Эндрю КРУМИ
ПРИНЦИП Д'АЛАМБЕРА

Предисловие

   Заканчивая чтение «Принципа Д'Аламбера», испытываешь странное чувство. Закрывая книгу, ты все равно продолжаешь ее читать. И вот она, закрытая, лежит у тебя на коленях; теперь книга — часть истории человека. Его личность, включив в себя самую книгу, не может быть ни охвачена, ни объяснена книгой, как не может работа часов быть объяснена тем фактом, что они в данный момент показывают три часа пополудни. Наступило время, когда книга может спокойно лежать на коленях, пока за окном сгущаются сумерки. В данный момент герой этой книги — я. Однако всякий, кто читает сейчас предисловие, написанное мною после прочтения книги, скоро перевернет страницу, и продолжится — вне книги, но включив ее в себя, — новая история. Впрочем, мы отклонились от темы. «Принцип Д'Аламбера» — третий роман Эндрю Круми, хотя было бы неправильно назвать это сочинение романом. Нет, это произведение такого рода, что оно не заканчивается по прочтении, продолжая жить в сознании читателя своей независимой жизнью. Да, пожалуй, так.
   Несмотря на тот факт, что эта книга способна лишь остановиться, но не закончиться, она может похвастать удачной концовкой. Это серия историй б историях — «Сказки Ррейннштадта», рассказанные вымышленным персонажем в городе, реальность или нереальность которого зависит отчасти от другой книги того же Круми «Пфиц» (1994), которая здесь не упоминается, но часто цитируется. Эти истории принадлежат отдельной книге, составленной человеком по имени Мюллер и озаглавленной им «Сказки Ррейннштадта», а это означает, что рассказчик в «Принципе Д'Аламбера» в действительности лишь персонаж, о котором повествует автор сказок, вошедших в «Принцип Д'Аламбера». В последней фразе автор впервые говорит от первого лица, утверждая, что не может поручиться за истинность рассказанного, и на этом останавливается.
   Пожалуй, надо снова вернуться к началу, к Жану Лерону Д'Аламберу (1717 — 1783), чей принцип столь же реален, как и он сам. В том виде, в каком принцип был опубликован в «Traite de dynamique» («Трактат о динамике», 1743), он основан на законах движения Ньютона и гласит, что силы действия и противодействия в замкнутой системе движущихся тел взаимно уравновешены, а следовательно, этот принцип можно приложить к решению задач механики. Другими словами, это третий закон Ньютона, приложенный как к телам способным или «свободным» двигаться, так и к покоящимся объектам. Согласно версии Круми, человек Д'Аламбер, вымышленные мемуары которого занимают часть первой книги «Принципа Д'Аламбера», пишет: «Я видел ряд математических формул, с помощью которых все противоречивые деяния людей — их капризы, страсти и причиняемая ими боль — могут быть сведены к единому принципу… Таким образом, я смог бы найти ответ на мучительный вопрос, заставлявший меня рассуждать и предаваться бесплодным размышлениям… А именно: злом или добром были обусловлены поступки некоторых людей в отношении меня».
   Широка дорога в Чистилище.
   Хотя следствия приложения принципа Д'Аламбера к мышлению, истории и человеку являются главным предметом книги, сама она построена на другой его концепции — «Systeme Figure des Connaissances Humaines», что приблизительно можно перевести как «Систематическое изложение человеческого понятия и знания», — положенной в основу принципов составления знаменитой «Энциклопедии», которую он издавал (1751 — 1759) совместно с Дени Дидро. Изложение разбито на три основные категории: Память, Разум и Воображение. В категорию «Память» Д'Аламбер включает все, что уже известно, — историю, механику, технику и т. д. Под разумом он понимает абстрактные предметы всякого рода. В категорию «Воображение» он совершенно бесцеремонно относит все искусства. Три части «Принципа Д'Аламбера» так и озаглавлены: «Память: Принцип Д'Аламбера», «Разум: Космография Магнуса Фергюсона» и «Воображение: Сказки Ррейннштадта». (Как мы уже знаем, третья часть обернулась — по крайней мере частично — книгой под названием «Сказки Ррейннштадта».) Если не считать одного обстоятельства, всю книгу можно толковать как веселый выпад против Д'Аламбера, его схемы понятий и его Принципа, которым якобы можно измерить мотивы поведения человека.
   Конечно, это выпад. По большей части «Принцип Д'Аламбера» высвечивает изъяны холодным взглядом, присущим позднему Луису Бунюэлю в его фильме «Фантом свободы» (1974), посвященном (как и этот роман) природе Литературы. Однако ясно, что Круми любит Жана Д'Аламбера, история жизни которого рассказана в первой части романа. Д'Аламбер хрупок, уродлив, истерично остроумен и безнадежно влюблен в Жюли де Л'Эпинас (личность такую же историческую, как и сам Д'Аламбер). Его муки, его наивность и его ранимость живо присутствуют на страницах книги. Контраст между вычислением человеческого поведения и эмоций, которое декларирует Принцип, с одной стороны, и неспособностью завоевать страсть Л'Эпинас — с другой, не вызывает желания смеяться. Вовсе нет. Нарисованный Круми портрет Д'Аламбера — самого выпуклого персонажа романа — удивительно нежен. Но представший перед нами герой неотесан, как мещанин Мольера, и его «Изложение» есть вызов человечеству. Роман Круми — саркастическое возражение против такой самонадеянности.
   Вторая часть «Принципа Д'Аламбера», содержащая философский трактат, составленный в почтенной форме записок о путешествии на другие планеты, без тормозов спускает «Изложение» с крутого склона, а третья часть вдребезги разбивает его о скалу беллетристики. Ррейннштадт — вымышленный город, впервые выведенный в «Пфице», и несколько историй, рассказанных Пфицем — изобретенным главным героем предыдущей книги слугой, похожим на Санчо Пансу и играющим одновременно притягательную и отталкивающую роль в вымышленном городе, — беспощадно и весело высмеивают принцип Д'Аламбера, который (как мы хорошо помним) есть инструмент для измерения человеческой природы, созданный ученым, который отвел Воображению ничтожное место в «Изложении человеческого знания». Самая очаровательная из этих шуток — длинное описание часов в центре города, часов, бесчисленные пересечения дисков и циферблатов которых так доступно и адекватно описывают нам суть мира, что — когда астрономы открывают новую планету — она, как оказалось, уже присутствует в механизме часов. Это есть, говоря другими словами, явное воплощение д'аламберовской версии начал Вселенной Ньютона. К несчастью, граждане города тратят массу времени на попытки проникнуть в механизм часов. Все усилия горожан оказываются тщетными, ибо, чем ближе они его рассматривают, тем дальше — в бесконечность — ускользает от них смысл. В конце отрывка часы начинают походить на предметы из книг Кафки или Борхеса.
   В то же время некоторые из «Сказок Ррейннштадта» являются чисто повествовательными рассказами, описывающими влюбленность или одержимость, на которую люди попусту тратят жизнь. Эхом отражая трагическую историю самого Д'Аламбера, эти сказки возвращают нас к началу, ибо противовесом принципу Д'Аламбера в книге выступает «Пфиц», которым вполне может оказаться «привидение или дух, вызываемый рассказчиками злобных и легковесных историй». Призрак в машине — это шутливая История, История, что возвращает нас к Д'Аламберу, умирающему от горя, умирающему от Истории, рассказать которую у него не хватило Воображения. Мы все время помним о нем, читая этот удивительный роман.
   Джон Клут
 
 
   Мэри и Питеру

Принцип Д'Аламбера

I

   Холодный поздний вечер ноября 1717 года. По темным улицам Парижа, зябко прикрывая шалью залитое краской стыда лицо, спешит женщина. Подойдя к церкви Сен-Жан-ле-Рон, она поднимается по ступеням и, остановившись, бережно кладет на них сверток, который принесла с собой. Этот сверток — я, ее новорожденное дитя, завернутое в одеяло.
   Только вчера я был всего лишь маленьким сгустком нежеланной плоти в ее негостеприимном чреве. Эта плоть, в свою очередь, была только следствием должным образом переработанных остатков пищи и некоего, происшедшего несколько месяцев назад, акта, который, возможно, доставил мимолетное наслаждение тому или иному его участнику. Таким образом, я был сформирован из косной безымянной материи, но имел уже душу, которую моя мать желала уничтожить. Таков был первый импульс, направивший течение моей жизни. Я был похож на предмет, отторгнутый враждебной злой силой.
   Я видел эту картину во сне. Вероятно, она была ложной, воссозданной на основе рассказа, услышанного мною много позже от приемной матери. Я не знаю, сколь долго длился этот сон, и у меня нет уверенности — теперь, когда я проснулся, — в точности воспоминаний о его содержании, но мне кажется, что во сне я увидел не только сцену своего рождения, но и всю историю моей жизни. Я видел рукопись «Трактата о динамике», великого труда моей молодости, принесшего мне славу математика, видел преобразованные «словно по волшебству» уравнения. Жизнь представилась мне цепью геометрически строгих теорем, с необходимостью вытекающих одна из другой. Я видел ряд математических формул, с помощью которых все противоречивые деяния людей — их капризы, страсти и причиняемая ими боль — могут быть сведены к единому принципу, описаны несколькими строчками алгебраических уравнений и, следовательно, разрешены. Таким образом, я смог бы найти ответ на мучительный вопрос, заставлявший меня рассуждать и предаваться бесплодным размышлениям больше, нежели проблема законов планетарного движения; а именно: злом или добром были обусловлены поступки некоторых людей в отношении меня. Например, не могла ли моя мать покинуть меня только ради того, чтобы избежать еще большего зла? Не был ли я четыре десятилетия спустя отвергнут единственной женщиной, которую любил, по причине ее самоотверженной преданности мне, или она поступила так, движимая лишь бессердечным эгоизмом?
   Моя мать хотела убить меня — в этом я совершенно уверен. Да, она завернула меня в одеяло, но вряд ли оно могло служить надежной защитой от ночного холода. Одно только провидение (под этим словом я разумею случай) заставило мою спасительницу закончить молитву и выйти из церкви. Позже она рассказывала, что ее внезапно посетило «странное чувство». Ей показалось, что ее ждет какое-то неотложное дело. Это было, утверждала женщина, послание свыше. С другой стороны, она могла услышать шум с того места, где я был оставлен, и именно он заставил ее подняться с колен.
   Надо мной простиралась громадная темная пустота. Потом что-то упало из этой бездны на мое лицо — может быть, снежинка? В пустоте что-то происходило, но мои слишком юные глаза — им не исполнилось еще и одного дня — не могли разобрать что. Ко мне приблизилось что-то невообразимо огромное. Сон подсказал мне, что это было лицо пожилой женщины, от которого повеяло уютным теплом.
   Было уже темно, когда моя спасительница вышла из церкви, но она все же заметила тряпичный сверток, лежавший на ступенях. Возможно, она не придала бы этому никакого значения, но сверток, ожив, вдруг слегка пошевелился. Из кучи тряпья показалась крошечная ручка, беспомощно хватавшая воздух.
   — Пресвятая Дева — дитя! — изумленно воскликнула женщина.
   Она склонилась к чуду всем своим полным теплым телом. Во сне я видел, что от темного силуэта что-то отделилось и приблизилось к моим глазам. Кажется, это был палец. Во сне я ощутил сладкий вкус этого пальца.
   — Ребенок!
   Она подняла меня со ступенек, взяла на руки и прижала к груди тем характерным движением, которое делают все матери, хотя у моей спасительницы (я убежден в этом) не было своих детей. Она называла меня маленьким чудом. Можно было высказать множество более или менее обоснованных объяснений того, как я оказался на ступенях церкви, но женщина настаивала на том, что я упал с неба, такое умиротворенное и задумчивое — поистине ангельское — было у меня лицо. Как бы то ни было, женщина подобрала меня и отнесла в приют подкидышей. Так началась моя жизнь.

II

   Пока хозяин работал, внизу, на первом этаже, между слугами Анри и Жюстиной — молодой супружеской парой, следившей за домом Д'Аламбера, — происходил следующий разговор.
   — Он снова что-то пишет, — сказала Жюстина. — Приятно видеть, что он отвлекся от своих дум и делает что-то полезное.
   — Мне так не кажется, Жюстина. Думаю, что это плохой знак.
   Анри был старше, толще и мудрее. Хотя ему не исполнилось еще и тридцати, он мыслил и вел себя (особенно по отношению к жене) как шестидесятилетний старик. Анри вообще подозрительно относился к хозяевам, считая подозрительность неотъемлемой частью своей профессии; что же касается Д'Аламбера, то его молодой слуга опасался вдвойне. До этого Анри служил графу де Ложу; выходки этого человека были предсказуемы, и с ними ничего не стоило справиться. Этот же Д'Аламбер оказался чудаковатым стариком. Умник, холостяк, затворник. Низкого роста, деликатный, почти женоподобный. Рисует какие-то странные знаки на листках бумаги, которые разбрасывает по всему дому, утверждая, что эти знаки отражают расположение планет. Поначалу Анри даже думал, что он и его молодая жена имеют дело с астрологом или некромантом, и не раз говорил Жюстине, что им надо бежать куда глаза глядят, пока хозяин не превратил их в кур. Но Д'Аламбер оказался не магом, а ученым. Въехав в новый дом, он через несколько месяцев вообще перестал писать и проводил дни напролет, мечтательно глядя в пространство. Он был неприхотлив, и одно это делало его идеальным хозяином, но Анри все равно негодовал, подозревая Д'Аламбера в темных тайных пороках (правда, он отказался объяснить жене, в чем именно они заключаются). Жена, напротив, испытывала глубокую симпатию к старику. Она понимала, что он был несчастлив в любви.
   Анри чистил башмаки хозяина. Жюстина варила яйца на завтрак для мсье Д'Аламбера.
   — Надеюсь, он не начнет снова заниматься своей астрологией.
   — Он пишет какие-то слова, муженек. Да и какой вред может быть, если он занимается делом, вместо того чтобы целыми днями пялить глаза на стены? Мы живем с ним уже шесть лет, и пять из них он только и делает, что мечется по своим комнатам, как раненый пес.
   По истечении шести лет службы у нового хозяина Анри и Жюстина понимали его не больше, чем в первый день. Тогда, в 1776 году, Д'Аламбер как член Академии получил в пользование эту квартиру, а Анри и его молодая жена были приставлены к нему для услуг и работы по дому. Для Анри это было повышение, и, глядя на состояние старика, которому предстояло стать его господином, он утешал себя мыслью о том, что новая служба вряд ли окажется слишком долгой. У Д'Аламбера не было очевидных интересов, склонности к развлечениям и друзей. Казалось, он хочет полностью отдалиться от мира. Все зеркала были убраны, и старик не мог видеть собственного лица. Он ходил в ветхой поношенной одежде и не разрешал покупать новую, говоря, что умрет в старой. С первого дня своего пребывания здесь он отказался принимать посетителей, и они перестали к нему ходить. Поток писем постепенно иссяк, как высохший ручей. Казалось, если у Д'Аламбера и были когда-то знакомые, то они либо забыли о его существовании, либо умерли.
   Жюстина положила на тарелку сваренные яйца и собралась нести их хозяину.
   — Хотелось бы мне посмотреть, что он пишет, — беззаботно сказала она.
   — Оставь его лучше в покое. Может, он пишет свою последнюю исповедь. Говорят же, что он неверующий.
   Жюстина скорчила недовольную гримасу:
   — Как ты можешь говорить такие страшные вещи! Это же твой хозяин.
   — Но я — твой хозяин, Жюстина, и говорю то, что мне вздумается. Так вот, я не доверяю мсье Д'Аламберу, и чем меньше мы будем иметь с ним дела, тем лучше.
   Жюстина вздохнула, взяла поднос и отправилась на второй этаж. Анри навел последний глянец на башмаки. Он отнесет их хозяину, и тот, вероятно, так их и не наденет. Работа по дому была не более чем пустым ритуалом, нужным скорее тем, кто его выполнял, нежели тому, ради кого все это делалось. Анри часто казалось, что он и Жюстина могут упаковать вещи и уехать, а Д'Аламбер не обратит на это ни малейшего внимания. Да что там, он этого попросту не заметит. Его абсолютно не интересовало, выметен ли пол, хорошо ли приготовлена еда и согрета ли постель. Любопытно, но иногда Анри испытывал ностальгию по тем временам, когда он служил у графа, который приходил в неописуемую ярость от малейшего упущения прислуги. С графом все было ясно: слуги всегда норовят надуть своего господина, поэтому их надо все время подгонять и проверять. Временами жизнь превращалась в сущий ад, но по крайней мере все знали свое место. Анри в равной мере ненавидел и уважал своего господина, поскольку оба чувства сливались в одно, когда дело касалось знати.
   Уважал Анри и Жюстину. Правда, это было уважение, какое испытывает отец по отношению к своему ребенку, которого следует воспитать по обычаям света. Когда они поженились, Жюстине было пятнадцать лет, а Анри двадцать четыре. В первую брачную ночь она проявила полное невежество, хотя и не чувствовала отвращения к близости (за прошедшие годы Анри не раз думал об этом, подозревая, что невежество было притворным, и Жюстина разыграла его только для того, чтобы ободрить). У них до сих пор не было детей, и, пожалуй, это было благом. Жюстина стала для Анри женой и дочерью одновременно. Такова воля божья, и кто он такой, чтобы жаловаться?
   Работая, он часто позволял себе размышлять и философствовать. Дел было мало, а времени для раздумий — много. Он знал, что его хозяин написал великие книги, что он умнейший человек на Земле, но в действительности между ним и Анри нет никакой разницы. Хозяин ничем не лучше своего слуги. Почему в голове лакея не могут зародиться мысли столь же глубокие, как и в голове жалкого старика, влачащего на втором этаже свое убогое существование? В чем, собственно говоря, разница между их мозгами?
   На своем веку Анри прочел одну-две книги, из которых почерпнул множество вещей. Он знал, кто такой Цицерон, и мог перечислить семь чудес света. Он знал, что Земля вращается вокруг Солнца, а Луна вращается вокруг Земли. Однажды, пребывая в праздности, он вообразил Д'Аламбера Солнцем, себя Землей, а Жюстину Луной — и увидел в этой картине иллюстрацию космического равновесия их отношений. Озарение настолько поразило Анри, что он решил записать его и даже нашел для этого перо и бумагу. Но стоило ему посмотреть на чистый лист, как образ молниеносно испарился. Анри понял, что у него нет слов для выражения ясно увиденной картины. Но он дал себе клятву записывать отныне все свои наблюдения, если, конечно, найдет для этого время.
   Жюстина подошла к двери кабинета, тихонько толкнув, открыла ее и увидела спину, низко склоненную над столом голову и свисавшие на плечи длинные седые волосы. Мсье Д'Аламбер не носил парика. Она поставила поднос на стол рядом с бюро хозяина, но он не пошевелился, не поднял глаза и вообще ничем не показал, что заметил присутствие Жюстины. Только движение правой руки говорило о том, что хозяин не уснул и не умер, а быстро что-то пишет.

III

   Не могу с уверенностью сказать, чем началось и чем кончилось сновидение. Более того, я даже не возьмусь утверждать, что сновидение вообще имело начало и конец. Мы лишь предполагаем, что это так, наблюдая засыпание и пробуждение других людей. Сам я никогда не был в состоянии точно определить момент, когда начинается сон (а следовательно, и сновидение). Точно так же не могу я быть уверенным в том, что мои первые впечатления по пробуждении являются свидетельством окончания сновидения (а не простым восстановлением сознания после некоторого временного пробела или периода полудремы). Было бы разумно предположить, что сновидения существуют внутри нас (или где-либо еще) в некой сложной форме, скорее всего похожей на книгу, а акт сновидения заключается в перелистывании ее страниц — вперед или назад — порядок не подчиняется ни разуму, ни законам логики.
   Но при этом я отчетливо помню мой чудесным образом переписанный «Трактат» и его идею о том, что в жизни, так же как в физике, все явления сводимы к единому Принципу, единому закону или аксиоме, каковые являются самоочевидными и неоспоримыми. Этот закон гласит, что жизнь представляет собой не некое хаотическое, лишенное какого бы то ни было значения событие, но напротив, является вполне объяснимой и следует скрытым законам, познав которые, мы сумеем познать и ее смысл. Мне приснился сон, в котором «Трактат» был — как и моя жизнь — переписан заново, или — можно сказать и так — это был сон, в котором моя жизнь предстала как своеобразное математическое доказательство. И все это произошло за мгновение, в течение которого человек едва успевает кивнуть!
   Во сне я видел множество людей, и это неудивительно, поскольку сновидение представило моему разуму картину всей моей жизни. Но начать следует — если мы все же допустим, что существует начало сновидения, — с женщины, которую надо считать исходной причиной событий, происшедших впоследствии. Мои знания об этой женщине основаны на рассказах других людей (такова ирония судьбы — важнейший персонаж моей биографии так и остался для меня совершенно чужим человеком). Правда, все, что я о ней узнал, заставило меня восхищаться ее талантами в той же мере, в какой я презирал ее характер.
   Клодин де Тансен была, несмотря на свою порочность, выдающейся женщиной. В юности она попыталась обуздать свои страстные инстинкты и стала монахиней, но вскоре нарушила обеты и пустилась в любовные приключения с множеством мужчин, каждый из которых был так или иначе ей полезен. Эти связи были скандальными даже по меркам нашего распутного века. Она сумела обольстить (так, во всяком случае, говорили) собственного родного брата, которого впоследствии с помощью хитроумной интриги сделала кардиналом. Потом было бесчисленное множество других. Бессмысленны были совокупления красивой, умной и глубоко порочной, преждевременно состарившейся от разврата женщины, чье сердце не смогла тронуть ни одна душа, запятнанная ее прикосновением. Одного из своих кавалеров она довела до такого исступления, что от любви к ней он на ее глазах выстрелил из пистолета себе в голову, предъявив ей этим самое тяжкое обвинение. Этот мужчина (кажется, его звали Френэ) умер напрасно. Мадам де Тансен было невозможно остановить таким «безвкусным» и незначительным жестом.
   Она находила время писать. Это приятное развлечение позволило ей в полной мере продемонстрировать свое глубокое знание человеческих слабостей. Кроме того, она держала один из самых престижных парижских салонов. Мармонтель, Фонтенель… Все они целовали руку этой красавицы в дни ее блеска.
   Я не могу сказать, считала ли мадам де Тансен свои любовные дела приятным дополнением к салонным обязанностям, или все обстояло как-то по-другому. Более важной, с точки зрения моей истории, представляется ее связь с шевалье Детушем. Это был очень красивый и очень скучный человек, не лишенный, впрочем, налета порядочности, что весьма необычно для парижского светского общества. Они оба явились в моем странном сне (в странном «Трактате»). Она — в виде большого неправильного эллипса, а он — в виде касательной к кривой иного конического сечения (мне кажется, это была гипербола). Я воочию видел, как они (за те минуты или часы, что я спал) на короткий миг пересеклись в одной точке.
   Я не могу сказать, как началась эта связь. Лихорадочные набеги мадам де Тансен на аристократов Франции и других стран не подчинялись никакой логике, и я полагаю, что объединяло их одно — полная беспорядочность. Могу только гадать, каковы были обстоятельства, в которых я был зачат этими людьми.
   Однако зачатие произошло. Эти двое с большой неохотой позволили мне появиться на свет. Именно она, мадам де Тансен (хотя я узнал об этом много лет спустя), несла меня по ночным улицам Парижа в холодном ноябре 1717 года, чтобы оставить на паперти церкви Сен-Жан-ле-Рон, безмятежно обрекая меня на почти верную смерть.
   Такая же случайность, как и та, благодаря которой я родился, позволила мне избежать смерти, избрав орудием спасения пожилую женщину, вышедшую в тот момент из церкви (толстуху с теплым лицом; я уверен, что каким-то образом запомнил это). Она спасла меня и отнесла в приют подкидышей.
   Как выглядел этот приют в моем сновидении? Как огромный серый дом, полный кричащих младенцев. Отвратительное место с протянувшимися от стены до стены рядами вопящих ртов, похожих на маленькие нули. Эти ряды были похожи на запись астрономически большого числа, не поддающегося названию из-за своей огромности. Мне повезло, и я не слишком долго задержался в этом ужасном доме.
   Мадам де Тансен, услышав о моем спасении, перестала думать об этом прискорбном деле (даже когда я стал знаменитым, она не признала меня и не проявила ни малейшего интереса к моему существованию). Скучный шевалье, напротив, был потрясен, узнав, что его дитя лежит в одном доме с другими покинутыми детьми Парижа. Он сразу все устроил, и меня передали на воспитание приемным родителям. Этот поступок был проявлением порядочности и невольного великодушия, поскольку я попал к двум добрейшим людям, каких можно себе представить.
   Господин Руссо был стекольщик; его жена недавно потеряла ребенка. Она вскормила меня своей грудью со всей силой добра, равного по силе, но противоположного отвращению, которое питала ко мне моя естественная мать. В новой записи моего преображенного «Трактата» ее безусловная любовь и доброта стали аксиомой; их нельзя было доказать, но их истинность не подлежала обсуждению. Именно мои приемные родители придумали мне имя, которое я всегда носил и которое было дано мне в память о том месте, где меня нашли: Жан Лерон Д'Аламбер.