– Боюсь, без третьего полушария мне вашу речь не понять, Дементий Иванович.

– Понимайте светлого, князь, как ангела-хранителя высокого чина.

Норушкин и затянутый в курму монах присели у костра. Николай подробно оглядел диковинного гостя. Тот производил странное впечатление – простака и плута одновременно, как представившийся мёртвым жук.

– А что, позвольте узнать, агент Департамента полиции делает в дацане?

– Всяк служит отечеству на своём месте – там, где наиболее потребен, – с достоинством ответил Чапов. – Шестой год уже здесь. По легенде – прости Господи! – добровольно перешёл из православия в желтошапочную веру. Достиг, между прочим, немалых успехов в постижении восьмичленного пути, четырёх благородных истин и в благом уструении дхармы, принял полный обет посвящения и стал гэлуном, по-нашему – великосхимником. Молитесь за меня, святые угодники! – подняв глаза гореґ, быстро перекрестился секретный агент.

– Как же терпеть муку этакую? – угрюмо поинтересовался Пахом.

– Тяжко. Нет мочи справлять хуралы их басурманские, по ганьди палочкой тюкать, мантры и микчжимы их богопротивные талдычить, голову брить, чтобы волосы молнию не притягивали – креплюсь из последних сил. А что делать? Человек я служивый – присягал, как и вы, на верность государю. – Чапов выдержал паузу, после чего преобразился – перевернулся со спины и встал на лапки. – Рассказывайте-ка, господа хорошие, всё как на духу. Если кто вам здесь и поможет, так только я.

Не то чтобы Норушкин безоговорочно доверился агенту, но, не чувствуя с его стороны никаких магнетических влияний, был не прочь выслушать хоть какое-то вразумительное объяснение вчерашнему эпизоду. И он рассказал всё – и про кержаков, и про Джа-ламу, и про встречу с убырками, которые на самом деле чотгоры, что, в общем, один хрен, и про бедовую головушку Глеба, а рассказав и одновременно как бы вняв себе со стороны, подумал: «И вправду – что же я ищу в распахнутом пространстве?» Ответа не было.

– Джа-лама демонской силой силён, – сказал, выслушав Норушкина, Чапов. – Он тоже над вами светлого увидел, потому и на чотгоров навёл – вы, князь, для них как яичко ко святой. Спаси и помилуй! – опомнился мастак в благом уструении дхармы и снова перекрестился.

– Какой им прок с меня? Я же не по их желтошапочному ведомству…

– Не скажите, князь, чёрная сила на все исповедания – одна. Разница чуточная – в оттенке. А сильные, которых вам Джа-лама явил, это те самые восставшие ангелы и есть – те, о ком Енох Праведный свидетельствовал. Их Вседержитель связал и в глубокие ямы низринул, ямы эти и зовутся башнями сатаны. Всего башен семь, но одна по известиям – чищеная. Та, где пребывал падший, что открыл людям горькое и сладкое, показал им все тайны их мудрости и научил письму и чернилам, черезо что многие согрешили, ибо сотворены люди не для того, чтобы чернилами закреплять свою верность, а не иначе как ангелы – чтобы им пребывать чистыми и чтобы смерть, губящая всех, не касалась бы их. Но с тех пор люди гибнут через своё знание – через чернила и бумагу смерть пожирает их. Апостол Андрей силою Господа нашего свергнул этого сильного ещё глубже – в самое вражье пекло, в самый ад.

При этих словах агента Чапова в голове у Норушкина из глухих безотчётных глубин наружу выскочила быстрая колючая искра – связующая догадка, способная прозреть тьму какой-то изначальной родовой тайны, – но Николай не удержал искру, и та потухла, ничего не озарив.

– А кто такие убырки? – спросил Норушкин. – То есть по-вашему чотгоры.

– Чотгоры, князь, а по-вашему убырки – злые духи, демоны, выпивающие у людей, совершивших десять чёрных грехов, души и поселяющиеся в их телах.

Что это за «десять чёрных грехов», Николай, стыдясь ложным стыдом обнаружить невежество, досадный «серый грех», спросить не решился.

– Так что рога и обугленные рожи – это так, своего рода маскарад, ритуальный убор, – продолжил Чапов. – Сущность же чотгоров – в их стремлении ко злу и служении сильным. Они в башнях сатаны в заветное время сильным путы послабляют. Известны им и кое-какие слова из того творящего языка, который мы в дацане всем нашим ламством заново воссоздаём – той речью мир стал, из неё вся существенность сплелась. Скажу больше: дело, собственно, не в языке – он, в общем-то, известен, – а в заклинании, в петушином слове, короче – в идиоматике. Говорят, она была открыта посвящённым ещё во времена царя Ньяти-цзанпо, а потом и ими утрачена. Из языка этого Господь у падших ангелов изъял глаголы, оставив только существительные и прилагательные, с которыми много каши не сваришь, так чотгоры теперь им глаголы, образно выражаясь, по словечку носят, а как все снесут, так сильные освободятся и на свой лад всё мироздание перелицуют. Вот и выходит – кто первым речью этой овладеет, тот и будет миру господин. Ну так что, есть мне резон во имя интересов российских здесь сидеть?

– А государю об этом известно? – спросил Николай.

– Я отчёты по своему департаменту направляю – ламе четвёртого тантрийского посвящения, их светлости князю Усольскому. А дальше – Бог весть. – Чапов помолчал, что-то про себя соображая. – Дело нешуточное – полагаю, непременно известно. Даже если государь и непосвящённый.

– Как же это вы допускаете, – опешил Норушкин, – православный государь – и с тантрийским посвящением?

– А что, по-вашему, я или князь Усольский не православные?

– Странно как-то.

– Дело привычки. Желтошапочные тоже у нас под чернецкими рясами кое-где затаились. Что делать – тайны и чудеса Господни по разным землям рассеяны.

С запада на небо наползали тучи, вдали прокатился совсем не апрельский круглый гулкий гром.

– Вот вы, Дементий Иванович, сказали, что язык этот творящий, в общем, известен, – прервал паузу Николай. – Так что бы вам или кому-то иному из вашего департамента благодатью жаждущую землю не напоить? Ведь с такой силой в горле только мелкая и злая душа, не способная ни к каким благородным порывам, оставит всё как есть, без перемены.

– Вы что же, князь, за колдовскую реформацию? – осклабившись, полюбопытствовал посвящённый тантрист Чапов. – А помните Серафима Саровского, великого подвижника благочестия, сопричастного к лику святых? Он говорил, что всё носящее название «реформаторов» и принадлежащее к «бытоулучшительной партии» есть истинное антихристианство, которое, развившись, приведёт к разрушению христианства на земле и отчасти православия и закончится воцарением антихриста над всеми странами мира, кроме России, которая сольётся в одно целое с прочими славянскими землями и составит громадный народный океан, пред которым будут в трепете прочие племена земные.

– Спаси Бог, какая реформация! – не повышая голоса, воскликнул князь Норушкин. – Я знаю, что пулю придумали, чтобы родину защищать, а граммофон – чтобы инвалиды могли оперу слушать. Яо другом – уж если воевать, то той войной, которая сметёт врагов России, которая железным вихрем посечёт не только враждебный восток, но и лицемерный запад. Пусть наконец огонь этой войны положит предел лукавству жёлтого мира, а заодно и торжеству капитала, материализма и избирательной урны.

Пахом, до того молча бросавший в гущу клубящихся небес взгляды, внезапно спросил:

– А Глеб? Где братка мой?

– Да, – спохватился Чапов, – вернёмся к нашим чотгорам. Сродника твоего, паря, – агент повернулся к Пахому, – они, конечно, сгубили, но душу его не выпили, так что нынче она – перед Господом. Должен, однако, предупредить: чотгоры вас теперь искать станут.

– Меня? – мрачно оживился Пахом. – Да я их сам до гроба искать буду! А как найду, потроха их на ёлках развешаю!

– Ну, не ты, положим, им нужен, а князь, – уточнил Чапов. – Только вы же всё равно вместе странствуете. Чотгоры, как я сказал, для сильных глаголы ищут, а князь у нас – больше чем глагол.

– А я? – взревновал Пахом.

– А ты, паря, меньше.

Пахом надулся и засопел в две дырочки. Чапов помолчал, потом внимательно посмотрел на Николая.

– Светлый над вами, князь, указывает, что вы Предвечному дороги и у Него на вас виды. Стало быть, вы для чотгоров первейшая добыча. Если такого, как вы, сильным в жертву принести, то вы предписанного богоугодного дела не сделаете, а им сила вашего светлого перейдёт и замысел Всевышнего о вас. Ведь вы, князь, не более чем фраза на том языке, которым мир стал. Но и не менее. На иных-то и слова даже не нашлось – так, аффиксы ходячие.

– Выходит, я посреди междометий крепким выражением хожу? – осведомился Николай. – Да ещё с персональным ангелом над головой?

– Ангел-то, князь, тоже не более чем фраза.

– Премудрости вашей мне не постичь – не силён в эзотерике, – развёл руками Норушкин. – Подсказали бы лучше, Дементий Иванович, как к башне сибирской подобраться и с сильным совладать, чтобы напасти завтрашние от России отвести – пусть она, матушка наша, тысячу лет, как дыня, лежит на бахче и копит в себе сладкое золото.

– Премудрость эта не моя, а промысла вышнего, поэтому и уму человеческому её нипочём до конца не объять и не постигнуть. А что до сильного… – Чапов на миг задумался, после чего внезапно рассмеялся. – Вы, князь, прямо как Иван-царевич на Змея исполчились. А Пахом у вас – Личарда верный… Ты ведь, Пахом, с князем пойдёшь?

– Пойду, – мрачно согласился казак, – раз нечисть эта поганая на их благородие клюнуть должна.

Чапов снова рассмеялся.

– Не вижу ничего смешного, господин секретный агент, – сверкнул глазами Николай. – С учётом вчерашнего происшествия…

– И вправду не смешно, – посерьёзнел Чапов. – В сибирской башне тот сильный до времени схоронен, что открыл людям орудия смерти – броню, щит и меч для битвы. Да и всё прочее. Поэтому и башню вам искать не советую. Джа-лама неспроста вас в здешние края направил – вы ведь сами в лапы чотгоров рвётесь, а им только того и надо. Уходите отсюда, князь, через вас беда может в десять крат боґльшая выйти, если только вас на алтарь дьявольский возложат. – Чапов посмотрел в небо, где посверкивали бледные сполохи и тяжело ворочался гром. – Светлый вас бережёт, но не против вашей воли. А если он не убережёт, то уж больше и некому. Господь, как известно, в дела наши редко встревает – мы ведь времени сопричастны, а Бога во времени нет, затем что время от дьявола.

– То есть как это Бога во времени нет? – удивился Николай.

– Мир многолик и текуч, а Бог един и неизменен, – сообщил посвящённый гэлун. – Но если Бог таков, то Он не может иметь касательства ко времени, потому что присутствие во времени для единого и неизменного означает изменение – Он становится старше самого себя, а следовательно, становится иным – не единым. Если это так, то Бог ни одним из трёх известных способов не причастен времени: ни прошлому «было», ни будущему «будет», ни настоящему «есть». Стало быть, утверждение «Бог есть» ложно.

По небу, сотрясая пространство, катилась сухая гроза. Тучи висели так низко, что казалось, если встать во весь рост, то придётся пригнуться.

– Чистой воды софистика – сущий Парменид. Выходит, если Бог есть, то Его нет? – ужаснулся собственной дерзости Норушкин.

– Совершенно верно, князь.

– Но ведь если Бог не причастен времени, то он уже и не вездесущ.

– Именно, – подтвердил Чапов. – И при этом Он всё-таки вездесущ и причастен времени, в чём и состоит Его главная непостижимость.

– Однако же… – Николай замялся. – А вдруг светлый затем надо мной и поставлен, что я должен сибирскую башню вычистить? Может, таков и есть замысел Бога обо мне?

Чапов тяжело вздохнул.

– Запретить вам башню искать я не могу, но и помогать не стану. Не ваш удел её вычистить. Запомните одну мантру – она на творящем языке, как её проговорите, так чары чотгоров распадутся и они в истинном виде предстанут, с рогами.

– Постойте, я запишу. – Норушкин потянулся к сложенным возле седла вещам.

– Не надо, и так не забудете. Паузы и тоны тоже слушайте – это важно: раз, два, три, зенитушка, дави, – немного нараспев провещал Чапов.

– Так вот и есть, по-русски? – удивился Николай, ожидавший услышать какую-нибудь тарабарщину.

– Я же говорю вам, язык известен. Проблема в идиоматике.

– А что это значит?

– Смысл то ли утрачен, то ли ещё не обретён. Язык ведь штука живая, подверженная всяким простудам. А в деле это значит: не лезь, козявка, в букашки – пыхтишь, дышишь, а души-то нет. Главное – действует.

– Знаешь, Пахом, – поразмыслив, обернулся к казаку Николай, – неволить тебя идти дальше я не могу, хоть мне, пожалуй, и будет одиноко…

Чапов усмехнулся:

– А бывают ли одинокими мёртвые?

И тут с неба на нос Норушкину упала первая капля.

Глава 7

ПЧЕЛА МАТКУ СЛЫШИТ

1

Утром Катя, слопав полкоробки бонбошек с коньяком, усвистала в Муху; Андрей же, исполненный заботы о тех, кого приручил, в очередной раз отложил «Российский Апофегмат» и отправился искать Мафусаилу клетку и зёрнышки. Кроме того, холодильник был пуст, а прирученную Катю после академии тоже не мешало бы покормить.

Невнятные ночные тревоги по поводу связи «пионерки» с Аттилой, который через неё выходит на него, Андрея, как Герасим вышел через Тараканова, рассеялись ещё до рассвета, так что Андрей, оставив бдительность, решился поведать Кате историю Николая Норушкина, по приблизительной генеалогии – своего двоюродного прадеда. Или что-то вроде того. Рассказ сопровождался разными обоюдоприятными штучками и бесподобными выкрутасами – в таких условиях Андрей не смог точно вспомнить, кто кому кто. Однако история оказалась длиннее сопутствующих обстоятельств и с блаженным стоном оборвалась практически на полуслове.

– И что? Угробили Николеньку эти… рогатые? – насладившись лёгкой истомой, полюбопытствовала Катя.

– Само собой. – Чтобы выровнять дыхание, Андрей сделал глубокий выдох. – А ты думаешь, почему весь этот кавардак случился?

– Какой кавардак?

– Ну, тот – война, революция…

– И почему?

– Потому что уложили его, голубчика, на алтарь в кумирне у сибирского чёрта и живое сердце из груди вырвали.

– Сказки дядюшки Римуса, – заключила Катя, – информационный потоп, – и, скинув одеяло, потянулась.

А после рассказала, как однажды невзначай завернула на Пушкинскую, 10, где в тот день художники-бодиартисты как раз публично разрисовывали голых барышень. Разумеется, Катя тут же радикально – до туфелек – разделась и была расписана, словно хохломская ложка. Даже лучше. Побродили по двору под этническую музыку. Такая, словом, акция. Потом, правда, не ясно было, как смыть с себя всю эту красотищу из смеси клея ПВА и гуаши, но барышень с готовностью расхватали местные художники, имеющие души в мастерских.

Мог ли Андрей удержаться и не приголубить эту ненаглядную раздолбайку?

2

Из четырёх версий, как лучше добраться до Кирочной, Андрей выбрал самую искромётную – трамваем. Вероятно, в условиях теперешней ускоренной реальности зоомагазин можно было отыскать и в ближайших окрестностях, однако Норушкин не испытывал доверия к заведениям, где вчера торговали мылом, сегодня наливают пиво, а завтра предложат second hand от производителя. Отсутствие такого доверия, а также осознанное предпочтение водки текиле, виски и прочему заморскому шнапсу, Андрей называл консерватизмом.

Город был завален арбузами, млеющими в огромных сетках на последнем сентябрьском припёке. Рядом, у столов с весами и гирьками, в жарком обмороке сидели на корточках чернявые круглоголовые торговцы.

Андрей решил, что на обратном пути купит Кате большой полосатый арбуз с сухим хвостиком.

«Жизнь длиннее любви, но короче смысла», – закралось в голову Норушкина из глубин безотчётного чужое прозрение – то, что наблюдение это покоится не на его личном опыте, Андрей вполне осознавал. Однако он не преминул тут же включить собственный механизм производства мыслей: «Допустим, это так, а что, если сцепить в ряд много жизней – десятки, сотни, может, десятки сотен? Вполне вероятно, тогда уравняется масштаб и под наложенной сеткой судеб, как тайный шифр, раскроется смысл».

Для качественной выделки умозаключений в трамвае было слишком много солнца. Андрей пересел на теневую сторону.

Здесь ему стало ясно, что, прежде чем приступить к вязанию сетки из судеб, дабы с её помощью изловить смысл, надо выяснить природу материала: что, собственно, судьба такое?

Смотреть на судьбу, как на проявление слепой силы, воплощение изначального предопределения, своего рода неизлечимую болезнь с латентным периодом, кризами и, наконец, неизбежной развязкой, Андрею было – в силу сакраментальной устойчивости ракурса – не внове, но всякий раз несколько неловко. Словно в разношенный по ноге ботинок то и дело заскакивал камешек. Подспудно Андрей чувствовал в подобном взгляде неуловимый изъян. Сейчас, в гремящем трамвае, за окном которого подпрыгивал Литейный, он понял, в чём состоит этот изъян: так смотреть на судьбу – значит, по меньшей мере быть не в ладах с эстетикой. Судьба – бомбардир, палящий отдельными людьми или шрапнелью народов по намеченной запредельной цели? Декаденство. Судьба как траектория полёта, как вспомогательная дисциплина баллистика? Хиромантия, цыганщина. А между тем судьба – театр. Театр в большей степени, чем всё остальное, в том числе и собственно театр.

Перед Некрасова трамвай долго стоял у светофора. Мимо Андрея, милостиво не замечаемый кондуктором, проковылял чумазый и слегка как будто даже подкопчённый бомж. Он отвлёк Норушкина от размышлений, заставив вспомнить чью-то двадцатилетней давности статью, где утверждалось, будто палеолитический человек выжил во враждебном мире не благодаря смекалке и навыку использования орудий, а благодаря своему запаху. Иными словами, человек так смердел, что порядочный хищник им брезговал.

«Предопределение подразумевает подчинение, – вернулся Норушкин к оставленной мысли, – а подчинение всегда держится либо на любви, либо на страхе». Далее он подумал, что судьба и вправду нередко вызывает в человеке страх, который многих обезоруживает перед якобы вынесенным ею приговором. Однако в действительности страх этот по своей природе не более чем мандраж, трепет, сопутствующий любому публичному выступлению, а тем паче – импровизации, и объясняется он желанием судьбы спровоцировать «партнёра» на реплику, принудить его к поступку, вовлечь в полноценное театральное действо. Сюжет при этом не оговаривается, что, собственно, и смущает – обесценивается любая домашняя заготовка. Но и самой судьбе сюжет неведом. Возможно, его не существует вовсе.

Придя к такому заключению, Андрею ничего не оставалось, как сделать следующий шаг и признать, что судьба – в подобном толковании – ничуть не определяет правил игры и пределов сцены, напротив, это право она оставляет за человеком. Удачные/яркие импровизации, как в случае с Нероном или Николаем Романовым (надо иметь не только мужество, но и отменный вкус, чтобы подписать отречение от престола именно на станции Дно), всеми, кто не лишён эстетического чутья, безусловно признаются шедеврами, однако провалов куда больше – «партнёр» то и дело стремится уйти от брошенного ему вызова. Человек делает вид, что вызова не было. Или же делает вид, что его – человека – самого нет.

«С этой точки зрения, – подумал Андрей, – совершенно бессмысленны заявления вроде „плохая выпала судьба“ или „судьба такая“ – в конце концов, на Страшном Суде судить будут не судьбу, а человека».

Далее Андрей подумал, что, по существу, только при условии готовности человека к дуэту с судьбой та распускает хвост и становится Судьбой с большой буквы. Партия её делается коварней, игра – артистичней. В таком слаженном дуэте в итоге выигрывают обе стороны: одна наглядно демонстрирует диапазон своих возможностей, в чём, вероятно, находит упоение, другая примером личной истории заставляет дерзко грезить студента/школьника, что тоже сладостно, так как по природе своей такого рода грёзы сродни ароматам жертвенника. При этом насколько в эстетическом плане личная история может быть блистательной, настолько в гуманистическом – ужасающей. Доблесть и силу духа судьба в своей игре не отделяет от жестокости и зверства – добро и зло она разбивает в один омлет. Найдя достойного «партнёра», судьба благодарит его своей наивысшей благодарностью: вместо биографии она дарует человеку предание, которое зачастую включает в свою структуру, помимо подвига и величия, далеко не самую комфортную/безмятежную жизнь и не самую лёгкую/быструю смерть.

В итоге получалось, что судьба даёт человеку право выбора, включая право на отказ от права быть ею выбранным, но не позволяет ему в этом театре самому стать режиссёром. Одновременно самой себе она может позволить всё – она агрессивна, безответственна, беспринципна и разнузданна. Имей она как сущность человеческое воплощение, так что с ней можно было бы говорить на языке медицины и юриспруденции, её наверняка упекли бы в психушку. Оттого и все её неустрашимые «партнёры» в оценке обывателя зачастую выглядят по меньшей мере «людьми не в себе».

«Но какова метафизическая суть судьбы? – вновь шевельнул мозговой складочкой Андрей. – Имеет ли она некую роевую природу и приписывается отдельной единицей к каждому новорожденному, подобно ангелу-хранителю или, напротив, искусителю, либо она одна во всём и, прости Господи, подобно Божественному дыханию, вездесуща?» Впрочем, собственный вопрос показался Норушкину до хрестоматизма схоластическим: судьба, как о ней ни суди, определённо являет собой причину высшего порядка, до которой ум человеческий не досягает, а значит, и толковать о ней (причине) было бы глупо, самонадеянно и дерзко.

Как из такого материала сплести ловушку для смысла, было решительно не ясно.

3

В зоомагазине «Леопольд» на Кирочной, полюбовавшись узорчатыми змеями, сонным вараном и мохнатым насупленным птицеядом, Андрей купил самую большую – с кольцом и жёрдочкой – клетку, пачку отборного зерна «Вака» плюс медово-яичные палочки «Катрин» – Мафусаилу на десерт. Патриарх заслужил, да и, поди, оголодал на воле.

На обратном пути Андрей решил прогуляться пешком, причём ноги сами собой повели его в сторону от Литейного.

Около продуктового магазина в ладонь Норушкину ткнулся мордой беспородный пёс – ласковый и косой. Нос у него был холодный и жизнеутверждающий. Пёс поплёлся было следом, но через дом отстал и потрусил за молодящейся старушкой в чёрном с белобрызгом платье, с гротесковым гримом на лице и тройной ниткой бус на шее. С перстнями тоже было всё в порядке – без дюжины колец на пальцах такие перечницы чувствуют себя голыми.

На углу Маяковского и Спасской в окне первого этажа Андрей увидел разлапистый филодендрон в кашпо и подумал, что по пути домой, пожалуй, стоит заглянуть в «Либерию». В пользу недолгого привала, помимо безупречного в своей абсурдности аргумента – филодендрона, был и не столь непогрешимый довод: большую Мафусаилову клетку приходилось нести в согнутой руке, что было неудобно – рука уставала.

У Баскова переулка торговали арбузами. По настоянию Андрея, смуглый, с глазами, как гуталин, продавец-ликан вырезал из увесистого – на полпуда – кавуна влажный пунцовый клинышек, после чего Андрей понял, что до дома ему точно не дойти.

С клеткой, куда он посадил «Ваку» и медово-яичные палочки, в руке и арбузом под мышкой Андрей вошёл в «Либерию», как волхв с дарами в вифлеемский хлев.

По причине сравнительно раннего времени здесь было пусто. За стойкой стоял Тараканов; единственный занятый столик делили, разминаясь пивом, Секацкий с Коровиным. Последние Норушкина не заметили, благодаря чему Андрей услышал часть разыгрывавшейся между ними речи.

– И что она в нём нашла? – осведомился Секацкий.

– Дружочек, – с готовностью разъяснил Коровин, – она в нём нашла мужской половой х.й.

– А что это такое?

– Мужской половой х. й, Секачка, если договариваться о смысле понятий, – это пенис с амбициями фаллоса. – Коровин хлебнул пива. – А вообще, я тебе скажу, любовь зла, и козлы этим пользуются.

Судя по разговору, приятели не были обременены делами и никуда не спешили.

– Вы, как обычно, о высоком…

– Привет! – вскочил и тут же снова плюхнулся на стул Коровин. – Хомячков завёл?

Поставив клетку на пол, Андрей присел за столик третьим.

– Мы обсуждаем странный выбор Наташи Гончаровой, – сообщил Секацкий. – Разумеется, в первом браке. Коровин завтра в Институте психоанализа семинар ведёт по Пушкину.

– В таких терминах обсуждать выбор женщины – это пошло. – Андрей водрузил на стол арбуз и некоторое время устраивал его так, чтобы он не укатился.

– Ни хера это не пошло, – возразил Коровин с отменным доводом на языке: – Они про нас ещё и не в таких терминах говорят.

– Я согласен с Сергеем – это не пошлость, – устремив горящий взгляд в плинтус, принял лекторский тон Секацкий. – Это не пошлость, потому что пошлость сама по себе не зависит ни от каких внешних обстоятельств. Она не зависит даже от вкуса и чувства безупречного в человеке. Пошлость – в усталости. Не в усталости человека, а в общей усталости мира. Причём усталость – это не старость. Та иногда бывает благородной и мудрой. Усталость – это упырь, пришедший попить у живого кровушки. А от упыря, как известно, помогает уберечься не вкус, а осиновый кол.