– Ты, Сека, маньяк, – застыл с вилкой у рта Коровин. – Ради красного словца и философского дискурса ты папу с мамой живьём на котлеты порубишь.
Тут над столом расцвёл жасминовый куст – это Люба принесла свинину по-баварски.
– Люба, – сказал Андрей, – у нас что-то водка кончается, а мы, представь, даже в календарь ваш не заглядывали.
– В этот день под Парижем, – любезно подсказала Люба, – в одна тысяча семьсот восемьдесят третьем году впервые был осуществлён полёт человека на тепловом воздушном шаре. Имена героев-воздухоплавателей – Пилатр де Розье и Лорен д’Арланд.
– Тогда принеси ещё бутылку и посчитай, сколько с меня…
– Мила деньги с тебя брать не велела.
– Почему?
– У нас «крыша» поменялась. Вместо Герасима – Аттила. Он тоже «Либерию» крышить бесплатно будет, но мы за это теперь всё, что ты закажешь, должны на счёт заведения списывать. Такое у него условие. Иначе он Миле с Вовой обещал уши отрезать и голыми в Африку пустить.
Коровин и Секацкий выразительно посмотрели на Норушкина.
– Это меняет дело. – Андрей призывно махнул рукой Левкину и Шагину, рассудительно пояснив: – У Левкина, правда, желудок меньше напёрстка, зато Шагин – прорва.
Жаль, далеко слетел Григорьев – он тоже мог в один присест умять индейку.
4
Весь следующий день после устроенного им в «Либерии» Лукуллова пира Андрей провёл дома в полуфлористическом, древоподобном состоянии, в обстоятельствах рассеянной созерцательной прострации. Будничный быт преобразился вдруг в сплошное поле боя, всеобщее преодоление, в пространство несказанного героизма и тотального подвига.
Ввязываться в эту битву определённо не было сил.
Самый значительный поступок, который он смог себе позволить, – это расписаться в расходном ордере за остаток гонорара и отдать прибывшему с утра курьеру так до конца и не причёсанный «Пацанский кодекс». Будь Норушкин в тот день более собранным, он ни за что бы так не сделал – любую свою работу Андрей, как правило, старался довести до невозможного, увы, в телесном мире совершенства.
Впрочем, перед уходом Кати в Муху Андрей всё-таки послал её за пивом, поскольку в своей сумке нашёл лишь бутылку кваса как свидетельство о некой изначальной благонамеренности. Однако расчёт был неверен – после четырёх бутылок просветляющего (по замыслу) «Петровского» он только погрузился в ещё большую ботанику.
А между тем звонивший накануне Фома сказал, что послезавтра в уездной сельской администрации появится некто Н.В.Шадрунов, чтобы лично снять вопросы по бумагам, которые он подал на приобретение Побудкина. Иными словами, скорее всего, он привезёт барашка в бумажке, чтобы сунуть его кому нужно в лапу и получить преимущество перед Андреем, подавшим заявление первым.
Чёрт подери всю эту околесицу, но надо было что-то делать…
5
Назавтра, при помощи редко употребляемого в режиме трезвона будильника – просто голос у этой адской бренчалки был такой зычный, словно внутри неё, намотанный на шестерёнки, вертелся дьявол, – Норушкин встал в нечеловеческую рань, но всё же человеком, а не грушей.
Кофе оказался пережареным и, помимо привычного аромата, немного отдавал углем.
Катя спала; её дыхание было лёгким и маленьким, как мотылёк. Андрей заметил это, и по его спине пробежали сладкие мурашки.
Поцеловав спящую детку в дрогнувшее веко, Норушкин задал Мафусаилу зёрнышек, сменил воду и, надев поверх свитера кожаную куртку, отправился в предутренний ужас, в леденящую тьму, на Царскосельский вокзал.
По Загородному проносились редкие машины. Перед ними, стоя на краю мощёной панели, уныло/обречённо приплясывала проститутка. И немудрено – минус пять по Цельсию.
Напротив вокзала в сером сквере виднелась стайка нахохлившихся – такие озябшие воробьи – бомжей. Норушкин вспомнил, что как-то по весне – ранней, ещё до конца не оттаявшей – пил в этом сквере пиво, закусывая истекающей соусом шавермой, и свежеопиленные тополя вдоль ограды походили в сумраке на шеренгу безруких Венер.
В поезде, мимо которого, играя плавниками, текло ленивое пространство, Андрей размышлял о том, что он, пожалуй, ещё не сложился до конца как царь природы и личность, потому что иногда думает как Секацкий, только короче, а иногда – как Коровин, только длиннее.
Потом он даже задремал и сквозь густеющую дрёму слушал исполняемую на компьютерном арго речь двух сидевших неподалёку кексов, из которой в полусне вычленил блистательную фразу: «Ты кто, блин, хакер или мышевозила?» – после чего почил бесповоротно.
Андрею снились бьющиеся в стекло деревья, кошка, урчащая над рыбьими кишками, и пахнущая лесом и овражной тенью черника.
Пока он спал, небеса отворились и просыпали снег.
6
С Фомой Норушкин встретился у дверей уездной сельской администрации – как добраться сюда, Фома подробно растолковал ему ещё по телефону.
Двери были покрыты зелёной краской, а в тех местах, где она облупилась, проглядывала краска коричневая, половая. Да и сам домишко выглядел так себе – восемь наґ семь, два этажа, силикатный кирпич, железная крыша.
На небе вниз лицом лежали тучи.
Был уже второй час пополудни – администрация заперлась на обед.
– Должны в полтретьего приехать. – Фома прижал к ушам ладони, похожие на два крытых свиной кожей тома в формате большой октавы. На мизинце правой руки блестел платиновый трофей с вензелем «ИТ» на чёрном камне.
– Подождём. – Покорность тому, чего не миновать, сквозила в голосе Андрея.
– Мы тут с Нержаном Тихонычем померекали немного, умишком пораскинули и вот как рассудили. Что шишовским машинам в сарае без дела ржаветь? Может, одну-то лихоимцу здешнему пожаловать? А что? Документы все у шишей с собой были – доверенность уж он себе сам выправит. Так мы, глядишь, хабар хабаром-то и перешибём.
– Как запасной вариант – годится. Если, конечно, сейчас не договоримся. – Андрей глубже сунул руки в карманы куртки и поёжился.
– У меня с собой, Андрей Лексеич, злодейка есть. Сейчас согреемся. – И Фома достал из-за отворота овчинного тулупа видавшую виды армейскую фляжку с вмятинами и крышкой на цепочке.
Погода была далеко не смертельной, но на стекле одного из окон администрации, которое (окно) отчего-то было с одинарной рамой, однако же расцвели ледяные травы. Должно быть, там весь день пускал парыґ чайник.
– Слушай, Фома, а за каким бесом вам, некурящим, сигары? – припомнил Катины слова Андрей.
– А мы, отец родной, их в доме по углам крошим, чтоб псиной да берлогой не воняло.
7
Когда на улице показался чёрный «Land Cruiser» с питерскими номерами, пузатая литровая фляжка уже на треть примерно опустела.
Норушкин ухватил порозовевшего Фому за овчинный рукав и потащил за угол.
Джип остановился у крыльца администрации; по очереди хлопнули две дверцы. Потом на ступенях – в четыре ноги – прохрустела уверенная поступь и в облупившуюся зелёную дверь ударил тяжёлый кулак.
Затем ударил опять и ещё.
Дверь гудела деревянным гулом.
Щёлкнул запор, и женский голос окатил посетителей будничным покриком:
– Вы что колотите?! Обед – вот же написано! Десять минут обождать не могут!
– Не ссы, колбасу с бутерброда не сдёрнем, – пообещал миролюбиво хрипловатый баритон. – Мы, мать, в приёмной подождём, пока твой бугор кишку бьёт.
Пронзительно скрипнула дверь и сделалось тихо.
– Ну что, попал чёрт в рукомойник… – Андрей оглянулся на Фому и обмер.
Глаза стряпчего, налившись горячей кровью, блистали неумолимой свирепой яростью, зубы обнажились в жутком оскале, верхняя губа хищно трепетала, как у изготовившегося к броску зверя, как у кота, увидевшего за окном синицу. Он явно был уже не человек и даже, кажется, иначе пахнул.
– Ты погоди… – Голос Андрея предательски дрогнул. – Ты его потом порвёшь. Когда я… Словом, если я из администрации минут через десять не выйду – ломай его к едрене фене.
Как ни странно, почуявший нечисть Фома словам Норушкина внял и вновь – приблизительно/на глазок – принял человеческий облик.
Они вышли из-за угла и у крыльца остановились – Андрей искал в себе волевое усилие для подвига, для воспетого Секацким вызова вечности, стряпчий смирно ждал, когда Норушкин усилие отыщет.
– Вы чо тут трётесь, синяки? – выставился из джипа мордатый водитель. – На х. й, на х. й идите.
– Ты «Пацанский кодекс» читал? – Андрей наконец поймал необходимый для достойного ответа на провокацию судьбы кураж, ощутил полноту снизошедшего хюбриса.
– Вчера всей братве раздали, – признался сбитый с толку водитель. – Теперь у нас понятия писаные.
– Пункт пятый, – сказал Норушкин. – Ты не должен попусту плющить ни фраера, ни трясогузку.
– Извини, братан, – убрался в джип мордатый и оправдался из тёплой утробы: – Я ещё на память, блин, не выучил.
Оставив Фому поджидать у крыльца, Норушкин поднялся по присыпанным крупитчатым снегом ступеням и дёрнул дверь.
За ней открылось небольшое пространство – сенцы или передняя как будто, – где стояли прислонённый к стене веник, цинковое ведро и обмотанная портянкой швабра, а в углу под потолком висела явно сейчас необитаемая, но такая дремучая паутина, что, запусти в неё тот же веник, он качался бы в ней, как дитя в гамаке, и не падал.
Тут же была вторая дверь, за которой, собственно, и находилась приёмная.
Посередине приёмной стоял, держа руки в карманах короткого добротного пальто, накачанный бычок с бригадирской цепурой на тугой шее – он, впрочем, пока ничуть Андрея не интересовал.
А тот, кто его интересовал, сидел в кресле у журнального столика и брезгливо смотрел на рассыпанную по лакированной крышке уездную прессу.
На вид Аттиле было лет пятьдесят семь с половиной. Голову его покрывала округлая, с неизменной, навсегда, как валенку, заданной формой, фетровая кепка, лицо было желтоватым и костистым, глаза круглые, но, судя по рубцам морщин, привычные щуриться – словом, ничего особенного, преклонных лет галоша, однако при этом в его глазах, как и в глазах Герасима, сквозил леденящий напор тьмы, готовый прорвать полупрозрачную плёнку, пока что отделяющую этот свет от лютого мира преисподней.
Взгляд Аттилы упёрся в Андрея, и по лицу генерального директора асфальтовой корпорации «Тракт» пробежала необычайная судорога – как будто голова его была воздушным шариком, наполненным водой, и шарик вдруг качнули.
– Ты что, бабан? – уже знакомым хрипловатым баритоном поинтересовался угрожающе бычок. – Обед же, в натуре.
Андрей, не обращая на бычка внимания, в упор смотрел на Аттилу.
– Ты что, бабан, не понял?
– Раз, два, три, зенитушка, дави, – с загодя отрепетированными модуляциями, по наитию стараясь соблюдать предписанные тоны и паузы, немного нараспев произнёс специалист по теоретической фонетике египетского языка Среднего царства Андрей Норушкин.
То, что случилось дальше, скверно поддаётся описанию.
8
Вытаращив от ужаса глаза, бычок всё же нашёл в себе силы, чтобы скоромно выругаться.
– Это не Аттила, – сказал Андрей. – Это – убырка. «Пацанский кодекс», пункт тридцать девятый: шваркни его наглухо…
Не дожидаясь исполнения директивы «писаных понятий», он развернулся и, быстро миновав сенцы/переднюю, вышел на крыльцо. Отчего-то Норушкин теперь уже наперёд знал, что должно произойти.
Подхватив Фому под руку, Андрей снова потащил его за угол, и тут в доме раздались выстрелы – семь или восемь подряд. А миг спустя чрево администрации разорвал отнюдь уже не будничный, редкий по заряду убедительности женский визг.
Ничего не объясняя – да и что он мог бы объяснить? – Норушкин дернул стряпчего за рукав и стремительно направился к станции.
Они ещё услышали, как хлопнула дверь джипа, и через короткое время мордатый водитель под непрекращающийся затяжной визг в свою очередь разрядил в приёмной всю обойму.
Дело было сделано. Заказ на батики накрылся точно.
Глава 12
БАРАКА, МРАКА, ЩЕКОЛДА
Если до сих пор все приведённые сведения о Норушкиных основывались на традиции устного предания, непрестанно транслируемых в роду из поколения в поколение заветных житий, то от деда, Платона Ильича Норушкина, Андрею остался вполне материальный документ – собственноручно написанная им в ноябре 1941 года автобиография. Судя по характеру изложения своей истории, Платон Ильич как раз в это время готовился вступить в организацию, именовавшуюся в те времена тремя примерно с половиной буквами – ВКП(б). Возможна, впрочем, и другая версия об адресате, отсылающая к тому таинственному братству/ордену, где – на момент составления автобиографии – Платон Ильич стоял на третьей ступени посвящения. Но здесь начинается область неведомого, в пределах которой любые домыслы останутся всего лишь досужей игрой ума, лишённой всякого практического смысла.
Жизнеописание было начертано фиолетовыми, ничуть от времени не выцветшими чернилами, чётким чертёжным почерком (хотя и с многочисленными помарками, поскольку это явно был черновой вариант, а в должные инстанции отправился белёный), какой встречается у людей исполнительных и аккуратных, если не сказать педантов, на листах пожелтевшей бумаги немного шире и приблизительно на четверть длиннее современного формата А4. Не считаясь с условиями военного времени, требовавшими повсеместной бережливости, писал Платон Ильич только на одной стороне листа, что, вопреки его преднамеренному лукавству, определённо выдавало в нём белую кость.
Вот этот документ.
Родился я 12 (25) апреля 1915 на хуторе Побудкино ***ского уезда ***ской губернии, когда германский империализм, способствуя обострению революционной ситуации в самодержавной России, давил на наше отечество, как теперь давит немецко-фашистская сволочь – по всему фронту.
Отец мой Илья Николаевич Норушкин, дитя овса и ржи, над чьей колыбелью, мыча и роняя сено, склонялись коровьи морды, был родом из крестьян того же ***ского уезда. Однако, имея врождённое стремление к знаниям и подспудно, исподволь осознавая своё кровное родство с передовым отрядом современности – пролетариатом, стараниями моего деда (я не знал его, поскольку он умер ещё до моего рождения) закончил сначала приходскую школу, а затем реальное училище, что позволило ему впоследствии поступить в Петербурге на завод чугунного литья Сан-Галли помощником мастера. Здесь, в Санкт-Петербурге, с гордостью носящем теперь имя вождя мирововго пролетариата – великого Ленина и героически противостоящем фашистской гадине и её финским прихвостням, отец на занятиях марксистского кружка познакомился с моей матерью, Марией Спиридоновной Усольской, дочерью отставного военного, которая в то время училась на трёхгодичных Педагогических курсах при Фребелевском обществе и одновременно, понимая революционную миссию пролетариата и искренне ей сочувствуя, помогала рабочим в изучении марксистской литературы и теории научного социализма.
Весной 1914 они поженились.
Отца своего я не помню, но из рассказов матери знаю, что он, не состоя в членах никакой политической партии, по взглядам своим определённо являлся беспартийным большевиком, был активным участником рабочего движения и даже входил в состав стачечного комитета, за что в конце 1916 был уволен с завода Сан-Галли, а вслед за тем мобилизован в действующую армию. Когда он, совсем немного не дожив до радостных дней Великого Октября, опрокинувших дремучий быт вчерашней жизни, погиб от империалистической пули где-то под Двинском, мне было около двух лет.
После отъезда отца на фронт семья наша, ради экономии средств (мы сильно нуждались), перебралась на квартиру родителей матери, где мы примерно до середины 1918 жили вшестером – мать, я с братом Антоном, родители матери и её сестра тётя Даша.
Мой дед, Спиридон Романович Усольский, выходец из мещанского сословия, был, как уже сказано, отставным военным, который честно, без надежды на карьерные успехи, т. к. его непрестанно и повсеместно зажимало реакционное дворянское начальство, не способное простить ему его низкое происхождение, прошагал по служебной лестнице в царской армии, этом орудии порабощения и угнетения народов, от рядового до капитана, после чего в 1906 по выслуге лет уволился в запас и жил с семьёй в Петербурге на скромную пенсию. Человек он был своеобычный и увлечённый – за годы службы в Забайкалье и на Китайско-Восточной железной дороге он собрал богатую коллекцию предметов буддийского религиозного культа, которую в первые же месяцы Советской власти, не колеблясь, передал в возглавляемый тов. Сталиным Наркомнац, одними из важнейших задач которого являлись сбор и изучениематериалов о жизни различных национальностей и племён, населяющих нашу страну, что со всей определённостью свидетельствует, насколько безоговорочно мой дед принял победу Октябрьской революции, которая в одночасье взяла прогнивший мир прошлого, как берут чурбан в топоры, как берут на вилы сено, и своротила его в небытие. Вскоре, однако, к глубочайшему прискорбию, дед умер – в июне 1918 какие-то бандиты, из тех, что готовы за шапку ударить прохожего гирькой в темя или ножом под левый сосок, повылезшие в это тяжёлое для революции время из своих грязных щелей и тёмных нор на белый свет, избили его, ограбили и бросили в подвал близстоящего дома, а поскольку у деда оказался повреждён позвоночник, там его живьём съели крысы.
По малом времени вслед за дедом от истерзавшей её грудной жабы умерла и тётя Даша.
Это были тягостные потери для нашей семьи. Но какому счетоводу и на каком безмене дано взвесить тяжесть тех бед, что выпали на долю всего нашего народа в пору самой мучительной, самой яростной и самой счастливой из перемен? Но не будем вспоминать о смерти, потому что в нашей Советской стране место её на задних дворах, где ей не остаётся ничего иного, как только неизменно подтверждать, что жизнь – единственный из неё выход. Пусть мёртвые спят, а нам пристало слушать трубы боя и решать вечные споры в мире, который разделён, неустроен и прекрасен.
Весной голодного 1919 мать вместе со мной, братом и бабушкой (помню её скромные ситцевые платья и руки, теребящие старую шаль) уехала в деревню Сторожиха, что находилась неподалёку от сгоревшего хутора Побудкино – там, в Сторожихе, жила не то какая-то дальняя родня отца, не то его друзья детства. Приняли нас в деревне с дорогой душой, и мы прожили там безвыездно до осени 1922, после чего снова вернулись в Петроград, где мать начала преподавать французский язык на курсах красных командиров. Тогда же, на этих курсах, она познакомилась со Степаном Григорьевичем Озарчуком, командиром Красной Армии, ставшим вскоре моим отчимом.
Несмотря на возвращение в город, с семьёй, приютившей нас в Сторожихе, где над нашим с братом детством орали петухи, мы по-прежнему поддерживали добрые отношения, и мать каждое лето отправляла меня и Антона туда на школьные каникулы.
В июне 1929 в Ступине – соседнем со Сторожихой селе – базировалась фольклорно-этнографическая экспедиция Академии наук, которой руководил Дементий Иванович Чапов, любитель злой махры, консультант и специалист широкого профиля. Во исполнение наказа тов. Калинина, возвестившего в своей речи, посвящённой 200-летнему юбилею Академии наук, что теперь она становится не только Российской, а Общесоюзной и должна поэтому сконцентрировать в себе творчество всех народов, населяющих наш Союз, экспедиция эта обнаружила в здешней чащобе живого представителя народности мохоядь, которая считалась исчезнувшей с лица земли ещё во времена царизма в середине XIX столетия. Тогда это замечательное открытие широко освещалось в газетах, поскольку братство народов Союза ССР и успехи партии в национальной политике по-прежнему в немалой степени являлись насущной темой дня. Мы с братом, как и остальная детвора из Сторожихи, этого гудящего, простого и лучезарного мира, чуть не ежедневно бегали смотреть на живого мохоядина, благо зрелище того стоило – в волосах его росли осока и мох, ступни были широкими и плоскими, как ласты тюленя, а зубы походили на булыжники и тёрли пищу, точно жернова. Впоследствии, при транспортировке мохоядина в Ленинград, он умер, отравившись макаронами по-флотски, т. к. повар вагона-ресторана, гостеприимно решивший угостить необыкновенного представителя редкостного племени, не знал, что тот приспособлен питаться только растительной пищей (подробнее см. материалы экспедиции, опубликованные в одном из выпусков «Трудов Архива» при Академии наук СССР). Тем не менее факту обнаружения представителя народности мохоядь я обязан знакомством с тов. Чаповым, который, как выяснилось, оказался бывшим сослуживцем моего покойного деда по матери С.Р.Усольского и в дальнейшем значительным образом повлиял на мою судьбу.
В 1933, по достижении восемнадцатилетнего возраста, я по примеру отчима решил стать красным командиром и, вступив в комсомол, определился в военную школу, которую, в свою очередь, мне порекомендовал тов. Чапов, за что ему огромное комсомольское спасибо; брат же мой, Антон, пошёл учиться на агронома. Сам тов. Чапов работал в рекомендованной мне школе консультантом и одновременно вёл спецкурс «Революционная трансформация действительности и коммунистическое преображение мира», где много внимания уделял умению безошибочно выбрать лозунг текущего момента, а также искусству составления паролей и технике сложения праздничных речёвок. По его спецкурсу я был лучшим и, в силу особого (по мнению преподавателей) устройства моего внутреннего слуха, единственный среди курсантов смог сложить, а также фонетически и мелодически безупречно организовать несколько актифрафор (активных фразеологических форм), которые прошли соответствующие практические испытания, и теперь три из них включены в надлежащие учебные пособия. Вот эти актифрафоры:
1. Где луг был трав, там стог стоит.
2. Вчера я почему-то оказался в Пятигорске.
3. Многие ли могут отдать 300 у. е. за день активного отдыха?
Но лично я считаю, что причина моих успехов крылась вовсе не в каком-то особенном устройстве моего внутреннего слуха (тов. Чапов называл его «третьим ухом»), а в непрестанной заботе партии и лично тов. Сталина о советской молодёжи, а также в моей повседневной, ни на миг не гаснущей вере: на свете есть чёрное знамя и красное знамя, и красное знамя – нам нести.
Во время летней полевой практики в Забайкальском военном округе мною, совместно с ещё одним курсантом, были задержаны и доставлены в Гусиноозёрский буддийский монастырь, где находился полевой лагерь нашей школы, два заклятых врага народа и матёрых шпиона одной иностранной разведки, силой внушения и гипноза маскировавшиеся под пастухов-бурят. За это я получил поощрение от начальства, а в центральном органе Народного Комиссариата Обороны Союза ССР газете «Красная звезда» за 27 августа 1936 была даже опубликована (правда, без упоминания моей фамилии) соответствующая информация. Разумеется, по соображениям секретности – чтобы хитрый и коварный враг не смог извлечь полезные для себя сведения о месте дислокации нашего лагеря и о степени подготовки наших кадров – многие подробности дела были в статье также опущены или намеренно искажены. Что ж, и в куда меньших пустяках мы должны быть бдительными, поскольку, как учили нас наши командиры, одни и те же слова выглядят по-разному в зависимости от того, в чей мозг они помещены.