Страница:
Держа меня на руках — еще не отошедшего от наркоза, с только что зашитой мордой и перевязанной задней лапой, — Мой Шура тут же рванулся к микрофону, чтобы заявить свою ненависть и презрение ко всем фашиствующим антисемитам, к любому национализму и ко всем собравшимся на этот митинг в частности.
Что тут началось!.. Почему нас там не прикончили — одному Богу известно.. Даже меня раз сто «жидом» обозвали!
Ладно, черт с ними. Не о них речь. Так вот, в этом баре пьяных было не меньше, чем на том митинге. Все столики заняты, ни одной свободной высокой табуретки у стойки бара... Шум, гам, музыка, крики!
В одном углу — разборки на разных языках с одинаковыми жлобскими интонациями; в другом — баварцы поют хором, стучат кружками с пивом по столам, в третьем — счастливо визжит наша черненькая Сузи, как говорит Шура Плоткин, «в жопу пьяная»; из четвертого угла — истерический заливистый собачий лай...
Мамочка родная!.. Да ведь это Дженни! Учуяла меня, лапочка, и надрывается...
Я голову из сумки высунул, она как увидела меня, так и совсем зашлась. Рвется с рук своей Хозяйки ко мне, та ей что-то тихо выговаривает, а напротив них сидит Человек с удивительно несимпатичным лицом, видимо, ее Хозяин и так злобно говорит, видимо, жене, по-немецки:
— Отнеси немедленно эту тварь в машину. Сама можешь не возвращаться.
Права была Дженни — Хам с большой буквы. Жена его встала, глаза полные слез, поцеловала Дженни в головку и унесла ее из бара.
Бармен как увидел нас, так сразу же мигнул двум здоровым молодым парням и глазами показал на крайний табурет у стойки. Там восседал уже хорошо поддавший финн с бутылкой «Московской» в одной руке и со стаканом — в другой.
Парни неторопливо подошли к финну, вежливо взяли его под руки, приподняли, сняли с табурета и вынесли из бара вместе с бутылкой водки и стаканом.
— Садись! Будь гостем, — сказал моему Водиле Бармен и показал на освободившийся табурет. — Сейчас я тебе хорошего пивка организую. Давай своего... Я его заодно к Рудольфу определю. Там для них всего навалом.
Водила передал сумку Бармену, и тот занес меня в закулисную часть бара — небольшую комнатку за занавеской, служившую Бармену, как я понял, и комнатой отдыха, и кладовкой. Два стула, маленький столик, наполовину занятый небольшим элегантным компьютером (несбыточная мечта Шуры Плоткина...), самые разные коробки, коробки, коробки с самыми разными бутылками, бутылками, бутылками... Два больших холодильника, внутренний телефон без диска и кнопок и неширокая кушетка с двумя чистенькими подушками — одна на другой. На верхней подушке — вмертвую дрыхнущий толстый, пушистый Рудольф.
Бармен поставил сумку со мной на кушетку и сказал мне:
— Буди, буди этого дармоеда. Он с утра глаз не открывал. Рудольф! Подъем! У тебя гости...
Из холодильника Бармен достал бутылку пива «Фишер», вылил ее в полулитровый высокий стакан и покинул нас.
Я слышал, как там, уже за занавеской, Бармен со смешком сказал моему Водиле:
— А вот и для вас пивко, сударь.
— Спасибо, браток, — ответил ему Водила. Бармен тут же стал разговаривать с кем-то по-английски, а Рудольф приоткрыл один глаз, уставился на меня и пробормотал:
— Не сплю я, не сплю... Вылезай из своей дурацкой сумки. Там под столом жратвы навалом.
Я вылез из сумки. Рудольф открыл и второй глаз, попытался перевернуть себя на спину, чтобы потянуться, но неловко брякнулся с подушки на кушетку. Некоторое время Рудольф неподвижно лежал, будто упал он не с подушек на кушетку, а с самой верхотуры Адмиралтейского шпиля на асфальт и разбился в лепешку.
Я даже малость перетрусил. Подхожу к нему и говорю по-нашему:
— Ты чего, Рудик? Тебе плохо, что ли?
— Почему? Мне лично хорошо, — отвечает Рудик. — Это тебе плохо.
— Ни хрена мне не плохо, — говорю. — Я тоже почти весь день спал.
— Ты спал, а я нет. Моему это только казалось. И поэтому я говорю, что тебе плохо.
Своей безапелляционностью, своим тупым упрямством этот жирный Рудольф вдруг начал меня дико раздражать. Так и захотелось дать ему по морде!
— Ну почему, почему мне должно быть плохо?! Что ты мелешь?!
— Потому, что теперь я знаю то, чего не знаешь ты. Жрать будешь?
— Нет. У тебя попить ничего не найдется?
— Вон — сливки.
— Я уже от этих сливок три раза гадить бегал. Обычная вода есть?
— Сейчас будет, — лениво сказал Рудольф и достаточно грациозно спрыгнул с кушетки на пол.
Под столом стояли три миски. Одна — полная всякой вкуснятины, вторая — со сливками, третья — пустая. Рудольф уселся точно напротив пустой миски, повернул голову к занавеске, отделяющей комнатенку от закулисной части стойки бара, и вдруг неожиданно громко завопил противным до омерзения голосом:
— Мяа-а-а-а!!!
— Тихо ты! — испугался я. — Услышат — скандал будет.
— Быстрей прибежит, — спокойно сказал Рудик. — Мяа-а-а!..
Бармен влетел в комнатку, увидел, что Рудольф сидит перед пустой миской, и тут же наполнил эту миску чистой свежей водой. И снова умчался за занавеску.
— Ну, как я его надрочил? — тщеславно спросил Рудик и добавил: — Ты пей, пей!..
— У тебя с ним такой серьезный Внутренний Контакт? — с уважением спросил я и принялся лакать воду.
— Боже меня упаси! Когда-то он пытался установить Контакт между нами, но я это сразу же пресек. На кой мне хрен, чтобы он все про меня понимал? Пошел он...
— Как же ты добиваешься, чтобы он верно реагировал на то, что ты хочешь?
— Самым элементарным способом — я выработал в нем три-четыре условных рефлекса, а больше мне от него ни черта не нужно.
Вот гадость-то! Какой отвратительный расчетливый цинизм и ничем не прикрытое потребительство. Ну не сволочь ли?! И это при такой обеспеченности!.. — подумал я и раздраженно спросил:
— Неужели в тебе нет к нему и капли благодарности? Я смотрю, он же на тебя не надышится, Рудик...
— Плевал я на него. Он это все обязан делать.
— За что?! — Я чуть не завопил от возмущения и почувствовал, что еще минута, и я разделаю этого жирного, пушистого, наглого Рудольфа, как Бог черепаху! Просто разберу его на составные части!.. — За что?! За то, что ты жрешь, пьешь, спишь и серешь за его счет! За то, что ты сутками жопу от его кушетки не отрываешь? За то, что он по первому твоему вонючему «Мяа-а-а!» бежит выяснять — что тебе нужно? За то, что он тебя за границу возит, в то время, когда миллионы Котов и мечтать об этом не могут?.. За что он все это тебе обязан, блядь ты толсторожая?!
У меня сама собой поднялась шерсть на загривке, прижались уши, мелко забарабанил хвост и непроизвольно обнажились клыки. Но Рудольф, надо отдать ему должное, не испугался. Напротив, очень спокойно, я бы даже сказал, благодушно переспросил меня:
— За что? — Он сел на свою пухлую задницу, поскреб лапой за ухом и сказал, глядя мне прямо в глаза: — А за то, что он меня искалечил.
Я внимательно осмотрел Рудольфа с головы до кончика хвоста и не отметил в его фигуре ни одного изъяна, кроме нормального обжорского ожирения.
— Чего ты треплешься? Где он тебя искалечил? — рявкнул я на него.
— Не «где», а «как», — невозмутимо поправил меня Рудольф. — Он искалечил меня не физически, а нравственно.
— Что-о-о?!
— Нравственно, — повторил Рудольф. — В течение четырех лет я был единственным поверенным и свидетелем его подлостей, его воровства, его жульничества, предательств, обманов... Но я понимал — он живет в той среде, в тех условиях, где иначе не выжить. Это одна из граней его профессии. Так сказать, сегодняшняя норма нашей жизни. И вот это «мое понимание» постепенно стало приводить меня к мысли, что ни в подлости, ни в воровстве, ни в предательстве нет ничего особенного. Все остальные, кто этого не делает, — нищие, слабоумные существа, не имеющие права на существование. То есть постепенно я стал оправдывать все его мерзости, с легкостью находя им естественное и логическое обоснование...
Мамочки! Я слушал и только диву давался... Кто бы мог подумать, что этот сонный, разожравшийся Котяра, который ради куска осетрины или какого-то там сраного заграничного паштета напрочь забыл о счастье Обладания Кошкой, о вкусе Победы над другим Котом, живущий без любви и без привязанностей — вдруг начнет говорить такое! Да еще таким языком... Я просто обалдел!
— Ты меня слушаешь? — спросил он.
— Да, да... Конечно, — ошарашенно пробормотал я.
— Я стал мыслить его убеждениями, его принципами, — продолжал Рудольф. — Нет, я не повторял все то, что делал он, — для этого я слишком изолирован от реальной жизни, но в том, что он совершал, я уже не видел ничего дурного. И это было самое ужасное! Где-то в глубине сознания я ощущал, что нравственно я падаю все ниже и ниже...
— Но осетрина, паштет, сливки... Да? — не удержался я.
— Да. В значительной степени, — честно признался Рудольф. — Но, повторяю, с некоторых пор я начал ощущать некое уродство и своего, и Его бытия...
— А хули толку? — снова прервал я его и с нежностью вспомнил своего приятеля — бездомного и бесхвостого Кота-Бродягу. — Ты что-нибудь сделал, чтобы помешать Ему и самому не стать окончательным говнюком?
— Сейчас сделаю, — ответил Рудольф. — И не смей больше меня перебивать! А то твой... Как его?
— Водила?
— Да. А то твой Водила сейчас допьет пиво и унесет тебя в этой идиотской сумке. И ты ни черта не успеешь узнать. Заткнись. Понял?
Вот тут мне показалось, что сейчас я услышу то, чего мне так не хватало! И я покорно сказал Рудольфу:
— Понял, понял... Все! Молчу, — и действительно заткнулся.
— После вчерашнего нашего разговора я много думал... — смущенно проговорил Рудольф. — Не насчет Кошек... Тут, я полагаю, нужно поставить крест уже навсегда.
— Ну что ты, Рудик... — фальшиво вставил я.
— Заткнись. Я много думал про твою клятву. Когда ты говорил про своего Шуру Плотникова...
— Плоткина, — поправил я его.
— Не важно, — сказал он. — Я подумал — хватит! Пора расставить точки над i.
— Это чего такое? — спросил я.
— В смысле — пора назвать вещи своими именами. Помнишь, когда ты спросил меня — не плохо ли мне, я сказал, что мне-то хорошо, а вот тебе плохо.
— Да.
— Так вот. Слушай. Сегодня утром, когда бар был еще закрыт и Мой готовил вчерашнюю выручку к сдаче в бухгалтерию, раздался стук в дверь...
И Рудик рассказал абсолютно леденящую душу историю. Я постараюсь кратко пересказать ее чуточку по своему, потому что Рудик все время прерывал основной сюжет длинными и красочными отступлениями, в которых было все: плач о проданной за кусок ветчины чести и свободе, стенания о загубленных в этой плавучей коробке годах, куча ФИЛОСОФСКИХ СЕНТЕНЦИЙ (так выражался Рудольф — я тут ни при чем...) о нравственном падении общества и самого Рудика, о поголовной искалеченности душ и так далее...
Нетрудно представить, как Рудик замусорил этим свой рассказ, если за это время мой Водила, слава Богу и на здоровье, не торопясь, успел высосать четыре бутылки «Фишера». Итак.
... Когда раздался стук в дверь бара, Бармен запер рассортированную валюту в стенной сейфик, завесил его большим календарем Балтийского морского пароходства и вышел из комнатки. В дверь бара постучали еще раз. Рудик клянется, что стук повторился с определенно заданной ритмичностью. Не спрашивая «Кто там?», Бармен приоткрыл дверь и впустил в бар... Лысого!
Как утверждает Рудик, Лысого бил нервный колотун. Бармен запер дверь на ключ и спросил его:
— Ты чего дергаешься, как свинья на веревке?
— Пойдем в твою каптерку, — дрожащим голосом сказал Лысый. Но Бармен откупорил банку «Туборга» и пододвинул ее Лысому.
— Пей. И стой здесь. Ты зашел опохмелиться после вчерашнего. Это часто бывает. Я пожалел тебя и нарушил инструкцию — впустил тебя в неположенное время. Невелика беда. А в каптерке — это уже «сговор». Мало ли кто из наших захочет заглянуть ко мне на такую же опохмелку? Бабки нашел?
— Да, где вы сказали. Но там две пачки по пять штук.
— Правильно. Так и должно быть. Одна тебе, вторая — твоему подельнику. Ему сейчас денежка ой как нужна! У него все, что нашустрит, — на лекарства для его бабы уходит, на гимназию для дочки... Так что ему лишних пять штук совсем не помешают.
— А если он не согласится? — спросил Лысый.
Тогда-то и произошло то, что привело Рудика к решению начать новую жизнь.
Бармен внимательно посмотрел на Лысого через стойку бара, натянул на правую руку резиновую перчатку для мытья посуды, вынул из-под стойки небольшой пистолет с длинным глушителем (мы с Шурой такие пистолеты раз сто видели по телевизору!), второй рукой сгреб Лысого за отвороты куртки, а пистолет сунул ему под нос. И сказал негромко, но отчетливо:
— Так вот, если он не согласится перегрузить ту пачку из своего фургона в микроавтобус «тойота» с мюнхенскими номерами «М-СН 74-26», который пойдет за вами от самого Киля, ты вот из этой «дуры» отправишь его гулять по небу. А вторые пять косых заберешь себе. Как за сверхурочные. Понял? — и отпустил Лысого, сунув ему пистолет за пазуху.
Лысый чуть не заплакал:
— Да вы что?! Я на такое не подписывался!..
Бармен стянул резиновую перчатку с руки и доходчиво объяснил Лысому, что если он этого не сделает, то тогда ему на помощь придет водитель микроавтобуса «тойота». Он профессионал высокого класса, и Бармен думает, что ему будет достаточно трех-четырех секунд, чтобы отправить на тот свет и моего Водилу, и Лысого одновременно. Так что пусть Лысый сам решает — стать бедным и мертвым или остаться живым и богатым...
А еще Бармен открытым текстом сказал, что это его последнее дело — он собирается на покой и рисковать провалом операции не имеет никакого права. В этом деле завязаны такие люди, что Лысый может умереть от испуга, если Бармен назовет хоть одну фамилию! Хотя в средствах массовой информации встречает эти имена чуть ли не каждый день. Вот такие пироги, добавил Бармен.
Тем более что это он запродал моего Водилу на ту винно-водочную фирму. Он рассчитал всю операцию. Он придумал способ транспортировки — взять пачку десятимиллиметровой фанеры в пятьдесят листов и в сорока шести вырезать круг диаметром в один метр. И образовавшееся пространство забить пачками кокаина, прикрыв сверху и снизу двумя листами фанеры с каждой стороны. А уже потом запечатать эту пачку — полтора метра на полтора — в плотный полиэтилен.
Это он на всякий случай купил ту смену русской таможни, которая отправляла судно в этот рейс. Это его немецкие партнеры постараются всеми силами смягчить внимание германской таможни, несмотря на все новые веяния... Это его последнее дело, и он должен выиграть его любой ценой!
— Судя по тому, как Мой был откровенен, я понял, что Лысому никогда не остаться живым и богатым, — мудро заметил Рудик. — Как только его функции закончатся — он сразу же станет бедным и мертвым.
Ну вот я и получил недостающие звенья в этой цепи... Я только с Барменом пролопушил. Но наверное, он был слишком умный для меня.
Я внимательно слушал толстого Рудольфа, а внутри, где-то между ушей, все время билась одна и та же мыслишка, почему-то раньше не возникавшая: какого черта я с самого начала посчитал, что обязан ехать с Водилой на целый месяц в Германию, к какому-то там Сименсу? Почему мне не пришло в голову слинять с этого грузовика сразу же по приходе корабля в Киль и спокойненько остаться на судне, точно зная, что через три дня я снова вернусь в Петербург, улягусь в собственное кресло и буду безмятежно подремывать, ожидая возвращения Шуры из редакции...
Естественно, это не ускользнуло от Рудольфа. Вероятно, слишком сильно меня захватила эта запоздалая идейка.
— Послушай, Мартын, — задумчиво сказал Рудик, старательно отводя глаза в сторону. — А почему бы тебе не остаться на судне? Ведь через трое суток мы снова будем в Питере, и ты вернешься к своему Шуре. А, Мартын? Ну почему МЫ должны участвовать в ИХ делах?!
— О чем он еще говорил? — спросил я.
— Кто?
— Твой.
— А... Еще он сказал, что все это должно произойти там, где вы остановитесь на ночлег. Да, и еще он сказал Лысому, что тот может спокойно ликвидировать Твоего Водилу. В России его никто искать не станет минимум месяц. Все будут думать, что он в Германии работает на Сименса. А потом будет пущен слух, что он вообще остался за бугром. Пусть, дескать, ищут...
«Значит, это произойдет в Нюрнберге...» — подумал я.
— Оставайся, Мартын. Не глупи, — настойчиво повторил Рудик. — Вернемся домой, на Васильевский, я с тобой вместе с судна уйду. Проживу как-нибудь...
Значит, это произойдет в Нюрнберге. И он там будет совершенно один...
Я вспомнил свой недавний сон: окровавленного Водилу, плачущего Шуру за рулем грузовика... Его крик: «...бездарность!.. Он же тебя кормил!.. Он же тебе радовался, море показывал! Он же тебя называл „Кысей“... А ты?! Дерьмо ты, а не Кыся!..»
— Спасибо тебе, Рудик, — сказал я. — У меня просто даже нет слов, как я тебе благодарен!.. Ты прости меня, что я нашипел на тебя поначалу... Ни хрена ты не искалеченный. Ты даже очень, очень нравственный! Я правильно сказал это слово?..
— Правильно, — грустно подтвердил Рудик. — Ты все-таки поедешь с ним?
— Постарайся меня понять, Рудик.
И я подумал, что в этой ситуации Мой Шура Плоткин очень хорошо бы меня понял.
У ветеринара Дженни продолжала безумствовать. За пятьдесят немецких марок бравый российский доктор мгновенно поставил диагноз — «Нервное перевозбуждение». А еще за двадцать марок дал для Дженни успокоительное драже, которое следовало примешивать в ее пищу. И посоветовал не оставлять Дженни одну в машине. За что Хозяйка дала доктору еще пять марок.
Дженни отнесли в каюту-люкс с огромными окнами, гостиной, спальней и телевизором, и кормили уже там.
С перетраху «Маленькая Дорогая Девочка» жрала, как дворовый цепной Полкан, и аккуратнейшим образом выплевывала успокоительные таблетки. «Любимая Собачка» и не собиралась успокаиваться!
Она визжала, носилась по каюте, кувыркалась на хозяйских кроватях и один раз даже прыгнула с письменного стола на диван, прямо на голову дремлющего после обеда Хозяина. За что получила от него увесистый шлепок и такой взрыв ругани, который, наверное, был одинаково хорошо слышен и в Петербурге, и в Гамбурге...
Но Дженни, познавшая счастье секса и половой раскованности, в долгу не осталась — она юркнула в приоткрытую дверцу платяного шкафа и мгновенно написала в вечерние туфли Хозяина, чего никогда бы раньше не сделала. А потом продолжала визжать, лаять, скакать и кувыркаться как ни в чем не бывало...
Бедная добрая Хозяйка ломала голову — что происходит с ее «Обожаемой Маленькой Девочкой» и как уберечь ее от гнева главы семьи, которому фокусы Дженни так осточертели, что он пообещал выкинуть Дженни за борт.
— Ну что?.. Что ты хочешь? — пугливым шепотом спрашивала Хозяйка, прижимая Дженни к груди и покрывая ее шелковистое маленькое тельце искренними материнскими поцелуями.
А Дженни ничего не хотелось, кроме русского Кота Мартына!
В ответ она лизала Хозяйку в нос, губы, щеки и пыталась втолковать ей, что ничего слаще и прекраснее, чем то, что у нее было с Котом Мартыном, быть не может! И если бы Хозяйка хоть один-единственный раз попробовала бы сделать ЭТО не с тем Хамом, который сейчас лежит на диване, накрыв голову подушкой, а с настоящим Специалистом ЭТОГО дела, вроде ее Кота Мартына, она бы поняла состояние Дженни!..
Поэтому она просто требует, чтобы ее немедленно отнесли в автомобильный трюм, в «мерседес», который теперь Дженни воспринимает не только как средство передвижения, но в первую очередь как «ЛОЖЕ ПОЗНАНИЯ СЛАДОСТИ ГРЕХА И ПЕРВОЙ ЛЮБВИ». Естественно, это тоже цитата из Дженни. Мне б такое и в голову не пришло.
Истерика Дженни достигла апогея тогда, когда она увидела меня в ночном баре и когда этот немецкий жлоб — ее Хозяин — приказал отнести Дженни в машину. Чего Дженни, собственно говоря, и добивалась.
Сейчас она лежала рядом со мной на заднем сиденье «мерседеса» — притихшая, ласковая, счастливая, умиротворенная и чуточку встревоженная моим состоянием.
Я ни о чем ей не рассказал, но, оказывается, у Карликовых Пинчеров женского пола очень развита интуиция. Почти как у нас! Надо отдать должное и ее деликатности — она не задала мне ни одного вопроса. Напротив, чтобы хоть немного снять с меня напряжение, она болтала сама, не очень заботясь о том, внимательно я ее слушаю или нет.
— Запомни, Мартынчик... Мы живем в Грюнвальде. Это и Мюнхен, и не Мюнхен... Эхо такая окраина для очень богатых людей. Там у всех свои собственные дома. Наш дом ты найдешь запросто — у нас самая безвкусная ограда, самые отвратительные завитушечные ворота, а у входа — самые большие стеклянные матовые шары и самые мерзкие цементные скульптуры львов, величиной и выражением морд очень смахивающих на бульдогов-дебилов. Все это — и ворота, и ограда, и львы — выкрашено непотребной золотой краской и является предметом гордости и тщеславия моего Хозяина. Во всем, что не касается денег, он — клинический идиот...
Дженни щебетала, а я слушал ее вполуха и все время думал, что мой Водила просто обязан согласиться на перегрузку той пачки фанеры из своего фургона туда, куда они скажут. Не задирать хвост и не показывать зубы, а немедленно согласиться и, может быть, для понта, даже взять их пять тысяч долларов.
Тут, как говорил Шура Плоткин, «мы сразу ухлопываем трех зайцев»: мы избавляемся от кокаина в нашей машине. Это раз. Нам гарантировано, что Лысый не выстрелит. Два. А в-третьих...
Вот в-третьих — хреново дело. В-третьих, нет никакой уверенности в том, что, когда кокаин будет перегружен в «тойоту», этот Профессионал не прикончит и Лысого, и моего Водилу. Бармен же говорил, что он это здорово умеет делать.
«Думай, Мартын, думай!..» — как совсем недавно требовал от меня мой бесхвостый друг Кот-Бродяга в пилипенковском фургончике Кошачье-Собачьей смерти. «Безвыходных положений не бывает!!!» — утверждал Бродяга, а он знал, что говорил. Ему, кроме как на меня, надеяться было не на кого.
Господи! Боже мой! Если Ты есть на свете, услышь меня... Помоги Водиле хорошенько меня понять! Я Тебя больше ни о чем не прошу. Тогда со всем остальным мы и сами справимся. Ты только помоги Водиле... Ты же Един для всех — и для Котов, и для Собак, и для Людей. В конце концов ты даже обязан это сделать!.. А я непременно что-нибудь придумаю — слово Тебе даю... Клянусь Тебе, Господи, — за одного себя я никогда не стал бы ничего просить...
Еще недавно безмолвный трюм заполнился гулом голосов, матюгами синих комбинезонов, лязганьем падающих отстегнутых цепей, которые удерживали автомобили на качающемся железном полу трюма, хлопаньем дверей и багажников машин, рычанием двигателей...
— Гляди, Кыся, вперед, — сказал мне Водила. — Сейчас аппарель опустится. По первому разу картинка — зашибись!
Мы сидели в кабине нашего грузовика. Водила — на своем месте, за рулем, я — на своем, пассажирском. Я посмотрел вперед, куда указывал мне Водила, и вдруг увидел, как перед нами, между высоченным потолком и огромной стеной трюма, неожиданно появилась узкая голубая полоска чистого неба. Полоска стала медленно, но неуклонно расширяться, все больше и больше заливая мрачноватый железный трюм утренним солнечным светом.
Передняя стенка опускалась все ниже и ниже, и поток свежего прохладного воздуха хлынул в провонявший железом трюм, принеся десятки новых прекрасных запахов незнакомого моря и неведомой земли.
Одновременно заработали двигатели всех машин. Когда же огромная стенка трюма опустилась совсем и стала широким мостом между причалом и судном, из нашей высокой кабины нам с Водилой стало хорошо видно, как первыми из трюма стали выезжать легковые автомобили. Один, другой, третий...
Неожиданно в этом потоке я увидел знакомый мне серебристый «мерседес», увидел Дженни, стоявшую на своих тоненьких ножках за спинкой заднего сиденья. Передними лапками она опиралась о стекло. Я видел, как она трагически разевает ротик, скребет по стеклу передними лапками и все смотрит и смотрит назад, в глубину трюма, в поисках нашей большой машины, в неистовом и отчаянном желании на прощание встретиться со мной хотя бы глазами.
Что тут началось!.. Почему нас там не прикончили — одному Богу известно.. Даже меня раз сто «жидом» обозвали!
Ладно, черт с ними. Не о них речь. Так вот, в этом баре пьяных было не меньше, чем на том митинге. Все столики заняты, ни одной свободной высокой табуретки у стойки бара... Шум, гам, музыка, крики!
В одном углу — разборки на разных языках с одинаковыми жлобскими интонациями; в другом — баварцы поют хором, стучат кружками с пивом по столам, в третьем — счастливо визжит наша черненькая Сузи, как говорит Шура Плоткин, «в жопу пьяная»; из четвертого угла — истерический заливистый собачий лай...
Мамочка родная!.. Да ведь это Дженни! Учуяла меня, лапочка, и надрывается...
Я голову из сумки высунул, она как увидела меня, так и совсем зашлась. Рвется с рук своей Хозяйки ко мне, та ей что-то тихо выговаривает, а напротив них сидит Человек с удивительно несимпатичным лицом, видимо, ее Хозяин и так злобно говорит, видимо, жене, по-немецки:
— Отнеси немедленно эту тварь в машину. Сама можешь не возвращаться.
Права была Дженни — Хам с большой буквы. Жена его встала, глаза полные слез, поцеловала Дженни в головку и унесла ее из бара.
Бармен как увидел нас, так сразу же мигнул двум здоровым молодым парням и глазами показал на крайний табурет у стойки. Там восседал уже хорошо поддавший финн с бутылкой «Московской» в одной руке и со стаканом — в другой.
Парни неторопливо подошли к финну, вежливо взяли его под руки, приподняли, сняли с табурета и вынесли из бара вместе с бутылкой водки и стаканом.
— Садись! Будь гостем, — сказал моему Водиле Бармен и показал на освободившийся табурет. — Сейчас я тебе хорошего пивка организую. Давай своего... Я его заодно к Рудольфу определю. Там для них всего навалом.
Водила передал сумку Бармену, и тот занес меня в закулисную часть бара — небольшую комнатку за занавеской, служившую Бармену, как я понял, и комнатой отдыха, и кладовкой. Два стула, маленький столик, наполовину занятый небольшим элегантным компьютером (несбыточная мечта Шуры Плоткина...), самые разные коробки, коробки, коробки с самыми разными бутылками, бутылками, бутылками... Два больших холодильника, внутренний телефон без диска и кнопок и неширокая кушетка с двумя чистенькими подушками — одна на другой. На верхней подушке — вмертвую дрыхнущий толстый, пушистый Рудольф.
Бармен поставил сумку со мной на кушетку и сказал мне:
— Буди, буди этого дармоеда. Он с утра глаз не открывал. Рудольф! Подъем! У тебя гости...
Из холодильника Бармен достал бутылку пива «Фишер», вылил ее в полулитровый высокий стакан и покинул нас.
Я слышал, как там, уже за занавеской, Бармен со смешком сказал моему Водиле:
— А вот и для вас пивко, сударь.
— Спасибо, браток, — ответил ему Водила. Бармен тут же стал разговаривать с кем-то по-английски, а Рудольф приоткрыл один глаз, уставился на меня и пробормотал:
— Не сплю я, не сплю... Вылезай из своей дурацкой сумки. Там под столом жратвы навалом.
Я вылез из сумки. Рудольф открыл и второй глаз, попытался перевернуть себя на спину, чтобы потянуться, но неловко брякнулся с подушки на кушетку. Некоторое время Рудольф неподвижно лежал, будто упал он не с подушек на кушетку, а с самой верхотуры Адмиралтейского шпиля на асфальт и разбился в лепешку.
Я даже малость перетрусил. Подхожу к нему и говорю по-нашему:
— Ты чего, Рудик? Тебе плохо, что ли?
— Почему? Мне лично хорошо, — отвечает Рудик. — Это тебе плохо.
— Ни хрена мне не плохо, — говорю. — Я тоже почти весь день спал.
— Ты спал, а я нет. Моему это только казалось. И поэтому я говорю, что тебе плохо.
Своей безапелляционностью, своим тупым упрямством этот жирный Рудольф вдруг начал меня дико раздражать. Так и захотелось дать ему по морде!
— Ну почему, почему мне должно быть плохо?! Что ты мелешь?!
— Потому, что теперь я знаю то, чего не знаешь ты. Жрать будешь?
— Нет. У тебя попить ничего не найдется?
— Вон — сливки.
— Я уже от этих сливок три раза гадить бегал. Обычная вода есть?
— Сейчас будет, — лениво сказал Рудольф и достаточно грациозно спрыгнул с кушетки на пол.
Под столом стояли три миски. Одна — полная всякой вкуснятины, вторая — со сливками, третья — пустая. Рудольф уселся точно напротив пустой миски, повернул голову к занавеске, отделяющей комнатенку от закулисной части стойки бара, и вдруг неожиданно громко завопил противным до омерзения голосом:
— Мяа-а-а-а!!!
— Тихо ты! — испугался я. — Услышат — скандал будет.
— Быстрей прибежит, — спокойно сказал Рудик. — Мяа-а-а!..
Бармен влетел в комнатку, увидел, что Рудольф сидит перед пустой миской, и тут же наполнил эту миску чистой свежей водой. И снова умчался за занавеску.
— Ну, как я его надрочил? — тщеславно спросил Рудик и добавил: — Ты пей, пей!..
— У тебя с ним такой серьезный Внутренний Контакт? — с уважением спросил я и принялся лакать воду.
— Боже меня упаси! Когда-то он пытался установить Контакт между нами, но я это сразу же пресек. На кой мне хрен, чтобы он все про меня понимал? Пошел он...
— Как же ты добиваешься, чтобы он верно реагировал на то, что ты хочешь?
— Самым элементарным способом — я выработал в нем три-четыре условных рефлекса, а больше мне от него ни черта не нужно.
Вот гадость-то! Какой отвратительный расчетливый цинизм и ничем не прикрытое потребительство. Ну не сволочь ли?! И это при такой обеспеченности!.. — подумал я и раздраженно спросил:
— Неужели в тебе нет к нему и капли благодарности? Я смотрю, он же на тебя не надышится, Рудик...
— Плевал я на него. Он это все обязан делать.
— За что?! — Я чуть не завопил от возмущения и почувствовал, что еще минута, и я разделаю этого жирного, пушистого, наглого Рудольфа, как Бог черепаху! Просто разберу его на составные части!.. — За что?! За то, что ты жрешь, пьешь, спишь и серешь за его счет! За то, что ты сутками жопу от его кушетки не отрываешь? За то, что он по первому твоему вонючему «Мяа-а-а!» бежит выяснять — что тебе нужно? За то, что он тебя за границу возит, в то время, когда миллионы Котов и мечтать об этом не могут?.. За что он все это тебе обязан, блядь ты толсторожая?!
У меня сама собой поднялась шерсть на загривке, прижались уши, мелко забарабанил хвост и непроизвольно обнажились клыки. Но Рудольф, надо отдать ему должное, не испугался. Напротив, очень спокойно, я бы даже сказал, благодушно переспросил меня:
— За что? — Он сел на свою пухлую задницу, поскреб лапой за ухом и сказал, глядя мне прямо в глаза: — А за то, что он меня искалечил.
Я внимательно осмотрел Рудольфа с головы до кончика хвоста и не отметил в его фигуре ни одного изъяна, кроме нормального обжорского ожирения.
— Чего ты треплешься? Где он тебя искалечил? — рявкнул я на него.
— Не «где», а «как», — невозмутимо поправил меня Рудольф. — Он искалечил меня не физически, а нравственно.
— Что-о-о?!
— Нравственно, — повторил Рудольф. — В течение четырех лет я был единственным поверенным и свидетелем его подлостей, его воровства, его жульничества, предательств, обманов... Но я понимал — он живет в той среде, в тех условиях, где иначе не выжить. Это одна из граней его профессии. Так сказать, сегодняшняя норма нашей жизни. И вот это «мое понимание» постепенно стало приводить меня к мысли, что ни в подлости, ни в воровстве, ни в предательстве нет ничего особенного. Все остальные, кто этого не делает, — нищие, слабоумные существа, не имеющие права на существование. То есть постепенно я стал оправдывать все его мерзости, с легкостью находя им естественное и логическое обоснование...
Мамочки! Я слушал и только диву давался... Кто бы мог подумать, что этот сонный, разожравшийся Котяра, который ради куска осетрины или какого-то там сраного заграничного паштета напрочь забыл о счастье Обладания Кошкой, о вкусе Победы над другим Котом, живущий без любви и без привязанностей — вдруг начнет говорить такое! Да еще таким языком... Я просто обалдел!
— Ты меня слушаешь? — спросил он.
— Да, да... Конечно, — ошарашенно пробормотал я.
— Я стал мыслить его убеждениями, его принципами, — продолжал Рудольф. — Нет, я не повторял все то, что делал он, — для этого я слишком изолирован от реальной жизни, но в том, что он совершал, я уже не видел ничего дурного. И это было самое ужасное! Где-то в глубине сознания я ощущал, что нравственно я падаю все ниже и ниже...
— Но осетрина, паштет, сливки... Да? — не удержался я.
— Да. В значительной степени, — честно признался Рудольф. — Но, повторяю, с некоторых пор я начал ощущать некое уродство и своего, и Его бытия...
— А хули толку? — снова прервал я его и с нежностью вспомнил своего приятеля — бездомного и бесхвостого Кота-Бродягу. — Ты что-нибудь сделал, чтобы помешать Ему и самому не стать окончательным говнюком?
— Сейчас сделаю, — ответил Рудольф. — И не смей больше меня перебивать! А то твой... Как его?
— Водила?
— Да. А то твой Водила сейчас допьет пиво и унесет тебя в этой идиотской сумке. И ты ни черта не успеешь узнать. Заткнись. Понял?
Вот тут мне показалось, что сейчас я услышу то, чего мне так не хватало! И я покорно сказал Рудольфу:
— Понял, понял... Все! Молчу, — и действительно заткнулся.
— После вчерашнего нашего разговора я много думал... — смущенно проговорил Рудольф. — Не насчет Кошек... Тут, я полагаю, нужно поставить крест уже навсегда.
— Ну что ты, Рудик... — фальшиво вставил я.
— Заткнись. Я много думал про твою клятву. Когда ты говорил про своего Шуру Плотникова...
— Плоткина, — поправил я его.
— Не важно, — сказал он. — Я подумал — хватит! Пора расставить точки над i.
— Это чего такое? — спросил я.
— В смысле — пора назвать вещи своими именами. Помнишь, когда ты спросил меня — не плохо ли мне, я сказал, что мне-то хорошо, а вот тебе плохо.
— Да.
— Так вот. Слушай. Сегодня утром, когда бар был еще закрыт и Мой готовил вчерашнюю выручку к сдаче в бухгалтерию, раздался стук в дверь...
И Рудик рассказал абсолютно леденящую душу историю. Я постараюсь кратко пересказать ее чуточку по своему, потому что Рудик все время прерывал основной сюжет длинными и красочными отступлениями, в которых было все: плач о проданной за кусок ветчины чести и свободе, стенания о загубленных в этой плавучей коробке годах, куча ФИЛОСОФСКИХ СЕНТЕНЦИЙ (так выражался Рудольф — я тут ни при чем...) о нравственном падении общества и самого Рудика, о поголовной искалеченности душ и так далее...
Нетрудно представить, как Рудик замусорил этим свой рассказ, если за это время мой Водила, слава Богу и на здоровье, не торопясь, успел высосать четыре бутылки «Фишера». Итак.
... Когда раздался стук в дверь бара, Бармен запер рассортированную валюту в стенной сейфик, завесил его большим календарем Балтийского морского пароходства и вышел из комнатки. В дверь бара постучали еще раз. Рудик клянется, что стук повторился с определенно заданной ритмичностью. Не спрашивая «Кто там?», Бармен приоткрыл дверь и впустил в бар... Лысого!
Как утверждает Рудик, Лысого бил нервный колотун. Бармен запер дверь на ключ и спросил его:
— Ты чего дергаешься, как свинья на веревке?
— Пойдем в твою каптерку, — дрожащим голосом сказал Лысый. Но Бармен откупорил банку «Туборга» и пододвинул ее Лысому.
— Пей. И стой здесь. Ты зашел опохмелиться после вчерашнего. Это часто бывает. Я пожалел тебя и нарушил инструкцию — впустил тебя в неположенное время. Невелика беда. А в каптерке — это уже «сговор». Мало ли кто из наших захочет заглянуть ко мне на такую же опохмелку? Бабки нашел?
— Да, где вы сказали. Но там две пачки по пять штук.
— Правильно. Так и должно быть. Одна тебе, вторая — твоему подельнику. Ему сейчас денежка ой как нужна! У него все, что нашустрит, — на лекарства для его бабы уходит, на гимназию для дочки... Так что ему лишних пять штук совсем не помешают.
— А если он не согласится? — спросил Лысый.
Тогда-то и произошло то, что привело Рудика к решению начать новую жизнь.
Бармен внимательно посмотрел на Лысого через стойку бара, натянул на правую руку резиновую перчатку для мытья посуды, вынул из-под стойки небольшой пистолет с длинным глушителем (мы с Шурой такие пистолеты раз сто видели по телевизору!), второй рукой сгреб Лысого за отвороты куртки, а пистолет сунул ему под нос. И сказал негромко, но отчетливо:
— Так вот, если он не согласится перегрузить ту пачку из своего фургона в микроавтобус «тойота» с мюнхенскими номерами «М-СН 74-26», который пойдет за вами от самого Киля, ты вот из этой «дуры» отправишь его гулять по небу. А вторые пять косых заберешь себе. Как за сверхурочные. Понял? — и отпустил Лысого, сунув ему пистолет за пазуху.
Лысый чуть не заплакал:
— Да вы что?! Я на такое не подписывался!..
Бармен стянул резиновую перчатку с руки и доходчиво объяснил Лысому, что если он этого не сделает, то тогда ему на помощь придет водитель микроавтобуса «тойота». Он профессионал высокого класса, и Бармен думает, что ему будет достаточно трех-четырех секунд, чтобы отправить на тот свет и моего Водилу, и Лысого одновременно. Так что пусть Лысый сам решает — стать бедным и мертвым или остаться живым и богатым...
А еще Бармен открытым текстом сказал, что это его последнее дело — он собирается на покой и рисковать провалом операции не имеет никакого права. В этом деле завязаны такие люди, что Лысый может умереть от испуга, если Бармен назовет хоть одну фамилию! Хотя в средствах массовой информации встречает эти имена чуть ли не каждый день. Вот такие пироги, добавил Бармен.
Тем более что это он запродал моего Водилу на ту винно-водочную фирму. Он рассчитал всю операцию. Он придумал способ транспортировки — взять пачку десятимиллиметровой фанеры в пятьдесят листов и в сорока шести вырезать круг диаметром в один метр. И образовавшееся пространство забить пачками кокаина, прикрыв сверху и снизу двумя листами фанеры с каждой стороны. А уже потом запечатать эту пачку — полтора метра на полтора — в плотный полиэтилен.
Это он на всякий случай купил ту смену русской таможни, которая отправляла судно в этот рейс. Это его немецкие партнеры постараются всеми силами смягчить внимание германской таможни, несмотря на все новые веяния... Это его последнее дело, и он должен выиграть его любой ценой!
— Судя по тому, как Мой был откровенен, я понял, что Лысому никогда не остаться живым и богатым, — мудро заметил Рудик. — Как только его функции закончатся — он сразу же станет бедным и мертвым.
Ну вот я и получил недостающие звенья в этой цепи... Я только с Барменом пролопушил. Но наверное, он был слишком умный для меня.
Я внимательно слушал толстого Рудольфа, а внутри, где-то между ушей, все время билась одна и та же мыслишка, почему-то раньше не возникавшая: какого черта я с самого начала посчитал, что обязан ехать с Водилой на целый месяц в Германию, к какому-то там Сименсу? Почему мне не пришло в голову слинять с этого грузовика сразу же по приходе корабля в Киль и спокойненько остаться на судне, точно зная, что через три дня я снова вернусь в Петербург, улягусь в собственное кресло и буду безмятежно подремывать, ожидая возвращения Шуры из редакции...
Естественно, это не ускользнуло от Рудольфа. Вероятно, слишком сильно меня захватила эта запоздалая идейка.
— Послушай, Мартын, — задумчиво сказал Рудик, старательно отводя глаза в сторону. — А почему бы тебе не остаться на судне? Ведь через трое суток мы снова будем в Питере, и ты вернешься к своему Шуре. А, Мартын? Ну почему МЫ должны участвовать в ИХ делах?!
— О чем он еще говорил? — спросил я.
— Кто?
— Твой.
— А... Еще он сказал, что все это должно произойти там, где вы остановитесь на ночлег. Да, и еще он сказал Лысому, что тот может спокойно ликвидировать Твоего Водилу. В России его никто искать не станет минимум месяц. Все будут думать, что он в Германии работает на Сименса. А потом будет пущен слух, что он вообще остался за бугром. Пусть, дескать, ищут...
«Значит, это произойдет в Нюрнберге...» — подумал я.
— Оставайся, Мартын. Не глупи, — настойчиво повторил Рудик. — Вернемся домой, на Васильевский, я с тобой вместе с судна уйду. Проживу как-нибудь...
Значит, это произойдет в Нюрнберге. И он там будет совершенно один...
Я вспомнил свой недавний сон: окровавленного Водилу, плачущего Шуру за рулем грузовика... Его крик: «...бездарность!.. Он же тебя кормил!.. Он же тебе радовался, море показывал! Он же тебя называл „Кысей“... А ты?! Дерьмо ты, а не Кыся!..»
— Спасибо тебе, Рудик, — сказал я. — У меня просто даже нет слов, как я тебе благодарен!.. Ты прости меня, что я нашипел на тебя поначалу... Ни хрена ты не искалеченный. Ты даже очень, очень нравственный! Я правильно сказал это слово?..
— Правильно, — грустно подтвердил Рудик. — Ты все-таки поедешь с ним?
— Постарайся меня понять, Рудик.
И я подумал, что в этой ситуации Мой Шура Плоткин очень хорошо бы меня понял.
* * *
Ночь я провел с Дженни в ее «мерседесе». Оказалось, что накануне, когда ее Хозяйка спустилась в автомобильный трюм покормить «Свою Любимую Собачку», «Свою Маленькую Дорогую Девочку», Дженни на радостях, — тут я должен как можно точнее процитировать Дженни: «... НА РАДОСТЯХ ПЕРВОГО ПОЛОВОГО ПРИЧАСТИЯ, В ИЗУМЛЕНИИ ОТ ТОГО СЕКСУАЛЬНОГО ШКВАЛА, КОТОРЫЙ СВОИМ СЛАДОСТНЫМ ВИХРЕМ ПОДНЯЛ ЕЕ НАД ВСЕМ ТЕМ, ЧТО БЫЛО В ЕЕ ЖИЗНИ ДО ЭТОГО ИЗУМИТЕЛЬНОГО МИГА...» — при виде Хозяйки закатила такую восторженную истерику, что Хозяйка всполошилась и помчалась с ней к дежурному ветеринару при корабельном Кошачье-Собачьем интернате.У ветеринара Дженни продолжала безумствовать. За пятьдесят немецких марок бравый российский доктор мгновенно поставил диагноз — «Нервное перевозбуждение». А еще за двадцать марок дал для Дженни успокоительное драже, которое следовало примешивать в ее пищу. И посоветовал не оставлять Дженни одну в машине. За что Хозяйка дала доктору еще пять марок.
Дженни отнесли в каюту-люкс с огромными окнами, гостиной, спальней и телевизором, и кормили уже там.
С перетраху «Маленькая Дорогая Девочка» жрала, как дворовый цепной Полкан, и аккуратнейшим образом выплевывала успокоительные таблетки. «Любимая Собачка» и не собиралась успокаиваться!
Она визжала, носилась по каюте, кувыркалась на хозяйских кроватях и один раз даже прыгнула с письменного стола на диван, прямо на голову дремлющего после обеда Хозяина. За что получила от него увесистый шлепок и такой взрыв ругани, который, наверное, был одинаково хорошо слышен и в Петербурге, и в Гамбурге...
Но Дженни, познавшая счастье секса и половой раскованности, в долгу не осталась — она юркнула в приоткрытую дверцу платяного шкафа и мгновенно написала в вечерние туфли Хозяина, чего никогда бы раньше не сделала. А потом продолжала визжать, лаять, скакать и кувыркаться как ни в чем не бывало...
Бедная добрая Хозяйка ломала голову — что происходит с ее «Обожаемой Маленькой Девочкой» и как уберечь ее от гнева главы семьи, которому фокусы Дженни так осточертели, что он пообещал выкинуть Дженни за борт.
— Ну что?.. Что ты хочешь? — пугливым шепотом спрашивала Хозяйка, прижимая Дженни к груди и покрывая ее шелковистое маленькое тельце искренними материнскими поцелуями.
А Дженни ничего не хотелось, кроме русского Кота Мартына!
В ответ она лизала Хозяйку в нос, губы, щеки и пыталась втолковать ей, что ничего слаще и прекраснее, чем то, что у нее было с Котом Мартыном, быть не может! И если бы Хозяйка хоть один-единственный раз попробовала бы сделать ЭТО не с тем Хамом, который сейчас лежит на диване, накрыв голову подушкой, а с настоящим Специалистом ЭТОГО дела, вроде ее Кота Мартына, она бы поняла состояние Дженни!..
Поэтому она просто требует, чтобы ее немедленно отнесли в автомобильный трюм, в «мерседес», который теперь Дженни воспринимает не только как средство передвижения, но в первую очередь как «ЛОЖЕ ПОЗНАНИЯ СЛАДОСТИ ГРЕХА И ПЕРВОЙ ЛЮБВИ». Естественно, это тоже цитата из Дженни. Мне б такое и в голову не пришло.
Истерика Дженни достигла апогея тогда, когда она увидела меня в ночном баре и когда этот немецкий жлоб — ее Хозяин — приказал отнести Дженни в машину. Чего Дженни, собственно говоря, и добивалась.
Сейчас она лежала рядом со мной на заднем сиденье «мерседеса» — притихшая, ласковая, счастливая, умиротворенная и чуточку встревоженная моим состоянием.
Я ни о чем ей не рассказал, но, оказывается, у Карликовых Пинчеров женского пола очень развита интуиция. Почти как у нас! Надо отдать должное и ее деликатности — она не задала мне ни одного вопроса. Напротив, чтобы хоть немного снять с меня напряжение, она болтала сама, не очень заботясь о том, внимательно я ее слушаю или нет.
— Запомни, Мартынчик... Мы живем в Грюнвальде. Это и Мюнхен, и не Мюнхен... Эхо такая окраина для очень богатых людей. Там у всех свои собственные дома. Наш дом ты найдешь запросто — у нас самая безвкусная ограда, самые отвратительные завитушечные ворота, а у входа — самые большие стеклянные матовые шары и самые мерзкие цементные скульптуры львов, величиной и выражением морд очень смахивающих на бульдогов-дебилов. Все это — и ворота, и ограда, и львы — выкрашено непотребной золотой краской и является предметом гордости и тщеславия моего Хозяина. Во всем, что не касается денег, он — клинический идиот...
Дженни щебетала, а я слушал ее вполуха и все время думал, что мой Водила просто обязан согласиться на перегрузку той пачки фанеры из своего фургона туда, куда они скажут. Не задирать хвост и не показывать зубы, а немедленно согласиться и, может быть, для понта, даже взять их пять тысяч долларов.
Тут, как говорил Шура Плоткин, «мы сразу ухлопываем трех зайцев»: мы избавляемся от кокаина в нашей машине. Это раз. Нам гарантировано, что Лысый не выстрелит. Два. А в-третьих...
Вот в-третьих — хреново дело. В-третьих, нет никакой уверенности в том, что, когда кокаин будет перегружен в «тойоту», этот Профессионал не прикончит и Лысого, и моего Водилу. Бармен же говорил, что он это здорово умеет делать.
«Думай, Мартын, думай!..» — как совсем недавно требовал от меня мой бесхвостый друг Кот-Бродяга в пилипенковском фургончике Кошачье-Собачьей смерти. «Безвыходных положений не бывает!!!» — утверждал Бродяга, а он знал, что говорил. Ему, кроме как на меня, надеяться было не на кого.
Господи! Боже мой! Если Ты есть на свете, услышь меня... Помоги Водиле хорошенько меня понять! Я Тебя больше ни о чем не прошу. Тогда со всем остальным мы и сами справимся. Ты только помоги Водиле... Ты же Един для всех — и для Котов, и для Собак, и для Людей. В конце концов ты даже обязан это сделать!.. А я непременно что-нибудь придумаю — слово Тебе даю... Клянусь Тебе, Господи, — за одного себя я никогда не стал бы ничего просить...
* * *
Через полтора часа доселе безжизненный гигантский железный трюм с сотнями автомобилей перестал трястись мелкой дрожью, стихли звуки ритмично плещущейся воды за стенами нашего судна, но зато трюм наполнился корабельными людьми в синих комбинезонах, владельцами легковых машин — с детьми, женами и сумками, водителями дальнорейсовых грузовиков, как мне сказал Водила, из всех европейских стран. Тут были немцы, итальянцы, французы, испанцы, голландцы и какие-то скандинавы. Что это такое — я так и не понял, а Водила не объяснил: был занят подготовкой документов для немецкой таможни и паспортного контроля. Но это я только про «скандинавов» не понял. Всех остальных-то я знал по рассказам Шуры и по телевизионным передачам, которые мы с Моим Плоткиным обычно смотрим по вечерам, свободным от Шуриных сексуально-половых и литературных упражнений.Еще недавно безмолвный трюм заполнился гулом голосов, матюгами синих комбинезонов, лязганьем падающих отстегнутых цепей, которые удерживали автомобили на качающемся железном полу трюма, хлопаньем дверей и багажников машин, рычанием двигателей...
— Гляди, Кыся, вперед, — сказал мне Водила. — Сейчас аппарель опустится. По первому разу картинка — зашибись!
Мы сидели в кабине нашего грузовика. Водила — на своем месте, за рулем, я — на своем, пассажирском. Я посмотрел вперед, куда указывал мне Водила, и вдруг увидел, как перед нами, между высоченным потолком и огромной стеной трюма, неожиданно появилась узкая голубая полоска чистого неба. Полоска стала медленно, но неуклонно расширяться, все больше и больше заливая мрачноватый железный трюм утренним солнечным светом.
Передняя стенка опускалась все ниже и ниже, и поток свежего прохладного воздуха хлынул в провонявший железом трюм, принеся десятки новых прекрасных запахов незнакомого моря и неведомой земли.
Одновременно заработали двигатели всех машин. Когда же огромная стенка трюма опустилась совсем и стала широким мостом между причалом и судном, из нашей высокой кабины нам с Водилой стало хорошо видно, как первыми из трюма стали выезжать легковые автомобили. Один, другой, третий...
Неожиданно в этом потоке я увидел знакомый мне серебристый «мерседес», увидел Дженни, стоявшую на своих тоненьких ножках за спинкой заднего сиденья. Передними лапками она опиралась о стекло. Я видел, как она трагически разевает ротик, скребет по стеклу передними лапками и все смотрит и смотрит назад, в глубину трюма, в поисках нашей большой машины, в неистовом и отчаянном желании на прощание встретиться со мной хотя бы глазами.