— Встань! Не об этом деле я должен тебя допрашивать-. Сегодня ты обращался со своей просьбой к нашему пресветлому правителю — дожу.
   — Я умолял его высочество отпустить мальчика.
   — Ты сделал это публично и без должного почтения к высокому достоинству и священной особе главы республики!
   — Я поступил как отец и человек. Если б хоть половина всего, что говорят о справедливости и доброте правителей, была правдой, его высочество сам, как отец и человек, выслушал бы меня.
   Среди членов страшного триумвирата произошло легкое движение, и секретарь помедлил с вопросом; но, заметив, что его начальники предпочитают хранить молчание, он продолжал:
   — Ты уже сделал это однажды в присутствии народа и сенаторов, но, когда твое прошение, неуместное и неразумное, было отвергнуто, ты стал искать другого случая, чтобы вновь высказать его?
   — Верно, ваша светлость.
   — В неподобающей одежде ты присоединился к гондольерам, принимавшим участие в гонках, и оказался первым среди гребцов, которые соревновались за право снискать благосклонность сенаторов и нашего правителя.
   — Я пришел в одежде, какую ношу перед лицом пречистой девы и святого Антония, а если я оказался первым на состязаниях, то этим обязан больше доброте и милости человека, что стоит сейчас рядом со мной, чем остаткам сил, еще сохранившихся в этих дряблых мускулах и высохших костях. Святой Марк да помянет его в трудную годину и да смягчит сердца сильных, чтобы они вняли мольбам осиротевшего отца!
   Вновь среди инквизиторов возникло едва заметное движение, свидетельствовавшее об их изумлении или любопытстве, и вновь секретарь умолк.
   — Ты слышал, что сказал рыбак, Якопо? — промолвил один из Трех. — Что ты ответишь на его слова?
   — Синьор, он сказал правду.
   — Ты посмел насмехаться над увеселениями города и пренебречь желаниями дожа?
   — Светлейший сенатор, если преступно пожалеть старика, оплакивающего свое дитя, и пожертвовать собственным торжеством ради его любви к мальчику, то я виновен в этом преступлении.
   После этих слов воцарилось длительное безмолвие. Якопо говорил, как всегда, почтительно, но с тем мрачным спокойствием, какое составляло, по-видимому, неотъемлемую особенность его характера. Во время ответа инквизитору он был бледен, как обычно, и выражение его горящих глаз, которые так удивительно озаряли и придавали живость его мертвенному лицу, оставалось неизменным. Тайный знак вновь побудил секретаря вернуться к исполнению своих обязанностей.
   — Итак, успехом на состязаниях гребцов ты обязан милости соперника — того, что стоит рядом с тобой перед лицом Совета?
   — Тому свидетели святой Теодор и святой Антоний, покровитель города и мой хранитель.
   — И единственное твое желание при этом было — вновь высказать уже отвергнутую просьбу за юного моряка?
   — Я не думал ни о чем другом, синьор. Может ли человек моих лет и моей судьбы кичиться победой над гондольерами или радоваться безделушкам вроде игрушечного весла и цепочки?
   — Ты забываешь, что весло и цепь сделаны из золота.
   — Светлейшие синьоры, золото не может залечить раны, которые горе нанесло истерзанному сердцу. Верните мне мое дитя, чтобы не пришлось чужим людям закрыть мне глаза и чтобы мальчик мог услышать добрые наставления, пока есть еще надежда, что он запомнит мои слова, и тогда не нужны мне все богатства Риальто! Пусть вот это сокровище, которое я подношу благородным синьорам с почтением, подобающим их величию и мудрости, докажет вам правдивость моих слов.
   Умолкнув, рыбак приблизился к столу неловкой походкой человека, не привыкшего находиться в присутствии знатных особ, и положил на темное сукно кольцо, в котором сверкали камни, по-видимому, исключительной ценности. Изумленный секретарь поднял кольцо и в ожидании держал его перед глазами судей, — Возможно ли? — воскликнул тот из них, кто чаще всех вмешивался в ход допроса. — Оно похоже на наш свадебный залог!
   — Так и есть, светлейший сенатор: это то самое кольцо, которым дож обручился с Адриатикой в присутствии послов и народа.
   — Ты и к этому имеешь какое-нибудь отношение, Якопо? — грозно спросил судья.
   Браво с любопытством взглянул на драгоценность и отвечал неизменно глубоким и твердым голосом:
   — Нет, синьор, до сих пор я ничего не знал об этой удаче рыбака.
   Подчиняясь поданному знаку, секретарь возобновил допрос:
   — Ты должен объяснить нам, Антонио, ничего не утаивая, как эта святыня попала к тебе в руки. Помог ли тебе кто-нибудь добыть ее?
   — Да, синьор, у меня был помощник.
   — Немедленно назови его, и мы примем меры, чтобы его задержать.
   — Это бесполезно. Власть Венеции над ним бессильна.
   — Глупец, о чем ты говоришь? Правосудие и власть республики распространяются на всех живущих в ее пределах. Отвечай без уверток, если тебе дорога жизнь!
   — Пытаться обмануть вас, чтобы спасти от бича свое старое и немощное тело, значило бы для меня дорожить вещью, ничего не стоящей, и совершить великую глупость и великий грех. Если вашим светлостям будет угодно меня выслушать, вы увидите, что и я очень хочу поведать вам, как ко мне попало кольцо.
   — В таком случае, рассказывай, но не лги.
   — Видно, вам часто приходится слушать лживые речи, синьоры, раз вы так настойчиво меня предостерегаете; но мы, рыбаки с лагун, не боимся говорить о том, что видели и что делали, потому что большую часть жизни проводим на волнах и на ветру, а ими ведь повелевает сам господь бог. У рыбаков, синьоры, есть предание, будто в давние времена один из наших выловил со дна залива кольцо, которым, по обычаю, дож обручился с Адриатикой. Но к чему такое сокровище человеку, если он ежедневно добывает себе пропитание неводом? И он отнес его дожу, как и подобает рыбаку, коему святые ниспослали находку, на которую он не имел никаких прав, словно хотели испытать его честность. Об этом поступке нашего собрата много рассказывают на лагунах и на Лидо, и я слышал, в залах дворца есть прекрасная картина одного венецианского художника, где изображена вся эта история: дож сидит на троне, а счастливый босоногий рыбак возвращает его высочеству утраченную драгоценность. Надеюсь, синьоры, для этого поверья есть основание, и это льстит нашему самолюбию и помогает многим из нас вести жизнь более праведную и более угодную святому Антонию.
   — Да.., случай такой известен.
   — А картина, ваша милость? Надеюсь, тщеславие не обмануло нас и в отношении картины?
   — Картина, о которой ты говоришь, висит во дворце.
   — Слава богу! На этот счет у меня были опасения, ибо не часто случается, что богачи и счастливцы обращают такое внимание на поступки простых, бедных людей. Эту картину рисовал сам Тициан, ваша светлость?
   — Нет, над ной трудился менее знаменитый художник.
   — Говорят, Тициан умел писать людей словно живых, и я думаю, в честном поступке бедного рыбака такой художник, как он, мог увидеть для себя поистине прекрасное. Впрочем, может быть, сенат посчитал опасным оказать нам, жителям лагун, такую честь?
   — Продолжай свой рассказ о кольце.
   — Светлейшие синьоры, я часто думал об удаче моего древнего собрата, и не раз мне снилось, как дрожащей рукой вытягиваю я сети, с нетерпением ожидая, что найду в них это сокровище. И вот то, о чем я так долго мечтал, наконец сбылось, Я старый человек, синьоры, и мало найдется водоемов между Фузиной и Джорджио, куда я не забрасывал сети пли удочки, пли отмелей, на которые я не вытаскивал снасти. Мне хорошо известно, куда направляется “Буцентавр” во время церемонии, и я постарался устлать там сетями все жил в надежде, что вытащу кольцо. Когда его высочество бросил сокровище, я поставил на этом месте буй. Вот и вся история, синьоры. Помощником моим был святой Антоний.
   — Какие причины побудили тебя поступить так?
   — Матерь божья! Разве недостаточно желания вырвать моего мальчика из тисков галеры? — воскликнул Антонио с горячностью и простодушием, часто соединяющимися в характере человека. — Я думал, что, если дожу и сенаторам угодно было запечатлеть на картине случай с кольцом и осыпать почестями одного рыбака, они с радостью вознаградят другого тем, что освободят мальчика, от которого республике вряд ли много пользы, но который дороже всего на свете его деду.
   — Итак, твоя просьба к его высочеству, участие в состязании гребцов и поиски кольца преследовали одну и ту же цель?
   — В моей жизни, синьор, только одна цель. Среди членов Совета возникло легкое, но сдержанное движение.
   — Когда его высочество отказал тебе в твоей просьбе, поданной в неподобающий момент…
   — Ах, синьор, если у человека седая голова, а рука с каждым днем становится все слабее, он не может выжидать подходящего момента в таком деле! — прервал рыбак с истинно итальянской горячностью.
   — Когда тебе было отказано в просьбе и ты отверг награду победителя, ты отправился к своим собратьям и наполнил их уши жалобами на несправедливость Святого Марка и на тиранию сенаторов?
   — Нет, синьор. Я ушел в печали и с разбитым сердцем, ибо не думал, что дож и знатные господа откажут в таком нехитром благодеянии победившему гондольеру.
   — И ты не замедлил сообщить об этом рыбакам и бездельникам Лидо?
   — Ваша светлость, в этом не было надобности — несчастье мое стало известно товарищам, а ведь всегда найдутся языки, готовые болтать лишнее.
   — Произошло возмущение, во главе которого стоял ты. Смутьяны призывали к мятежу и похвалялись, будто флот лагун сильнее флота республики.
   — Разница между обоими невелика, синьор, разве что в одном люди плавают на гондолах с сетями, а в другом — на галерах государства. Зачем же братьям убивать друг друга?
   Волнение судей стало еще заметнее. Некоторое время они шепотом совещались о чем-то, а затем секретарю, проводившему допрос, передали листок бумаги, где каран? Дашом было набросано несколько строк.
   — Ты обращался к своим сообщникам и открыто говорил о якобы нанесенных тебе обидах; ты осуждал законы, обязывающие граждан служить республике, когда ей приходится высылать против врагов свой флот. — Трудно молчать, синьор, когда сердце переполнено.
   — Вы также сговаривались целой толпой прийти во дворец и от имени черни, живущей на Лидо, требовать, чтобы дож отпустил твоего внука.
   — Нашлись великодушные люди, синьор, которые предлагали это, но остальные советовали обдумать все как следует, прежде чем браться за такое рискованное дело.
   — А ты — каково было твое мнение?
   — Я стар, ваша светлость, и, хоть не привык, чтобы меня допрашивали знатные сенаторы, все же я достаточно насмотрелся на то, как управляет республика Святого Марка, чтобы усомниться, будто несколько безоружных рыбаков и гондольеров будут выслушаны без…
   — Ах, вот как! Значит, гондольеры тоже на твоей стороне! А я-то думал, что они с завистью и досадой отнесутся к победе человека, не принадлежащего к их сословию.
   — Гондольеры тоже люди, им, как и всем людям, трудно было сдержать свои чувства, когда они оказались побежденными, но, услыхав, что у отца отняли сына, они также не могли сдержать свои чувства. Синьор, — продолжал Антонио с глубокой искренностью и поразительным простодушием, — в городе будет много недовольных, если мальчик останется на галерах!
   — Это твое мнение. А много ли гондольеров было на Лидо?
   — Когда увеселения закончились, ваша светлость, они начали приходить целыми сотнями, и надо отдать должное этим великодушным людям: в своей любви к справедливости они забыли о собственной неудаче. Черт возьми, эти гондольеры совсем не такой уж плохой народ, как думают некоторые, — они такие же люди, как все, и могут посочувствовать человеку не хуже других!
   Секретарь остановился, ибо он уже исполнил свою обязанность. В мрачной комнате воцарилось глубокое молчание. После короткой паузы один из судей заговорил.
   — Антонио Веккио, — произнес он, — ведь ты сам служил на упомянутых галерах, к которым питаешь теперь такое отвращение, и, как я слышал, служил с честью?
   — Я исполнил свой долг перед Святым Марком, синьор. Я сражался с нехристями, но к тому времени у меня уже выросла борода и я научился отличать добро от зла. Нет долга, который все мы выполняем с большей охотой, чем защита островов и лагун.
   — И всех остальных подвластных республике земель. Не следует проводить различие между отдельными владениями государства.
   — Существует мудрость, какой господь просветил великих, скрыв ее от бедных и слабых духом. Я вот никак не могу взять в толк, почему Венеция, город, построенный на нескольких островах, имеет больше прав владеть Корфу или Кандией, чем турки — нами.
   — Как! Неужели ты смеешь сомневаться в правах республики на завоеванные ею земли?! А может, и все рыбаки так же дерзко отзываются о славе республики?
   — Ваша светлость, я плохо понимаю права, которые приобретаются насилием. Господь бог дал нам лагуны, но я не знаю, дал ли он нам еще что-нибудь. Слава, о которой вы говорите, может быть, не утруждает плечи сенатора, но она тяжким бременем давит сердце рыбака.
   — Дерзкий человек, ты говоришь о том, чего не разумеешь!
   — К несчастью, синьор, природа не дала силы разума тем, кого она наделила великой сплои переносить страдания.
   Наступила напряженная тишина.
   — Ты можешь удалиться, Антонио, — сказал судья, который, по-видимому, председательствовал на этих заседаниях Совета Трех. — Ты никому не скажешь ни слова о том, что здесь происходило, и будешь ждать непререкаемого правосудия Святого Марка, зная, что оно неминуемо свершится.
   — Благодарю вас, пресветлый сенатор, и подчиняюсь вашему приказу, но сердце мое переполнено, и я хотел бы сказать несколько слов о своем мальчике, прежде чем покину это высокое общество.
   — Говори, здесь ты можешь свободно высказать все свои желания и печали, если они у тебя есть. Для Святого Марка нет большего удовольствия, чем выслушивать желания своих детей.
   — Я вижу, клевещут на республику те, кто называют ее властителей бессердечными честолюбцами! — воскликнул старик с благородной пылкостью, не обращая внимания на суровое предостережение, сверкнувшее в глазах Якопо. — Сенаторы тоже люди, среди них есть и дети и отцы, так же как среди нас, жителей лагун!
   — Говори, но воздержись от мятежных и постыдных речей, — полушепотом предупредил его секретарь. — Продолжай.
   — Мне осталось теперь сказать вам немного, синьоры.
   Я не привык хвастать своими заслугами перед государством, но человеческой скромности приходится иногда уступать место человеческой природе. Вот эти шрамы я получил в дни, которыми гордится Святой Марк, на передовой галере флота, сражавшегося у Греческих островов. Отец моего дорогого мальчика тогда оплакивал меня так же, как я теперь оплакиваю его сына. Да, хоть и стыдно в этом признаться людям, но сказать правду, разлука с мальчиком заставила меня проливать горькие слезы одиночества в ночной тьме.
   Много недель я находился между жизнью и смертью, а когда выздоровел и вернулся к своим сетям и своей работе, не стал удерживать сына, которого звала республика. Он пошел вместо меня навстречу нехристям — и не вернулся домой. Эта служба была долгом взрослых, умудренных опытом мужей, дурное общество галерных гребцов уже не смогло бы воспитать в них безнравственности. Но, когда в когти дьявола толкают детей, отец не может не горевать, и — если это слабость, я готов в ней признаться — у меня теперь пет того мужества и той гордости, чтобы послать свое дитя навстречу опасностям войны и влиянию развращенных людей, как в дни, когда дух мой был так же крепок, как мои мускулы.
   Верните же мне моего мальчика, и до того дня, когда он проводит мое старое тело в песчаную могилу, я сумею с помощью святого Антония внушить ему больше твердости в любви к добру, научить его жить так, чтобы никакой предательский ветер соблазна не сбивал его лодку с верного пути. Синьоры, вы богаты, сильны, окружены славой, и, хотя самим вашим знатным происхождением и богатством вы можете быть поставлены перед искушением творить зло, вы ничего не знаете о тех испытаниях, каким подвергаются бедняки. Что значит искушения самого святого Антония по сравнению с темп, с которыми сталкивается человек в порочном обществе галерных матросов! И еще, синьоры, — хотя, быть может, это вас рассердит, — я скажу, что если у старика не осталось на свете ни одного близкого человека, которого он мог бы прижать к своей груди, кроме единственного мальчика, то хорошо, если б Святой Марк вспомнил, что даже рыбак с лагун имеет такие же человеческие чувства, как и царственный дож. Все это я говорю, благородные синьоры, движимый горем, а не злобой; ведь я только хочу вернуть свое дитя и умереть в мире и со знатными людьми, и с теми, кто мне ровня.
   — Можешь идти, — сказал один из Трех.
   — Еще не все, синьор; я хочу сказать кое-что о тех, кто живет на лагунах и кто громко негодует, когда юношей загоняют на галеры.
   — Мы готовы выслушать их мнение.
   — Благородные синьоры, если б я стал слово в слово повторять все, что они говорят, это было бы оскорбительно для вашего слуха! Человек остается человеком, лишь пречистая дева и святые принимают поклонение и молитвы тех, кто носит куртку из грубой шерсти и шапку рыбака. Я хорошо понимаю свой долг перед сенатом и воздержусь от таких грубых речей. Я не стану повторять их бранные слова, синьоры, но они говорят, что Святой Марк должен прислушиваться к смиреннейшим своим подданным не меньше, чем к самым богатым и знатным; что ни один волос не должен упасть с головы рыбака так же, как если бы эту голову венчал “рогатый чепец”; и что не следует человеку клеймить того, на ком сам господь не поставил печати своего гнева.
   — Неужели они смеют рассуждать так?
   — Не знаю, рассуждают они или нет, благородный синьор, но так они говорят, и это святая правда. Мы, бедные люди с лагун, встаем с зарей, чтобы закинуть свои сети, а к ночи возвращаемся домой к своей скудной пище и жесткой постели; но мы бы на это не сетовали, лишь бы сенаторы считали нас людьми и христианами. Я хорошо знаю, что бог не всех оделил равно; ведь часто случается, что я выбираю из моря пустую сеть, в то время когда мои товарищи кряхтят от натуги, вытаскивая свой улов; это делается в наказание за мои грехи или чтоб смирить мое сердце; но выше сил человеческих заглянуть в тайники души или предречь, какое зло ожидает ребенка, еще не согрешившего. Святой Антоний ведает, скольких лет страданий может впоследствии стоить мальчику его пребывание на галере! Подумайте об этом, синьоры, умоляю вас, и посылайте на войну мужей, укрепившихся в добродетели.
   — Теперь можешь идти, — сказал судья.
   — Мне будет горько, — оставив без внимания его слова, продолжал Антонио, — если кто-нибудь из моего рода окажется причиной вражды между рожденными повелевать и рожденными повиноваться. Но природа сильнее даже закона, и я погрешу против нее, если уйду, не сказав того, что мне следует сказать как отцу! Вы отняли у меня дитя и послали его служить государству с опасностью для его тела и души, не дав мне возможности хотя бы поцеловать и благословить его на прощание, — кровь от крови и плоть от плоти моей забрали вы себе, будто это кусок дерева из оружейной мастерской; вы отправили мальчика на море, словно он чугунное ядро, вроде тех, которыми забрасывают нехристей. Вы остались глухи к моим мольбам, как если бы это были слова злодея, и после того, как я умолял вас на коленях, изнурял свое дряхлое тело, чтобы развлечь вас, вернул вам драгоценность, вложенную в мою сеть святым Антонием, надеясь, что сердце ваше смягчится, после того, как я спокойно беседовал с вами о ваших поступках, вы холодно отворачиваетесь, как будто я не вправе защищать своего отпрыска, которого бог подарил мне для утешения моей старости! Нет, это не хваленое правосудие Святого Марка, сенаторы Венеции, вы жестоки, вы отнимаете у бедняка последнюю корку хлеба, а так делать не пристало даже самому хищному ростовщику Риальто!
   — Не хочешь ли сказать еще что-нибудь, Антонио? — спросил судья с коварным намерением заставить рыбака до конца обнажить свою душу.
   — Разве недостаточно, синьор, что я говорю о моих годах, моей бедности, шрамах и о моей любви к мальчику? Я не знаю, кто вы, но ведь от того, что вы скрыли лица под масками и закутались в мантии, вы же не перестали быть людьми. Если есть среди вас отец или, быть может, человек, на котором лежит еще более святой долг — забота о ребенке умершего сына, я обращаюсь к нему! Как вы можете говорить о справедливости, когда бремя вашей власти давит на тех, кому и так приходится туго. Думайте что хотите, но даже последнему гондольеру известно…
   Закончить фразу рыбаку помешал Якопо, который грубо зажал ему рот рукой.
   — Почему ты осмелился прервать жалобы Антонио? — сурово спросил судья.
   — Не подобает, благородные сенаторы, слушать столь непочтительные речи в присутствии таких знатных особ, — с глубоким поклоном ответил Якопо. — Ослепленный любовью к внуку, этот старый рыбак, досточтимые синьоры, может сказать такое, в чем ему потом придется горько раскаиваться, как только пыл его угаснет.
   — Республика Святого Марка не боится правды! Если у пего осталось еще что-нибудь, пусть скажет.
   Но Антонио стал понемногу приходить в себя. Румянец, покрывший было обветренные щеки, исчез, грудь его перестала тяжело вздыматься. Как человек, в ком пробудилось не столько почтение к судьям, сколько благоразумие, с более спокойным взглядом и лицом, выражавшим свойственную его возрасту покорность и сознание своего низкого положения, он произнес уже мягче:
   — Если я оскорбил вас, знатные патриции, умоляю забыть горячность невежественного старика, чьи чувства берут верх над его разумом и который лучше умеет говорить правду, чем делать ее приятной для благородных ушей.
   — Ты можешь удалиться.
   Вооруженные стражники выступили вперед и, повинуясь знаку секретаря, вывели Антонио и его спутника в ту самую дверь, через которую они вошли. За ними последовали и должностные лица Совета, а тайные судьи остались одни в зале суда.

Глава 13

   О дни, что нам в удел достались!
Шелтон

   Воцарилась тишина, которая часто сопутствует самосозерцанию и, возможно, осознанному сомнению в избранных средствах. Затем члены Совета Трех все вместе поднялись и начали не спеша освобождаться от скрывавших их облачений. Они сняли маски, обнаружив свои немолодые лица, на коих мирские заботы и страсти оставили такие глубокие следы, какие уже ни покой, ни отрешение от мира не могли стереть. Пока они разоблачались, никто не произнес ни слова, ибо дело, которым они только что занимались, вызвало у каждого чувства непривычные и неприятные. Избавившись наконец от ненужных уже мантий и масок, они придвинулись ближе к столу; каждый искал душевного и телесного отдыха, что естественно после той скованности, в какой они находились столь длительное время.
   — Перехвачены письма французского короля, — заговорил один, после того как прошло достаточно времени, чтобы все могли собраться с мыслями. — Речь в них идет как будто о новых замыслах императора.
   — Возвратили их послу? Или вы полагаете, что подлинники следует представить сенату? — спросил другой.
   — Об этом мы еще посоветуемся в свободное время. У меня нет больше никаких новостей, кроме той, что приказ перехватить папского гонца выполнить не удалось.
   — Секретари уже сообщили мне это. Мы должны расследовать причину небрежности агентов, поскольку есть все основания полагать, что в случае поимки гонца мы получили бы много полезных сведений.
   — Неудавшаяся попытка стала известна народу, и о ней много говорят. Необходимо поэтому издать приказы об аресте грабителей, иначе престиж республики понесет урон в глазах ее друзей. В нашем списке есть немало лиц, давно заслуживающих наказания; в тех местах, где произошло все это, найдутся люди, которым можно приписать подобный проступок.
   — Этим нужно заняться со всей тщательностью, ибо дело, как вы говорите, очень важное. Правительство, равно как и частное лицо, пренебрегающее своей репутацией, не может рассчитывать надолго сохранить уважение своих друзей.
   — Честолюбивые притязания дома Габсбургов не дают мне спать спокойно! — воскликнул другой, с отвращением отбросив бумаги, которые перед этим просматривал. — Клянусь святым Теодором! Сколь пагубно для нации желание увеличить свои владения и распространить свою не праведную власть, перейдя все границы разума и естества! Уже много веков никто не оспаривает наших прав на владение провинциями, приспособленными к государственному устройству Венеции, чьи нужды и желания они удовлетворяют, — провинциями, которые с доблестью завоевали наши предки и которые неотъемлемы от нас так же, как наши закоренелые привычки; и все же они становятся предметом алчной зависти нашего соседа, и мы своей все растущей слабостью потворствуем его тщеславной политике. Синьоры, размышляя о нравах и страстях людей, я теряю всякое к ним уважение, а когда я изучаю их склонности, то чувствую, что предпочел бы родиться собакой. Кто станет спорить, что среди всех правителей на земле австрийский император одержим самой неутолимой жаждой власти?