В двухнедельной битве за форт погибло сорок два семёновца, сто пять московцев и девяносто шесть мальтийских ополченцев. Туркам эта победа стоила двух тысяч жизней. Впоследствии стало известно, что Пеленягре-ага, глядя через залив с руин захваченной твердыни на форт Святого Ангела и другие бастионы в Биргу, горестно воскликнул: «Сколько же будет стоить бык, если за телкаґ запросили такую цену?!»

Возможно, именно затем, чтобы сбить непомерно вздутую цену, Пеленягре-ага решил нагнать на рыцарей страху. Велев изготовить сотню плотов, он установил на них колы, смазанные духмяным розовым маслом пополам с бараньим жиром, посадил на эти плавучие колы трупы защитников крепости и пустил их, как пускают в весенних лужах кораблики дети, по глади Большой гавани в сторону форта Святого Ангела.

Но рыцари не дрогнули, напротив – решились на ответ: как только Безбородко разглядел жуткую флотилию, он немедленно дал из Биргу по позициям турок несколько пушечных залпов, и аскеры с ужасом узнали в граде посыпавшихся на них ядер головы соратников, угодивших ранее в плен.

5

Когда капитан Норушкин очнулся в первый раз, он увидел над собой туман, сквозь который, как пучина сквозь лёд, как огрызок сквозь яблоко, как уготованный жребий сквозь людскую тщету, проступало малозвёздное небо. Раскинув руки, он лежал на воде и не мог шевельнуться, но при этом не тонул и даже куда-то плыл, сопровождаемый тихим водяным лепетом. Он промок, но бок его пылал в огне, воде не подвластном. Огонь жёг ровно, без всполохов и угасаний, будто дотошный истопник следил за жестоким пламенем. Страха не было – Норушкина переполняло равнодушие, то самое, которое одновременно и выдержка, и безразличие. Он был генералом армии равнодушных. Прежде чем вновь погрузиться в чёрную хлябь беспамятства, капитан покрутил во рту языком и удивился прыти перевозчика, не обнаружив там монеты. «Вперёд взял, бестия», – была его последняя догадка.

Открыв глаза вновь, Норушкин ничуть не удивился, увидев рядом ангела. На ангеле был опрятный льняной сарафан, русые его волосы были заплетены в толстую косу и пахли узой, юная кожа блестела, как навощенная, а голубые очи смотрели Норушкину в самое сердце. Густой запах бортины также не смутил капитана: в конце концов, подумал он, что есть Царствие Небесное со всем своим непорочным ангельским воинством, как не безупречно учреждённый пчелиный улей с его царицей и армией неутомимых девственниц, всегда готовых к праведным трудам, но и способных насмерть постоять за медовую отчизну.

– Благослови на встречу с Господом, чистая душа, – не зная наверное, к какому чину по Дионисию Ареопагиту отнести сего прекрасного вестника, попросил капитан.

Ангел стыдливо покраснел и благословил его прямо в губы. Поцелуй вышел неумелым, но на вкус – вполне земным, что отчасти привело Норушкина в чувство.

– Где я? – спросил капитан.

– Всё позади, – ответило дивное создание. – Вы в форте Святого Ангела.

Не стоит говорить о чудодейственном бальзаме – конечно, девушка имела пузырёк. В три дня нежному лекарю, чьи обязанности исполнила та самая мальтийка, которая избегла в павшей крепости смерти от янычарского кинжала, удалось поставить Норушкина на ноги. Так девушка вернула капитану долг – совсем недавно Александр избавил её от бесчестья и позора турецкого плена, а не случись того, она, возможно, сама искала бы свою погибель. Однако благое дело возврата долга приобрело нежданный оборот. За те три дня, пока Норушкин оправлялся от раны, он подцепил другой недуг – болезнь тяжёлую и упоительную, первейшим признаком которой явилось странное свойство его зрения: он вдруг увидел юную мальтийку не такой, какой она, скорее всего, была на самом деле, а такой, какой она была задумана на небесах. Словом, Норушкин влюбился. Он засыпаґл с ангельским образом, запечатлённым в сердце, и с ним же просыпался; он словно бы выключился из мира, устранился из всего многообразия действительности – не то чтобы Норушкин отринул мир, нет, но тот изменил для него качество, потерял свежесть – в отсутствие кроткого лекаря мир больше не вызывал у Норушкина аппетита, скисал, начинал, что ли, скверно пахнуть. При этом Норушкин и сам переменился – он словно заново родился, настолько младенчески наивной сделалась его душа – должно быть, любовь его была дурманящего свойства, из тех, что погружают человека в иллюзии, лишают всего предыдущего опыта и вынуждают, посредством мнимого прозрения, обманываться в людях, приписывая им невозможную глубину и такие качества, каких у них отродясь не бывало. Очевидно, подобный недуг возвышает беднягу в глазах Искупителя, но здравомыслящее окружение определённо аттестует его как полоумного: не то чтобы совсем помешанный, а так – слегка андроны едут.

Однако обстоятельства не располагали к соединению влюблённых (взгляд выдавал в мальтийке ответное чувство, хотя и оробевший капитан, вмиг позабывший всю альковную науку, сам толком не мог решиться ни на что, помимо благоговеющего взгляда) – как только Норушкин встал на ноги, великий магистр Безбородко призвал его к продолжению службы.

6

Пока капитан отлёживался на попечении юной мальтийки, Пеленягре-ага стянул свои главные силы к Биргу и Сенглее, между которыми через залив рыцарями был наведён понтонный мост. По нему-то и отправил Безбородко возвращённого к жизни Норушкина командовать гарнизоном Сенглеи – опыт его осадного сидения был там сейчас воистину незаменим.

Будучи не в силах провести галеры мимо форта Святого Ангела к Сенглее, Пеленягре-ага волоком перетащил корабельные шлюпки в дальний конец Большой гавани, где некогда под Марсой Кутайсов разбил первый лагерь потешного османского воинства, и там спустил перцы лодок в залив. В результате этого манёвра Пеленягре-ага получил возможность обрушиться на Сенглею одновременно с воды и суши. Однако по указанию Норушкина, потерявшего голову от любви, но сохранившего врождённую гвардейскую смекалку, ночью на отмелях Сенглеи иоанниты поставили подъёмные сети-ловушки и натянули цепи. Благодаря такой уловке турецкие шлюпки угодили в западню, а пловцы-преображенцы, до поры сидевшие под водой с камышинками во рту, устроили аскерам такую бойню, что едва ли кто из басурман выбрался живым из этой кровавой купальни.

Между тем янычары, одновременно наступавшие со стороны суши, удачно обогнули простреливаемые участки по берегу Сенглеи и, достигнув мёртвой для пушек зоны, бросились на приступ городских стен. Но тут их неожиданно встретил шквальный артиллерийский огонь – в кустах преображенцы укрыли ночью засадную батарею. Картечь госпитальеров скосила здесь не менее половины оголтелых шапсугов. Император на далёкой вышке аплодировал своим блистательным гвардейцам.

После этого фиаско Пеленягре-ага взял двухдневную передышку. Перегруппировав войска, он в бешенстве бросил все резервы под Сенглею. Устоять против такого натиска рыцари уже не могли – аскеры приступом взяли город, достигли форта Святого Михаила и уже с ликованием взбирались на стены цитадели, как вдруг трубы заиграли отбой. Оказалось, что в это время турецкий лагерь был атакован горсткой отчаявшихся мальтийцев, после разорения своих хуторов ушедших в леса, где они так прокоптились у костров и до такой степени обуглились от грязи, что лагерный караул, сбитый с толку видом и запахом одичавших хлопцев, ошибочно принял их за свору шайтанов, явившихся за живыми душами правоверных прямиком из бездны ада. Но мальтийцев интересовал исключительно запас провианта. На беду, в турецких сусеках было не густо, что привело мальтийцев в полное неистовство – спешно отозванные войска застали в лагере лишь дымящиеся пепелища и околевших от ужаса караульных.

И тем не менее Сенглея пала. В руках защитников остался только кончик мыса – непреклонный форт Святого Михаила.

Одновременно досталось и Биргу. Враги замыслили подкоп, но при этом ни на миг не смолкала канонада, атаки с суши шли одна за другой, и наконец туркам улыбнулась удача – мина пробила брешь в одном из бастионов. Янычары, завалив фашинами ров, ворвались в крепость и над павшим бастионом взвился золотой полумесяц. Пеленягре-ага, ринувшийся на приступ вместе с остатками шапсугов, собственноручно перерезал горло пленённому капитану лейб-гвардии егерей, после чего прилюдно надругался над трупом, ощипав гвардейцу геройские усы.

Но за павшим бастионом османы нежданно наткнулись на вторую линию укреплений, возведённую Безбородко за счёт стойкости форта Священномученика Эразма. Зажатые между стенами, аскеры оторопело заметались, однако новые волны атакующих радостно напирали сзади, в то время как рыцари, оруженосцы и простые горожане, ставшие невольными участниками этого несусветного машкерада, лили со стен на головы оттоманцев кипяток, пускали ядовитые стрелы и кидали булыжники. Паника, охватившая смятых турок, в конце концов передалась в тылы, орда повернула вспять, и защитникам осталась малость – добить бегущих из пролома аскеров.

Пеленягре-ага в этом бою получил стрелу с петушиным оперением прямиком в ягодицу, за что тут же был прозван в собственном войске Бешеным Павлином.

Но как ни геройствуй, а сила солому ломит. Когда турки завершили подкоп, страшный взрыв сотряс остров и стены Биргу рухнули, как скверно сложенная поленница. Это случилось ночью – гарнизон был застигнут врасплох. Оттоманцы ворвались в город. Однако и тут они не добились скорого успеха: Безбородко лично бросился в атаку, был ранен в рукопашной ятаганом в бедро и упал на руки оруженосцев – и тем не менее порыв горстки защитников, вдохновлённых примером великого магистра, был столь неистов, что турок вновь выбили из Биргу. Но судьба города была предрешена: переведя дух, той же ночью аскеры снова пошли на приступ. Бой завязался на крепостных стенах, в заградительных башнях и на городских улицах. К утру население Биргу и остатки рыцарей отступили в цитадель и заложили кирпичом ворота. Теперь за госпитальерами остались лишь взятый в блокаду, но непокорённый форт Святого Михаила, обороной которого ведал капитан Норушкин, и зажатый в плотное кольцо форт Святого Ангела с великим магистром Безбородко во главе – рыцари готовы были умереть, но о сдаче крепостей на милость Бешеного Павлина не могло быть и речи.

Явленного гвардейцами мужества императору Павлу оказалось довольно. Взяв на себя роль Виссерия Сицилийского, он выслал на остров четырёхтысячный десант. Аскеры в знак того, что сдаются, подняли вверх правую руку. Баталия была окончена, Великая осада – снята. Из одиннадцати с лишним тысяч басурман в живых остались только три тысячи, да и тех заковали в железо и пустили по Владимирке. Но и среди защитников всего сто пятьдесят человек избежали ран и увечий.

Особо отличившихся государь приветил лично.

– Секунд-майор, – сказал он гвардии капитану Норушкину, – твоё мужество могло бы послужить примером героям древности, не говоря уже о вояках наших истрепавшихся времён. Благодарю за службу, князь, ты осушил слёзы моей души. Грош цена человеку, в сердце которого нет отваги, а все его достоинства ограничиваются лишь мудростью и талантами. – И добавил отечески: – Нам сделалось известно, что ты счастливо отыскал на этом поле брани свою судьбу. Верны ли эти слухи, князь?

– Не знаю, ваше величество, – ответил зардевшийся Норушкин, – приписывать ли слух о моей влюблённости доброжелательству друзей, желчи врагов или же переложить вину на случай. Допустить возможно и то, и другое, и третье. Друзья могли сделать это из добрых побуждений, полагая, что влюбиться – большое счастье для человека, враги – из злорадства, так как нелепо думать, что столь великое счастье выпало на долю именно мне, и наконец, это мог сделать случай, так как для него не требуется никаких оснований. И тем не менее это правда, государь.

– И кто же та девица, – спросил благородный Павел, – с которою добрым людям вздумалось обручить тебя?

Тут Александр Норушкин искренне поведал, что не знает ни кто она, ни откуда, ни как её зовут, но всюду, где она ни появится, за нею следует запах мёда и душистой узы, будто она только что подрезаґла в бортинах соты. Этой приметы оказалось достаточно – государевы слуги в два счёта разыскали юную мальтийку.

– Не будучи представленным, осмелюсь осведомиться, – набрался храбрости в присутствии монарха Норушкин, – желанная моя, любушка ненаглядная, родная, светик ясный, любишь ли?..

– Люблю, – потупила девица очи.

– А как зовут тебя, душа моя? – спросил ликующий секунд-майор.

– Елизавета, – ответила девица и добавила: – Елизавета Олимпиева.

В глазах у Норушкина помутилось.

Как выяснилось, Федот Олимпиев вместе с семьёй прибыл на шуточную Мальту, чтобы засадить её травами, садами и дубравами. Здесь мирный труд его был омрачён турецким мятежом, и жена садовника погибла во время ужасной бомбардировки форта Священномученика Эразма – фальконетная пуля выбила ей сердце, оставив в груди дыру величиной с персик.

После того как Норушкин узнал, кем в действительности оказалась его избранница (красноречивее всех слов была птичья метка на её правой лопатке), он так уверовал в судьбу, что тут же предложил Елизавете идти с ним под венец.

– Рыцарю не следует жениться на простолюдинке, – сказал на это император.

– Но, государь!.. – упал к сверкающим ботфортам гвардии секунд-майор Норушкин.

– Мой рыцарь не должен жениться на простолюдинке, – повторил Павел, уже вошедший в знакомую с юности роль брачного бога Гименея. – Поэтому я жалую Федоту Олимпиеву дворянство и триста душ с землями, а сам намерен быть на вашей свадьбе посажёным отцом.

Всё было решено без проволочек: венчал молодых в походной церкви полковой священник, столы накрыли чуть не на всю государеву гвардию на берегу пруда под чистым небом и шумящими соснами, Павел преподнёс в подарок новобрачным свою зрительную трубу и ради упорядочения дворянской геральдики сам нарисовал Олимпиевым герб с розовым кустом, корзиной плодов и попугаем на голубом поле, а свежеиспечённый дворянин Федот Олимпиев угостил императора медовой грушей, которая, к досаде самодержца, не имевшего под рукой фруктового ножа, стекла ему в рукав.

В тот же день, отсидев на свадьбе фарфоровой куклой, Павел отбыл в Петербург, чтоб насладиться «Алкидом» Бортнянского. А над всей белой ночью повисла бледная луна, на лике которой Каин по-прежнему убивал Авеля.

7

На этом можно было бы и закончить историю, если б давно уже не была перейдена та черта, за которой доставляет больше радости говорить истину, а не одни только изящные фразы. Говорить истину, насколько бы нелепо это ни казалось и что бы ни подразумевали под ней казуисты.

Четыре года спустя, вскоре после вероломного цареубийства («…правнука (Петра правнука) удавили подушками гомосексуалисты», – через два века написал сочинитель), Александр Норушкин тридцати трёх лет от роду в чине гвардии полковника вышел в отставку и вместе с женой и двумя дочерьми перебрался в Побудкино. Благо сумасбродный отец его, князь Гаврила Петрович, хозяин ядовитой тени, полгода уже как отбыл в мир иной, в согласии со своим нравом избрав для этой цели шальную и, в общем-то, не христианскую дорожку: когда он обнаружил, что при последнем посещении столицы подхватил срамную французскую болезнь, от которой не помогают ни клистиры, ни шпанские мушки, он бросил в бокал с кагором осу и залпом вино выпил – оса ужалила его в глотку, после чего Гаврила Петрович Норушкин умер от удушья, оставив Александру все родовые владения, нажитые капиталы плюс пестроцветного «оракула счастья». Смерть чудаческая, но не более, чем смерть Эмпедокла, бросившегося в кратер Этны, поскольку ему показалось, что он сделался богом.

В Побудкине Александр завёл себе в утеху хор роговой музыґки, изобретённой полвека назад придворным капельмейстером Елизаветы, чехом Марешом. Инструменты оркестрантов снаружи были обтянуты кожей и на вид некрасивы, но изнутри отделаны весьма искусно, отшлифованы и покрыты лаком, словно вылощенные раковины моллюсков. Звуки этих инструментов, на каждый из которых приходилось только по одной ноте, как монахам перед Всевышним довольно только одного имени, напоминали звуки гобоев, фаготов, кларнетов и охотничьих рожков, но были мощнее, а по тону, напротив, нежнее и приятнее. По впечатлению роговая музыка напоминала духовой орган, но производимый ею эффект, благодаря силе звучания, был поразителен – в безветренную погоду хор слышали в округе за семь вёрст, а ангелы слетались насладиться стройным согласием оркестра из-под самого поднебесья.

Княгиня Елизавета завела в усадьбе пчельник с особыми ночными пчёлами, которые пили нектар из чашечек белых цветов, распускавшихся в полночь на кладбищах. Пчёлы эти варили в своих зобах мёд, позволявший человеку видеть время столь же ясно, как он видел пространство – позади и впереди, далеко и близко, – а уза их делала тело неуязвимым, как воды Стикса или кровь дракона, но не спасала от смертельной усталости душу.

Так и жили они в миру и согласии, и люди любили их, потому что были Александр и Елизавета безвредны и незлобивы, ибо были счастливы, а счастливы они были неизвестно почему. Просто природа иногда, чтобы добиться от человека того, чего хочет, внезапно становится щедра к нему.

Потом у Норушкиных родился сын – Григорий. Но это совсем другая история, к тому же – общеизвестная.

А потом грянул чёрный двенадцатый год.

В июне вокруг Побудкина горели леса, окрестности застилал сизый дым и солнце в небе тлело тускло, без лучей, как уголь. К той поре уже был получен из Петербурга и поставлен в указанном Александром Норушкиным месте склеп во флорентийском вкусе, сделанный по его же эскизу из каррарского мрамора в Ливорно (князь ел мёд ночных пчёл, князь видел своё время). Однажды в полдень, когда воздух, лес и небо вокруг были завешены душной дымкой, Александр пригласил в свой кабинет Елизавету и показал ей шкатулку, где хранилось его завещание.

– Благодаря грехопадению человек обрёл способность не подчиняться законам природы, – сказал он. – Но в праве ли человек пользоваться этой способностью? – После чего повторил свою давнюю просьбу: – Благослови на встречу с Господом, чистая душа.

С этими словами он поцеловал жену в лоб, потом поцеловал в детской детей, потом – гостившую в Побудкине сестру, ту, что была за остзейским бароном, и, не дожидаясь обеда, велел роговому оркестру играть на лугу контрданс. Сам же отправился за часовню к склепу. Почувствовав любящим сердцем неладное, Елизавета кинулась следом, желая разделить судьбу супруга, отважно покорившегося природе и её зову, желая во что бы то ни стало быть с ним рядом до конца и даже более того – не разлучаться за концом земным, в какие бы серные тартарары природа его ни тянула.

Сгинули оба. А над Побудкином по малом времени прокатился громовой гул такой силы, что покрыл контрданс рогового оркестра, который и сам гремел так, что в Сторожихе молоко скисало у коров прямо в вымени.

На следующий день в усадьбу пришло известие, что Бонапарт с огромной армией неделю назад перешёл Неман, вторгся в пределы России и, кажется, уже завладел Вильно.

Тел Александра и Елизаветы не нашли, склеп остался кенотафом.

«Оракул счастья» вскоре упорхнул из клетки.

Ночные пчёлы без присмотра одичали.

Глава 3

«ЛИБЕРИЯ»

1

По одному каналу крутили мыльную оперетту, по другому чистили зубной пастой яйца, по третьему палило с двух рук в наседающую мафию мышцеватое добро с кулаками, по четвёртому обсуждали проблемы женских драк и предъявляли в результате этих драк приобретённые увечья.

Не экзаменуя ящик дальше, Андрей нажал на дистанционном пульте, в обиходе прозванном «ленивец», красную кнопку и вынул из телевизора суетную душу.

Ничего определённого Андрею не хотелось. Хотелось попросту отвлечься от трудов. Полдня он покорно нёс Адамову кару – в поте лица отрабатывал свой бублик с чаем, – пора было развеяться, переключиться, но не на этот же, ей-богу, вздор.

Ещё в студенческую пору Андрей увлёкся переплётным делом – штудировал старые техники, заказывал проґлям за бывшее тогда в ходу наравне с рублём «шило» дубовый обрезной пресс со шпунтом под гобель, ножи для шерфовки кожи, штемпели, шрифт-кассы и прочие полезные штучки, подкапливал впрок фольгу, кожу, вощанку, микалентную бумагу, кипарисовые и буковые дощечки, научился сам плести шёлковый каптал и мастачить накладные латунные замочки и в конце концов так освоил ремесло, что стал по гамбургскому счёту одним, что ли, из трёх лучших питерских переплётчиков-реставраторов, в чём находил повод для небольшой гордости. В итоге, бросив аспирантуру, года три уже он рубил деньгу частными заказами. И то сказать – кому теперь нужны спецы по теоретической фонетике египетского языка Среднего царства?

Андрей подошёл к окну, чтобы оглядеть погоду. Паркет в комнате давно рассохся, некоторые планки свободно гуляли в пазах и звонко щёлкали под ногой, так что казалось, будто ходишь по ксилофону. За окном были небо, серебристый воздух, солнце (западная сторона), зелёные листья (двор населяли деревья) – словом, середина сентября, та благодатная пора, когда осень ещё не приобрела необратимый характер. Однако при этом двор был пуст, как бассейн, из которого выпустили воду.

Снаружи по оконному стеклу, осмотрительно перебирая лапками, полз зелёный лесной клоп. Откуда он на Владимирском? А впрочем – всюду жизнь. Художник Ярошенко.

Андрею захотелось туда, на волю, да и к месту вспомнился Шкловский, мелькнувший двумя абзацами выше: дескать, так не бывает, что вышел откуда-нибудь и на улице не было бы лучше. Сомнительный пассаж. Конечно, опыт ставился давно, но и тогда уже как будто случались ливни, пурга и артобстрелы. Не то чтобы Шкловский своим словам доверял, просто время было такое – жизнь здорово разогналась, человека приплющила перегрузка, так что места в нём хватало лишь на тезис или антитезис, а на обратный полюс – йок. Вот и начали чеканить императивные речения вроде: «дыр бул щыл убешщур скум вы со бу р л эз», «здравствуй, брат, писать трудно» или «смертельное манит». А нет иного полюса – нет и синтеза.

С другой стороны, тогда само время обернулось антитезисом себе же прошлому. Но каким-то странным… Как самка богомола, которая с хрустом пожирает торс самца, в то время как его телесный низ безмятежно продолжает смертельную миссию оплодотворения.

Того и гляди, богомолица эта произведёт на свет время-синтез – блаженный хилиазм/миллениум.

Андрей спустился во двор, где действительно было лучше, чем там, откуда он вышел.

Солнце слепило ещё по-летнему, но в кармане отыскались тёмные очки. А на Владимирском солнце и вовсе било сзади в левое плечо, как озорной анчутка.

2

Вокруг был Петербург – город, построенный на мечтах.

Норушкин решил пойти на Жуковского в «Либерию»: там если и не составится общество, то непременно найдётся компания, причём такая, как надо – без томления и маеты, без изнуряющего единомыслия.

На углу Владимирского и Стремянной с лотка торговали свежемороженой рыбой, но Андрей был в тёмных очках, и рыба для него была копчёной.

По Невскому густо, как на нерест, шли машины.

Ресторан «Москва» и покойный «Сайгон» стояли в обтянутых зелёной сеткой лесах, из-под которых вот-вот должен был выкуклиться «Radison SAS Royal Hotel» с ливрейным властелином чаевых у дверей. На лесах в синих робах и оранжевых касках шуровали турки или кто-то, кто себя за них выдавал.

Андрей прошёл между двух девиц, как между двух палисадников: с одной стороны на него дохнуло жасмином, с другой – как будто сладкими флоксами.

На другом берегу Невского в бывшем гастрономе по кличке «зеркала» отчасти торговали ювелиркой, отчасти кормили fast foodом в бистро «Фиеста».

«Можно было бы нырнуть в „Борей“, – подумал Андрей, проходя мимо „Борея“, – но там мораторий». Таня Пономаренко опасалась за моральную видуху нестойкого персонала.

За оградой Мариинской больницы на травяном лугу паслись огромные дубы, которые раза в четыре были старше государства Израиль, – там, за оградой, должно быть, хочется (хочется так думать) дышать по-особенному – сознательно, а не рефлекторно, что ли. Дышать во всё горло.

У ограды, на тротуаре, усыпанном желудями, стояла женщина с девочкой. Девочка держала за нитку розовый воздушный шарик. Шарик был невесомым и отбрасывал розовую тень. Знать, что на свете есть вещи, способные бросать цветные тени, было приятно.

По Жуковского трамваи не ходили – там снимали рельсы, чтобы больше не гремело всё это железо.

3

«Либерия» объяла/облапила Андрея красными (скорее, цвета свернувшейся крови) стенами – в современном дизайне который год был моден голый проолифенный кирпич с пятнами старой штукатурки и зачищенными клеймами заводчиков на кирпичах, поставленных за каким-то бесом былыми каменщиками плашмя. Так было в Котле, где все столы исковыряли ножиками митьки; так было в «Мухе-цокотухе», где классно готовили баклажаны и немного перегибали с джазом; так было в «Декадансе», где посетителей обслуживали лилипуты; так было в «Борее», где не торговали спиртным, чтобы не связываться с лицензией, но приносить с собой не возбранялось, а теперь вот наґ тебе – мораторий. Так много где было. Симптом доверия к старым вещам, вероятно, и потом – надёжно, с понтом и недорого. Трёх зайцев – из одного ствола.