в такой драке мальчики, намного превосходившие меня силой, неизбежно бы меня избили. Я мог отвести от себя угрозу только с помощью разума.
   Среди нас был один ученик, которого боялись больше других. За высокий рост и злобный характер его прозвали Медведем. Как и все, я узнал о нем с первых дней пребывания в пансионе. Этот мальчик сеял страх везде, где появлялся. Медведь достигал этого, как любой задира, больше угрозами, чем прямыми действиями. Если он задирался, то всегда делал это с помощью сопровождавших его лакеев.
   Полагаю, что именно Медведь показал мне, как в действительности устроено человеческое общество. Наблюдение за ним принесло мне больше пользы в таком познании, чем школьные уроки, и, вероятно, больше, чем все прочитанные мной великие книги. Медведь был здоровенным, туго соображавшим парнем, и эти два фактора наложили неизгладимый отпечаток на формирование его характера. Будучи не в состоянии завоевать дружбу добротой, он вместо этого заставил всех бояться себя. Сколько королей, генералов, да и целых наций охотно подчиняются такому импульсу, следствию случайного сочетания врожденных свойств? Обычно Медведя сопровождали два мальчика, каждый из которых был мельче и умнее своего покровителя. Таким образом, они представляли своего рода команду, в которой каждый компенсировал недостатки остальных. Эти мальчики не были злы от природы, но чувствовали свою слабость и испытывали неуверенность в себе, и это заставляло их творить зло.
   Однажды я видел, как они издевались над ребенком на три или четыре года моложе их и в два раза ниже ростом. Мне в то время было, наверное, лет десять. Я шел по школьному двору и, завернув за угол, увидел, как они мучают свою жертву за стеной часовни, где их не могли увидеть учителя. Троица окружила ребенка, а Медведь резко выбрасывал вперед руки, не касаясь мальчика, Я услышал голоса двух лакеев:
   — Тебе ничего еще не сказали, Пьер? Твоя мать умерла.
   — Нет! Это ложь!
   — Что? Ты назвал нас лжецами?
   Медведь сорвал с головы малыша шапочку и бросил ее на песок. Я услышал, что мальчик расплакался. Когда он, рыдая, наклонился, чтобы поднять головной убор, Медведь пинком свалил ребенка на землю. Мальчик был мал ростом, но упал неловко и тяжело, с мягким стуком, подняв облако пыли. От страха и удивления он перестал плакать. Все трое принялись пинать лежавшую на земле жертву.
   — Мы не лжецы! Извинись!
   Если бы мальчик даже попытался что-то ответить, Медведь и его спутники вряд ли бы его услышали. Медведь оттолкнул в сторону лакеев, чтобы насладиться своей доблестью.
   — Убей его! — кричали прихлебатели. — Прикончи его!
   На лице Медведя был написан неподдельный экстаз. Мрачное наслаждение делало его лицо похожим на морду дикого зверя, готового пожрать добычу. Медведь ничего не видел и ничего не слышал. На земле перед ним лежал не мальчик, он пинал тряпичный сверток, похожий на тот, который моя мать некогда сознательно положила на холодные ступени. В глазах Медведя я не мог прочесть ни злобы, ни ненависти. Именно это наполнило меня леденящим ужасом. Для Медведя любовь и ненависть, радость и печаль были двумя сторонами мелкой монеты, которую он может подбросить, не заботясь о том, какой стороной она выпадет.
   — Извинись! — кричали лакеи. Я смотрел на происходившее издалека. Сильный страх не позволил мне вмешаться, и от этого я чувствовал себя соучастником преступления. Если они посмотрят в мою сторону, то сделают со мной то же самое.
   Наконец Медведю наскучила забава. С абсурдным достоинством он поправил на себе одежду и вместе со своими спутниками пошел прочь. Все это продолжалось не больше одной-двух минут.
   Мальчик лежал в пыли и тихо плакал. Из носа и ссадины на лбу текла кровь. Я подошел к нему, но какими словами мог я его утешить? В последующие годы я прочел множество историй о школьных драчунах и их жертвах. В этих рассказах жертва тайно учится драться, терпеливо тренируется и ждет часа мести. Потом, подготовившись, вызывает обидчика на поединок и легко его побеждает. Сила драчуна сразу же испаряется неведомо куда. Я много раз читал подобные истории, но никогда не видел, чтобы что-либо похожее происходило в жизни. Истории же, свидетелем которых мне приходилось быть, всегда сводились к одному и тому же. Забияка бьет жертву, а она стоически принимает страдания. Ребенок, которого избили на моих глазах, был намного меньше нападавших, и хотя я был старше этого мальчика, но ростом едва ли превосходил его. Если бы кто-нибудь из нас попытался сопротивляться, Медведь и его друзья избили бы нас с еще большим удовольствием. Я помог малышу встать на ноги.
   — Я хочу к маме, — сказал он.
   Я помог ему отряхнуться, но позже учителя все равно отчитали его за неопрятный вид. Он оправдывался тем, что споткнулся и упал, потому что засмотрелся на пролетавших над головой диких гусей. Такой всплеск детского воображения, не поддавшегося страданию, живо сохранился в моей памяти на многие годы. Он был хрупким смышленым ребенком. Кажется, Пьер умер от холеры, не дожив до пятнадцати лет.
   Единственным способом противостоять гневу Медведя было уклоняться от любых столкновений с ним. Как и все другие, я старался не ходить в одиночку по его территории. Чтобы облегчить гнетущее чувство страха, я пытался развлечь других мальчиков, подражая Медведю и имитируя его гнусавый голос и неуклюжие движения. Аплодисменты зрителей и их сдавленный смех ободряли меня. Я чувствовал, что завоевал их уважение, хотя был маленьким и слабым.
   В спальне нас было двадцать мальчиков, и мы могли бы достаточно легко одолеть Медведя, поставить его на колени и вздуть так, что он запомнил бы на всю жизнь. Но мы так и не осмелились сделать этого. Целые нации ведут себя так же, подавленные властью тиранов.
   Нам неоткуда было ждать избавления, и история эта не имеет счастливого конца. Медведь продолжал царствовать, наводя на соучеников страх, а потом вырос и поступил на гражданскую службу, сделав головокружительную карьеру. Много лет спустя я видел его на обеде. Теперь он был высокопоставленным чиновником. Он не вспомнил меня. Я же жаждал мести, глядя, как он спокойно ест свой суп.

IV

   — Кажется, я слышала, как он смеялся, — сказала Жюстина мужу, вернувшись на первый этаж. — Наверное, нашел что-то смешное в том, что написал.
   Анри пожал плечами:
   — Смех — несомненный признак безумия. Любой человек в здравом уме знает, что в этой жизни мало чему можно смеяться.
   — Ох, Анри, ты просто старый пессимист.
   — Какие слова ты знаешь, моя дорогая. Ты опять читала книги?
   — А что, если да?
   Анри ощутил дрожь от какой-то отдаленной и неясной угрозы. В глазах Жюстины появилось выражение игривого вызова.
   — Знай свое место, — сказал он ей.
   — Как будто я могу его забыть! Но не забывай и ты, муженек, что я так же держу тебя на твоем месте, как ты меня — на моем.
   — Не понимаю, что ты хочешь этим сказать.
   — Я хочу сказать, что если крыша придает устойчивость колоннам, то колонны не дают крыше упасть.
   У Анри от удивления отвисла челюсть. Он задумчиво почесал голову.
   — Что за чертовщину ты несешь, жена? При чем тут колонны и крыши?
   Жюстина улыбнулась и обвила руками шею мужа.
   — При том, что Земля нуждается в Луне, а Луна нуждается в Земле.
   Однажды он открыл жене свою поразительную космическую идею и был теперь весьма удивлен тем, что она все запомнила и, очевидно, поняла, хотя по-своему и упрощенно. Он кивнул, польщенный, что его уроки не пропали даром.
   — Иногда мне кажется, что тебе надо было родиться мужчиной, — сказал он. Это был наивысший комплимент, каким Анри мог удостоить свою жену.
   — Мне и самой часто так кажется, — ответила Жюстина.
   Анри надо было отлучиться почти на весь день, и Жюстина собралась заняться привычными домашними делами. Захватив с собой ведро и щетки, она поднялась наверх, чтобы приняться за уборку.
   Помещение казалось больше, чем на самом деле, из-за пустоты и отсутствия посетителей, которые, несомненно, сделали бы его менее похожим на мавзолей. Однако эта пустота пришлась Жюстине очень по душе. Никто не мешал ей исполнять работу по дому, и у нее оставалось время заняться собой и своими мыслями. Любимым местом стала для нее библиотека. В первые месяцы после своего переезда в эту квартиру мсье Д'Аламбер проводил там почти все свое время, но потом велел перенести часть книг в кабинет, где ему было удобнее пользоваться ими. С тех пор он, казалось, забыл дорогу в обширную комнату с полками, уставленными ненужными ему томами. Д'Аламбер составил список книг, которые надо перенести, и Анри сам, не желая доверять жене столь важное и сложное дело, нашел их на полках. Жюстине же он поручил перетащить в кабинет хозяина ящики с фолиантами, которые оказались настолько тяжелы, что ей пришлось волочить их по отполированному до блеска паркетному полу.
   До того времени, пять лет назад, Жюстина никогда не видела столько книг, и ей даже присниться не могло, что они такие тяжелые. Остановившись, чтобы отдохнуть и перевести дух, она вытащила из ящика одну книгу, раскрыла ее наугад и увидела набранный мелким шрифтом текст на незнакомом языке и гравюру, изображавшую нечто совершенно непонятное. Что-то похожее на морскую раковину или неизвестное растение. Присмотревшись, Жюстина увидела, что рисунок обрамлен знакомыми контурами ушной раковины. На иллюстрации было показано внутреннее устройство органа слуха — таинственное переплетение трубок и каких-то образований, похожих на детали механических часов. Она перевернула страницу и увидела разрезанный вдоль человеческий глаз, на заднюю стенку которого было спроецировано перевернутое изображение языков пламени. Продолжая листать книгу, она вдруг едва не задохнулась от удивления, обнаружив изображение обнаженного мужчины, нарисованного с ошеломляющей точностью, поразившей Жюстнну до такой степени, что она не рассмеялась, как можно было ожидать, а испытала чувство глубочайшего, непреодолимого благоговения. Глядя на голую фигуру, она постаралась сравнить ее со своим скудным впечатлением от созерцания раздетого Анри. Стыдливый муж позволял Жюстине смотреть на свое тело только при свете луны и звезд, хотя обычно избегал даже такого тусклого освещения, закрывая шторами окна. Мысленную картину тела Анри Жюстина составила на ощупь. Она знала, что его плоть бывает маленькой и мягкой или большой и твердой, но уловить эту разницу можно было лишь с помощью прикосновения (только не рукой; однажды она попыталась это сделать и получила от мужа свирепый нагоняй) — прикосновения и силы воображения. Жюстина имела точно такое же представление об интимных местах Анри, как о своих коренных зубах, по которым можно провести языком, или о позвоночнике, который ощущаешь рукой, ощупывая свою усталую спину.
   Картина, которую она увидела, подтвердила ее впечатления, но одновременно и разочаровала. Тщательно вырисованный удлиненный кусок плоти выглядел не более чудесно и таинственно, чем обыкновенный палец, в то время как рассеченные ухо и глаз запечатлелись в ее памяти как скрытые внутри тела образцы невообразимой красоты и сложности. Созерцание обнаженного мужчины целиком оказалось всего лишь простым подтверждением того, что было давно угадано и вряд ли стоило слишком глубоких раздумий. Правда, именно на основе таких раздумий она часто напоминала себе, что в действительности никому не принадлежит и что мысли ее свободны, невзирая на гнет, который она порой чувствовала.
   Она уселась на пол библиотеки Д'Аламбера и просмотрела до конца книгу по анатомии. Текст был ей непонятен, но иллюстрации не погасили, а, наоборот, разожгли жажду познания. Жюстина увидела плод, уютно свернувшийся в утробе матери. Рисунок заставил ее содрогнуться от отвращения. Неужели живую женщину разрезали, чтобы сделать этот рисунок? Или, быть может, это иллюстрация того, как надо удалять из чрева матери ребенка при некоторых обстоятельствах? Жюстина слышала о таких случаях, и эти мысли делали перспективу возможной беременности еще более пугающей. В то время она была замужем всего восемнадцать месяцев, но прошло уже пять лет, а она до сих пор чувствует облегчение от того, что ей удается (пока) избежать риска беременности. Такой удаче — Жюстина была в этом уверена — она обязана Анри. Ей захотелось еще раз открыть ту книгу, которая теперь стояла на полке мсье Д'Аламбера, чтобы постараться подтвердить свою догадку.
   Заглянула Жюстина и в другие книги, прежде чем втащить тяжеленный ящик в кабинет. Некоторые были на иностранных языках, некоторые наполнены непонятными символами, о которых она знала, что это математические значки. Но были среди томов и такие, текст которых был ей понятен. У Жюстины было слишком мало времени, чтобы разобраться, какие книги своей библиотеки Д'Аламбер считал настолько важными, что распорядился перенести их поближе к письменному столу. Что придавало им такую значимость? В ящике не оказалось ни Библии, ни других набожных или благочестивых по своей природе книг. Вместо этого были фолианты по точным наукам и естествознанию, иллюстрации всего мыслимого — станок для производства ножей, одетые в накидки люди какого-то африканского племени. Горы, реки и дальние страны. Пьесы, стихи и романы. Жюстина даже слышала имена авторов некоторых из них. Только в одном ящике — настоящая вселенная мысли! Когда она наконец втащила ящик в кабинет, ей показалось, что он стал легче, отдав ей часть заключенной в нем мудрости.
   С того первого дня Жюстина при каждом удобном случае заходила в библиотеку. Д'Аламбер сюда больше не заглядывал, и единственным препятствием был недостаток времени и страх, что Анри застанет ее здесь. За прошедшие годы она разобралась в системе, по которой книги расставлены на полках. В одной секции было множество книг с рассказами, которые Жюстина читала для развлечения, но другие полки были заставлены томами, посвященными всем мыслимым предметам. В одной из книг она даже прочла, что некий мудрец подверг сомнению существование Бога и вечную природу души. Эта книга посеяла в Жюстине мучительное сомнение, которое продолжалось несколько недель. Мужу она сказала, что ее плохое настроение обусловлено «женскими недомоганиями». Этого объяснения, как всегда, оказалось достаточно, чтобы Анри прекратил дальнейшие расспросы.
   Сегодня Жюстина собиралась продолжить чтение книги об обращении Константина. Она запомнила страницу, что делала всегда, чтобы не оставлять закладок или иных следов своего вторжения в библиотеку. Жюстина быстро протерла пол, поставила щетку у двери и пошла за книгой, оглянувшись предварительно на дверь, которую было не видно от полок. Опустившись на пол, она положила на колени раскрытую книгу, но вскоре поняла, что у нее нет настроения читать,
   Она подумала о мсье Д'Аламбере. Он вдруг снова начал писать, и, кто знает, может быть, ему вздумается пойти в библиотеку, где он увидит ее, пребывающую в праздности. Ее уволят, и им с Анри станет негде и не на что жить. Интересно, что пишет хозяин, одиноко сидя в своем кабинете?
   Ей показалось, что раздался какой-то звук. Жюстина захлопнула книгу. Сердце бешено застучало. Она встала и поставила книгу на место, но потом поняла, что снаружи никого нет. Она подошла к двери, взяла щетку и выглянула в коридор. Может быть, старик бродит по дому? Нет, это, наверное, уехал Анри.
   Жюстина, поминутно оглядываясь, продолжила уборку, пока не дошла до двери кабинета. Открыв ее, увидела, что Д'Аламбер по-прежнему сидит за столом, большим столом, который он когда-то велел повернуть так, чтобы сидеть спиной к двери и не видеть входящей и выходящей прислуги, пребывая в полной иллюзии, что работает в одиночестве. Завтрак остался нетронутым. Этот человек был создан только для того, чтобы мыслить, учиться и писать. Жюстина завидовала Д'Аламберу, забыв о гневе и печали, которые он испытывал по неведомой ей причине. Совсем недавно она слышала, как он смеялся — будто над собственной работой, но поняла, что то был выхолощенный, пустой смех. У него была серьезная цель, и сейчас старик писал молча. Стол был завален письмами и документами, некоторые валялись на полу. Когда Жюстина взяла с обеденного стола поднос с завтраком, старик, казалось, этого не заметил.

V

   В 1729 году, в возрасте двенадцати лет, меня отдали в знаменитый Коллеж-Мазарен, и только там я ощутил стимулирующее влияние учителей, которые, казалось, понимали математику лучше, чем ее в то время понимал я. Но все же меня выводили из себя долгие часы, проведенные за изучением столь бесполезных предметов, как церковная история или история злодейских подвигов тиранов и завоевателей, людей, ничем не отличавшихся от Медведя, единственными достижениями которых были несчастья и страдания, что они сеяли всюду, где появлялись. То были долгие часы, которые я предпочел бы посвятить собственным вычислениям. Я никогда не испытывал интереса к истории в том виде, в каком она представлена в учебниках, — скучному и бессмысленному перечислению событий, считающихся великими только в силу высокого положения и могущества их участников. Мой интерес возбуждает лишь история, представляющая собой сведения о тех, кто достиг чего-либо ценой собственных дарований и достоинств.
   В Колледже я особенно полюбил одного из учителей. Он, как мне кажется, писал оригинальные работы по математике; он не просто излагал нам факты, но глубоко понимал то, что рассказывал, и это делало его уроки интереснее всех остальных. Это был низкорослый, тучный, страдавший одышкой человек, у которого, несмотря на возраст (ему было тридцать или сорок лет), было совершенно мальчишеское лицо, что делало его очень привлекательным и располагающим к себе. Однажды он обратился к нам с мыслью, которая будто бы только что пришла ему в голову:
   — Представьте себе корабль, плывущий по морю с постоянной скоростью.
   Я вообразил себе один из кораблей, виденных мной на восхитительных книжных иллюстрациях (тогда я еще ни разу в жизни не видел моря).
   — Теперь скажите мне, — продолжал мэтр, — какова скорость корабля в единичный мгновенный отрезок времени?
   Были предложены самые разнообразные ответы, но в конце концов большинство из нас сошлось на том, что поскольку мгновение не имеет длительности, то за это время корабль не успеет пройти никакого расстояния, и, следовательно, его скорость равна нулю.
   Учитель просиял:
   — Но это означает, что в любой отдельно взятый момент времени корабль стоит на месте! В таком случае как же он движется?
   Это был парадокс, который, по словам мэтра, впервые высказал Зенон из Элей, живший около двух тысяч лет назад. Учитель предложил решение, но оно показалось мне неубедительным, и я решил глубже обдумать этот предмет. Только со временем я узнал, что задача уже была решена Ньютоном, и его метод решения, известный как исчисление бесконечно малых величин стал впоследствии главным инструментом всех моих дальнейших исследований поведения твердых тел, жидкостей, а также звезд и планет. То, что все виды движения, а следовательно, и вся Природа как таковая могут быть сведены к одной великой задаче исчисления, — это идея, способная привести к предположению, что мы имеем дело с Великой Истиной, единым законом, лежащим в основе всего, что мы видим. Уже в юные годы я понял и осознал, что при таком новом видении космоса в нем может не остаться места для Бога.
   Сон вел меня по событиям моей жизни, не придерживаясь строгого хронологического порядка. Правда, я определенно почувствовал, что в переписанном любопытным образом «Трактате» те свершения, которым я обязан своей славой и которые занимали меня на протяжении первых трех десятилетий моего земного существования, явились практически не более чем леммами, предвосхищавшими главные результаты работы. Итак, позвольте мне суммировать эти леммы.
   После окончания Колледжа я вернулся домой к моей приемной матери мадам Руссо (муж ее к тому времени умер) и некоторое время изучал право и медицину, поскольку меня убедили, что на этом пути я смогу сделать достойную карьеру. Но математика продолжала манить меня, и каждый свободный час я проводил в публичной библиотеке. Мне хватило времени только на то, чтобы освежить в памяти результаты великих математиков прошлого — все остальное мне предстояло вывести и доказать самому. Я начал серьезно работать над задачей приложения исчисления к движению планет.