Лейтенант в вязаной шапочке снял грубую крестьянскую куртку. На спине у него оказался короткий «шмайсер». На брючном ремне висели две осколочные фанаты. Из кармана торчал «парабеллум».
   – Герберт... – хрипло сказал генерал. – В этом городишке была вилла генерала фон Бризена, моего старого товарища. Он уже давно ушел в отставку и жил здесь почти безвыездно...
   – Надеюсь, он успел эвакуироваться, – заметил Квидде и погладил руку генерала.
   – Я тоже надеюсь... Но почему-то мне кажется, что его управляющий, господин Аксман... господин Зигфрид Аксман может быть еще здесь... Не связаться ли с ним? Это очень порядочный человек.
   – Хорошо, господин генерал. Мы попытаемся сделать все. Пятьдесят три офицера войск СС – это серьезная ударная сила.
   Квидде нежно склонился к генералу и негромко, но так, чтобы слышали все стоящие вокруг, сказал:
   – Они получили три дня на отдых. Отдых расслабляет, успокаивает... Именно в эти три дня мы должны прорваться к своим.
   – Да, да, мой мальчик... Конечно, конечно... Ты прав, – устало согласился генерал и прикрыл глаза.
   И почему-то вспомнил Италию... Он влюбился в эту страну, в этот благословенный и солнечный край, в еще гимназические времена. Он зачитывался книгами Якоба Буркхардта, искусствоведческими статьями Зигфрида Лилиенталя, писавшего тогда под псевдонимом «Фриц Шталь». Сколько удивительного открыли ему «История папства» Ранке и «Путешествия по Италии» Гёте! И как это ему чертовски помогло, когда он впервые попал в Италию... И в то же время он увидел современный фашистский Рим, поставивший себе непосильную задачу – восстановить былую империю. Ему довелось наблюдать парады и митинги фашистов в Риме, Флоренции... Тогда, в его первый приезд в Италию – в 1927 году, он склонен был видеть в них лишь проявления известного пристрастия южан к театральным эффектам. Ему припомнилось, что в Сицилии его особенно раздражал безвкусный памятник Конрадину – последнему королю Сицилии из немецкой династии Гогенштауфенов. А гробница германского императора Фридриха Второго в Палермском соборе напоминала о трагической попытке сделать Сицилию центром могучей германо-итальянской империи...
   ... Сейчас, лежа на старом продавленном диване в холодном и полутемном подвале фольварка, добротно воздвигнутого на старопольской земле, он, Отто фон Мальдер, бывший командир бывшей моторизованной дивизии СС бывшей Второй немецкой армии, подумал о том, что и тоскливый памятник Конрадину в Сицилии и гробница Фридриха в Палермо – это символы краха Великой Германии, начавшегося несколько веков тому назад. Полный распад завершится, наверное, недель через семь-восемь.
   – Господин генерал, – сказал лейтенант в вязаной шапочке, – я хотел бы добавить: они ждут приема пополнения.
   – Пополнение пришло! К нам пришло пополнение!
   – Где пополнение-то?
   – А вона!.. В воротах стоит, войти пугается. Эй, зайчик, не бойся, мы бабешки добрые!..
   Крепкие молоденькие девахи в белых халатах и косынках – санитарки и сестры медсанбата, побросав работу, высунулись в открытые окна второго этажа.
   В проеме сорванных с петель ворот стоял юный солдатик в необмятой новенькой форме. Тонкая шея выглядывала из большого воротника гимнастерки, словно пестик из ступки. Из-за широких голенищ новых кирзовых сапог высовывались концы неумело намотанных портянок. Командировочное предписание, продовольственный и вещевой аттестат, то есть все документы, необходимые «для прохождения дальнейшей службы», он держал в левой руке. Правая рука готова была козырять кому угодно по любому поводу.
   Во дворе бывшей двухэтажной городской больнички стучал бензиновый движок с генератором – давал ток в одну из комнат. Оттуда час тому назад выбросили все барахло, вымыли пол карболкой, повесили большую лампу над жесткой каталкой и наспех сотворили помещение для срочных, неотложных операций.
   По коридорам таскали койки, медицинское оборудование, переносили раненых, мыли окна. Медсанбат привычно осваивал новое местожительство.
   У добротного каменного каретника с крепким навесом – несколько санбатовских автомобилей. Вместе с автомобилями под навесом стояла уже и бричка с деревянной бочкой для воды, а рядом с бричкой – меланхолично жующая коняга неопределенной масти. Под открытым капотом «доджа» возился шофер Васильевой – Мишка, одетый в гестаповский мундир вместо спецовки. Мишка был несусветно грязен, и из-под капота «доджа» время от времени доносился его недоуменный матерок. Что-то у него там не ладилось. А может быть, Мишка еще не совсем постиг американскую технику. Неподалеку от него строчил на ножной швейной машинке пожилой санитар в очках. Ставил заплаты на простыни и наволочки. Легкораненые помогали санбатовским таскать разное барахло и необходимое оборудование.
   Все были заняты, и обратиться новобранцу было не к кому. А на окна второго этажа, откуда его откровенно разглядывали девчонки в белых халатах, он просто боялся поднять глаза.
   – Худенький-то какой, Господи... – слышалось оттуда.
   – Как к нам, так обязательно какого-нибудь завалященького...
   Вышла на крыльцо майор Васильева, стянула маску с лица и глубоко вдохнула холодный весенний воздух. Лицо ее было мокрым, усталым. Халат заляпан кровью, руки в резиновых перчатках. Оглядела потухшими глазами двор, суетню и обессиленно присела на ступеньки крыльца.
   Из окна второго этажа раздался крик старшей операционной сестры, младшего лейтенанта медицинской службы Зинки Ивановой:
   – Мишаня! Глуши движок! Кончили...
   Мишка негромко матюкнулся, вылез из-под капота «доджа» и вразвалочку направился к движку, ветошью вытирая на ходу руки. Наклонился над движком, перекрыл краник бензоподачи и выключил зажигание. И во дворе наступила тишина.
   – Степа! Невинный!.. – негромко позвала Васильева.
   – Уже, уже, уже!..
   В кургузом халатике огромный Невинный выскочил на крыльцо, держа в руках крышку от большого стерилизатора. Там были аккуратно разложены пинцет, папиросы, спички. Как на подносе, стояла роскошная чашка с кофе.
   Не снимая резиновых перчаток, Васильева взяла пинцет, достала им из пачки папиросу. Невинный поставил крышку стерилизатора на верхнюю ступеньку крыльца, взял спички и дал Васильевой прикурить. Васильева с наслаждением затянулась.
   Невинный осторожно приподнял чашку с кофе и протянул ее Васильевой, элегантно отставив в сторону свой толстенный мизинец. Это был давно сложившийся ритуал. Когда кофе не было, подавался крепчайшей заварки чай.
   – Пальчик-то убери, – сказала Васильева. – Сколько тебе говорить можно?
   Невинный испуганно поджал мизинец. Васильева взяла у него чашку, внимательно разглядела ее и отхлебнула кофе.
   – Знатное пойло, Степочка. А где ты чашку такую раздобыл?
   – Там же, где и кофе, Екатерина Сергеевна.
   – От куркуль! – возмутился шофер Мишка и высунулся из-под капота «доджа». – Вы заметили, товарищ майор, он же никогда прямо не ответит!
   – А тебе это вообще знать не положено, – огрызнулся Невинный. – Кофе трофейный – только для хирургов. Я, например, тебя не спрашиваю, откуда ты этот «додж» слямзил...
   Мишка презрительно сплюнул и увидел новобранца в проеме ворот:
   – Ну, чего стоишь? Иди докладайся товарищу майору.
   Печатая шаг, новобранец подошел к Невинному:
   – Товарищ майор, рядовой...
   Мишка оскорбительно захохотал. Новобранец смешался и замолчал. Невинный зыркнул на Мишку недобрым глазом, указал новобранцу на Васильеву и сказал:
   – Вона где товарищ майор. Я покаместь старшина.
   Солдатик недоверчиво уставился на Васильеву, сидящую на ступеньках крыльца.
   – Товарищ майор... Рядовой Кошечкин прибыл для дальнейшего прохождения службы, – уныло доложил новобранец.
   Васильева затянулась папироской, оглядела солдатика с головы до ног.
   – Ко-шеч-кин... – произнесла она раздельно и впервые улыбнулась. – А зовут как?
   – Владимир Николаевич.
   – Носом не вырос, – усмехнулась Васильева. – Ну какой ты Владимир Николаевич? Ты еще – Вовик... Вова. Владимиром Николаевичем ты уже после войны станешь. А пока – в распоряжение старшины Невинного. Он тебя и на довольствие поставит, и к делу пристроит. Понял?
   – Так точно...
   В окне второго этажа шел «свой» разговор:
   – Хоть бы одного толкового мужика прислали!
   – А по мне, так ничего. – Старшая сестра Зинка оценивающе разглядывала молоденького Вову Кошечкина. – Его малость подкормить – с ним еще и жить можно.
   – Такого учить – руки отвалятся.
   – Только время переводить.
   – Кому что, девоньки. – И Зинка закричала вниз: – Екатерина Сергеевна! Того фрица с раздробленным локтевым суставом готовить к ампутации?
   – Готовь! – Васильева отхлебнула из чашки.
   – Наркоз местный, общий? – вопила Зинка со второго этажа.
   – Местный, местный! У него сердечко паршивое, – ответила Васильева. – А ты, Вовик, отдай все свои бумажечки старшине Невинному, Степану Андреевичу. И давай включайся...
   – Куда? – тупо спросил Кошечкин.
   – В общественно полезную деятельность нашего здорового и замечательного коллектива. Чему тебя в школе учили? Забирай его, Степа.
   – Пошли, Котечкин, – строго произнес Невинный.
   – Кошечкин... – упавшим голосом поправил его новобранец.
   – Ну Кошечкин, – согласился Невинный. – Айда...
   Но тот стоял и не двигался.
   – Ты чего? – спросила Васильева. – Иди со старшиной.
   – А где мне оружие получить, товарищ майор? – вдруг напряженно спросил Кошечкин.
   – Какое оружие?!
   – Ну... Воевать.
   – А-а-а... – поняла Васильева. – Иди. Без тебя обойдутся.
   – То есть как?! – тоненько выкрикнул Вова Кошечкин и чуть не заплакал. – Товарищ майор! Я же воевать прибыл!.. Я же...
   – Ты мне тут истерики не закатывай, – резко проговорила Васильева. – Марш отсюда! Кру-гом!
   И в эту секунду во двор санитарного батальона на полном ходу влетел «виллис» с белым польским орлом на боку. Из него выпрыгнул капитан Станишевский и бросился к Васильевой:
   – Катя! Екатерина Сергеевна! Товарищ майор!..
   – Станишевский! – Васильева допила кофе и отбросила в сторону окурок. – Живой?!
   Станишевский даже не дал Васильевой подняться со ступенек. Он опустился перед ней на колени и стал целовать ее руки в резиновых хирургических перчатках. Она рассмеялась и прижала его голову к своей груди.
   – Ендрусь!.. Живой... – Васильева счастливо и удивленно покачала головой: – Вот уж не чаяла.
   Мишка наглухо застегнул свой гестаповский голубой мундир и деловито полез под капот «доджа». Пожилой солдат остервенело застрочил на швейной машинке. Сестры и санитарки медленно и неохотно отлипли от подоконников второго этажа. Шофер Станишевского с преувеличенной тщательностью стал протирать лобовое стекло своего «виллиса». Старшина Невинный осторожно дернул новобранца за рукав.
   Ошеломленный Кошечкин этого даже не почувствовал. Он стоял и не мог оторвать глаз от Васильевой и Станишевского. То, что сейчас происходило, казалось ему невероятным! При всех!.. С иностранцем! Они с ума сошли, что ли?! Она же майор! Вот это да!..
   Васильева подняла руками голову Станишевского, ласково заглянула ему в лицо.
   – Как же я давно не видела тебя, кавалер ты мой верный, Андрюшенька...
   Посмотрела поверх его головы на потрясенного Кошечкина и, не меняя интонации, нежно произнесла:
   – Вовик... Ну что ты стоишь, как памятник? Я же сказала тебе – иди со старшиной Невинным. Иди, иди.
   – А оружие?.. – еще на что-то надеясь, потерянно прошептал Кошечкин.
   Но этого Васильева уже не слышала.
   Лагерь для военнопленных американцев, англичан, французов, а в последнее время и для итальянцев находился почти в самом городке. Вернее, на выезде из него.
   Четыре длинных одноэтажных барака, несколько небольших корпусов различных служб, двухэтажное кирпичное здание – казарма немецкого батальона лагерной охраны – и внушительный, вытоптанный до бетонной жесткости плац для построений. Весь этот «комплекс» был окружен тремя рядами колючей проволоки, а по всему периметру забора, на шести углах, стояло шесть наблюдательных вышек с прожекторами. Помимо прожекторов, на вышках были сооружены небольшие огороженные площадочки под маленькими четырехугольными крышами, под которыми от дождя и ветра спасались часовые, охранявшие лагерь. С земли к этим площадочкам шли аккуратные лестницы с перилами. Все шесть вышек соединялись телефонной связью с караульным помещением и службой коменданта лагеря.
   Сейчас вышки пустовали, колючая проволока была в нескольких местах порвана и смята – здесь добротно поработали польские и советские танки. В одном месте, словно гигантская муха, запутавшаяся в паутине, в клубке колючей проволоки застрял полусгоревший немецкий штабной автомобиль. Из него неподвижно свисали чьи-то руки, головы, ноги... Видимо, в последнюю секунду машина с немцами предприняла отчаянную попытку прорваться с ходу, но одолеть собственный забор ей так и не удалось.
   Это был так называемый офлаг – офицерский лагерь. Бараки строго разграничены: в одном жили американцы, во втором – англичане, в третьем – французы, а четвертый с недавнего времени, как только Италия вышла из войны, заполняли итальянцы. Перестав быть союзниками немцев, они тотчас были объявлены врагами Германии. В лагерях им жилось труднее, чем всем остальным, так как если американцы, французы и англичане были спаяны союзническими отношениями, то итальянцы – недавние противники тех же американцев – в эту категорию никак не вписывались. Однако следует заметить, что по сравнению с лагерями для пленных русских даже итальянцы жили словно в раю...
   В офлаге каждый барак имел свой выборный комитет самоуправления, который напрямую связывался с немецким командованием лагеря. Через своих представителей пленные могли жаловаться администрации лагеря на недоброкачественность пищи, на нарушение санитарных условий, на несоблюдение международных правил содержания военнопленных. Все это достаточно мирно обсуждалось лагерным начальством вместе с представителями комитетов военнопленных, и большая часть требований удовлетворялась. Это делалось с точным расчетом на возможный неблагоприятный для них конец войны...
   Но все-таки это была тюрьма, где попытка к бегству каралась смертью.
   ... О том, что русские и поляки будут торжественно освобождать военнопленных союзников, городок узнал моментально. Когда командование советской и польской дивизий вместе с переводчиками прибыло к лагерю, вокруг него собрались уже несколько сотен местных жителей и, пожалуй, столько же советских и польских солдат. Казалось, вся Рыночная площадь перекочевала сюда, чтобы продолжить праздник. Это впечатление подкрепляло еще и то обстоятельство, что уличный оркестрик – гитара, барабан, аккордеон, труба и кларнет – тоже оказался здесь и трудился в поте лица своего, громко, но не очень стройно наяривая старые польские мелодии...
   Местные мальчишки перекрикивались с пленными американцами, итальянцами, французами и англичанами через проволоку. Многие из них уже давно знали друг друга по разным мелким коммерческим операциям.
   Отделение саперов лихорадочно забивало последние гвозди в наспех сооруженную трибуну. Пленные с гамом и хохотом строились в колонны по барачно-национальному признаку. Старшие офицеры из числа военнопленных сорвали глотки, уговаривая своих возбужденных солагерников угомониться.
   Шум и гогот в колоннах прекратился сам собой, как только командование советской и польской дивизий стало подниматься на трибуну.
   – Не рухнем? – спросил полковник Сергеев у командира отделения саперов, строивших трибуну.
   – Что вы, товарищ полковник! Куды оно денется? Хоть роту грузите.
   – Ну смотри. А то стыда не оберемся.
   – Никак нет, товарищ полковник. Все будет в лучшем виде.
   Вместе с командованием на трибуну поднялись три переводчика: щеголеватый подпоручник из штаба Первой армии, знавший английский язык, младший лейтенант Красной Армии, очень хорошенькая девушка, переводчица с польского и французского, и старик из местных – бывший управляющий имением какого-то отставного немецкого генерала. Он должен был переводить на итальянский.
   Внизу у трибуны пристроились два журналиста из фронтовой газеты и один фотокорреспондент – небольшого роста, живой, смуглый человечек в польской военной форме без знаков различия.
   Уже когда все стояли на трибуне и генерал Голембовский, подняв глаза к небу, пытался повторить в уме то, что ему предстояло сейчас сказать вслух, к лагерю подлетел «виллис» Станишевского. Анджей выпрыгнул из машины и продрался сквозь толпу к трибуне, прилагая все усилия к тому, чтобы никто не заметил его опоздания. Никто и не заметил. Кроме замполита Юзефа Андрушкевича, который погрозил ему кулаком и жестом приказал подняться на трибуну. Анджей поднялся и спросил шепотом:
   – Разрешите присутствовать?
   – Ты где был? – грозно прошипел Андрушкевич.
   Можно было соврать что угодно. В любом другом случае Станишевский мгновенно что-нибудь выдумал бы. В сегодняшних условиях любой треп выглядел бы абсолютно достоверно и оправдаться за опоздание не представляло никакого труда. Но Станишевского буквально распирало от радости встречи с Катей Васильевой, и он сказал просто:
   – У женщины, товарищ подполковник.
   Замполит дивизии был старше Станишевского всего на один год. Он был красив, силен и сам с нескрываемым удовольствием пользовался успехом у лучшей половины человечества. В глазах Андрушкевича на мгновение мелькнула зависть, сменившаяся истинно мужским уважением.
   – У кого был? Рассказывай.
   Станишевский счастливо расплылся:
   – Я был у женщины, в которую влюблен уже полтора года. Нет! Больше!.. Почти два. И безуспешно.
   – Чему же ты радуешься? – потеряв к истории всякий интерес, презрительно спросил замполит.
   – Тому, что встретил ее.
   Но тут генерал Голембовский собрался с духом, откашлялся и зычно закричал с трибуны, обращаясь к четырем замершим колоннам – американской, французской, английской и итальянской:
   – Дорогие друзья! Союзники! Мы – представители Первой армии Войска Польского и советских войск Белорусского фронта... – Генерал прервал сам себя и приказал переводчикам: – Переведите.
   Три переводчика одновременно закричали на весь плац по-английски, по-французски и по-итальянски. Три языка смешались в кучу малу, и гражданским полякам, пришедшим к лагерю на праздник освобождения, это показалось смешным. Толпа рассмеялась.
   Но колонны союзников стояли не шелохнувшись, и никто из них не поддержал веселья толпы. Каждый внимательно вслушивался в слова, обращенные лично к нему, боясь что-либо пропустить или чего-нибудь не расслышать. И толпа прекратила смеяться...
   – Мы счастливы приветствовать ваше освобождение из плена! – крикнул Голембовский. – Мы знаем, как храбро сражались солдаты Соединенных Штатов Америки, нам известно мужество британских вооруженных сил, мы никогда не забудем отважных французских патриотов... Мы приветствуем итальянские войска, вышедшие из войны!
   Когда переводчики перевели все, что прокричал Голембовский, все четыре колонны приветственно завопили, а толпа из местных жителей, русских и польских солдат восторженно закричала, зааплодировала.
   Наконец Голембовский смог продолжить речь:
   – Считаю своей обязанностью сообщить вам, что как только мы закончим переформировку наших частей, транспортные средства ваших войск получат возможность прибыть за вами сюда. От имени советского и польского командования я обещаю вам, что в течение ближайшей недели вы все будете отправлены к местам расположения ваших войск!..
   Снова на трех языках закричали переводчики, снова завопили бывшие военнопленные. Маленький оркестрик заполнял паузы в речи генерала – играл разные мелодии, от «Марсельезы» до «Типперери». Смуглый человечек в польской форме, обвешанный фотоаппаратами, щелкал своими камерами всех подряд – и союзников, и начальство, и оркестрик, и городской народ. Мальчишки совсем спятили: пробрались на территорию лагеря, облепили трибуну, шныряли по колоннам союзников, выплясывали перед объективом фотографа...
   Но тут произошло неожиданное: толпа перед лагерем вдруг стала затихать и медленно раздвигаться на две половины, образуя живой коридор, ведущий прямо к воротам лагеря. По этому «коридору» боком вытанцовывал роскошный белый жеребец, на котором горделиво восседал старший лейтенант Валера Зайцев.
   Сразу же за хвостом Валеркиного жеребца шел пленный немецкий полковник с моноклем в глазу. За полковником, не глядя по сторонам, следовали двенадцать немецких офицеров. За офицерами медленно двигалась колонна «тотальников» из утреннего эшелона. Они шли, низко опустив головы. Пленных немцев сопровождал советский конвой на лошадях.
   Маленький фотограф тут же перевел свой объектив на немцев и, конечно, на Валерку Зайцева. Валерка вел себя достойно: старался не смотреть в аппарат и вообще изображал на лице некоторую скуку, дескать, работа привычная, будничная, чуть ли не каждый день города берем... Однако внутри его распирало от тщеславия. Он сам придумал весь этот спектакль – привести пленных немцев в лагерь именно в момент освобождения союзников из этого лагеря. Час тому назад он посвятил в свой замысел Анджея Станишевского, горячо доказывая ему, как коменданту города, всю важность такого «политического момента», всю грандиозность «символического обобщения», всю необходимость этого замечательного «агитационно-пропагандистского»... И так далее и так далее...
   Станишевский слушал его вполуха, так как к моменту возникновения этой глобальной идеи в голове Зайцева он, Станишевский, уже знал, где расположился советский медсанбат, и ни во что не желал вникать, торопился только туда. Поэтому он, как комендант города, послал Зайцева ко всем чертям и тем самым предоставил ему свободу действий.
   Теперь общее внимание было приковано только к немцам.
   На них смотрели все: освобожденные союзники, ошарашенное командование двух дивизий, замершая толпа местных жителей и суровые ребята – русские и польские солдаты, которым испортили праздник. Немцы шли в гнетущей тишине, только нервно всхрапывал белый жеребец под Валеркой Зайцевым.
   Все это так неожиданно, можно сказать, злостно нарушало торжественность долгожданной акции – освобождения союзников, что полковник Сергеев прямо-таки зашелся от злости!
   – Зайцев! – гаркнул он. – Ты что здесь цирк устроил?! Ты куда их ведешь?
   Зайцев придержал коня, вытянулся в седле:
   – В плен, товарищ полковник! В этот же лагерь.
   – Кто разрешил?!
   Нужно было срочно спасать Валерку от гнева командира дивизии, и Анджей Станишевский быстро сказал:
   – Виноват, товарищ полковник... Это я приказал Зайцеву занять барак под немцев. Англичан и американцев пока переселить до отправки в один барак. Вы видите, их там немного. Поместятся...
   Голембовский переглянулся с Сергеевым и спросил у Станишевского:
   – Этот Зайцев был с тобой утром на вокзале?
   – Так точно.
   – Он немецкого полковника взял?
   Анджей улыбнулся, ответил немедленно:
   – Так точно. Он.
   Антракт затягивался. Сотни людей из семи государств стояли и ждали следующего действия. Но сейчас генералу Голембовскому было на это наплевать. Подождут. Теперь-то ждать просто.
   Выручил всех Юзеф Андрушкевич – замполит польской дивизии. Он решил, что лучший способ отвести кары небесные от повинной головы Валерки Зайцева – это внести какое угодно контрпредложение, уводящее историю в совершенно другую сторону. Он и сказал Сергееву:
   – А что, Петр Семенович, может, комендантом с советской стороны назначить этого красавца? – Он показал на Зайцева и незаметно толкнул коленом генерала Голембовского.
   – Правильно! – тут же сказал генерал. – Раз уж они сегодня вместе на вокзале работали, пусть и дальше идут плечом к плечу...
   По инерции генерала все еще тянуло на высокопарность стиля.
   Сергеев недобро посмотрел на Зайцева:
   – Слезай с коня! Наездник... Пойдешь помощником к капитану Станишевскому.
   – Слушаюсь! – Валера спрыгнул с белого жеребца и протяжно крикнул: – Старший сержант Светличный! Принять конвой!..
   Из хвоста колонны подскакал на каурой кобылке молодцеватый Светличный, подхватил под уздцы белого жеребца.
   – Есть принять конвой! – И скомандовал немцам: – Форвертс! Трогай!..
   Генерал Отто фон Мальдер был уже перенесен из подвала наверх и лежал теперь на носилках в самой большой комнате хозяйского дома, увешанной безвкусными выцветшими литографиями.
   Боли не прекращались ни на секунду. Они то затихали, становились почти привычными, и тогда фон Мальдер получал возможность понимать и оценивать происходящее вокруг, говорить, отвечать. То вдруг следовал такой болевой всплеск, который начисто лишал его рассудка, слуха, речи, воли... Нет, нет! Пожалуй, только воля и оставалась. Иначе все окружавшие Отто фон Мальдера должны были бы услышать дикий, животный крик отчаяния и полной безысходности. Но он молчал. Молча терял сознание, а когда болевой взрыв оседал, так же молча приходил в себя. У него почти не спадала температура, не утихала жажда. Дыхание было поверхностным и частым. Гауптман Квидде не отходил от него ни на минуту.