Страница:
Когда монах отошел от алтаря перед самым выносом юла, он почувствовал, как кто-то слегка потянул его за рукав, и через минуту очутился среди колонн сумрачного собора наедине с незнакомцем.
— Падре, вам ведь не раз приходилось давать отпущение грехов умирающим? — сказал незнакомец, и в этой фразе прозвучало скорее утверждение, нежели вопрос.
— Это моя священная обязанность.
— Сенат не забудет ваших услуг. Вы понадобитесь после того, как тело рыбака предадут земле.
Монах вздрогнул и побледнел, но, перекрестившись, наклонил голову в знак того, что готов исполнить свой долг. В это время тело рыбака подняли, и процессия двинулась на площадь. Впереди шли служители собора, за ними, распевая псалмы, следовал церковный хор. Кармелит поспешил присоединиться к нему. Далее несли покойного, без гроба, так как подобной роскоши и по сей день не знают итальянцы низшего сословия. Покойный был обряжен в праздничную одежду, на груди лежал крест; ветер развевал седые волосы, и, словно для того, чтобы смягчить жуткий облик смерти, на лицо старика положили букет цветов. Носилки покойного были богато украшены резьбой и позолотой — еще одно печальное свидетельство ложной гордости и пустых устремлений человеческого тщеславия.
За телом шел юноша; по его загорелому лицу, крепкой полуобнаженной фигуре и мрачному, блуждающему взгляду можно было догадаться, что это внук Антонио. Сенат знал, когда ему следовало милостиво уступить — теперь юношу освободили от работы на галерах, конечно, как шептали кругом, из сострадания по поводу безвременной смерти деда. Прямой взгляд, бесстрашная душа и непреклонная честность старого Антонио ожили теперь в его внуке. Несчастье лишь смягчило все эти черты:
Когда процессия двигалась по набережной к арсеналу, рыдания теснили грудь юноши, и губы его поминутно вздрагивали — горе угрожало взять верх над его выдержкой.
Но он не проронил ни единой слезы, пока земля не скрыла от его взора тело Антонио. Лишь тогда он, шатаясь, вышел из толпы, сел один в стороне и дал волю слезам; он плакал так, как может плакать лишь человек его возраста, почувствовавший себя одиноким в жизненной пустыне.
Так окончилось происшествие с рыбаком Антонио Веккио, чье имя скоро забыли в этом полном тайн городе, и лишь рыбаки с лагун хранили память о нем и долго еще превозносили его умение рыбачить и гордились победой в гонках над лучшими гребцами Венеции. Внук его жил и работал так же, как и другие юноши его сословия, и здесь мы расстанемся с ним, сказав только, что он настолько унаследовал природные качества деда, что не явился несколько часов спустя на Пьяцетту вместе с толпой, которую привело туда любопытство и мстительные чувства.
Отец Ансельмо нанял лодку и, подъехав к набережной, вышел на Пьяцетте в надежде, что ему, может быть, удастся наконец разыскать тех, к кому он был так глубоко привязан и о чьей судьбе до сих пор не имел никаких сведений. Надежде этой, впрочем, не суждено было сбыться. Человек, обратившийся к нему в соборе, уже ждал его, и, зная, что бесполезно и, более того, опасно противоречить там, где затронуты интересы государства, кармелит покорно отправился вслед за ним. Они шли кружным путем, но в конце концов дорога привела их к зданию тюрьмы. Там монаха оставили в помещении смотрителя, где он должен был дожидаться, пока его вызовут.
Теперь отправимся в камеру Якопо. После допроса на Совете Трех он был отведен в мрачную комнату, где провел ночь, как обычный арестант. На рассвете браво предстал пред так называемыми судьями, которые должны были решить его судьбу. Мы говорим “так называемыми” не случайно, ибо система, при которой желания правителей не только не совпадают с интересами подданных, но и расходятся с ними, никогда не располагает истинным правосудием; в тех случаях, когда авторитет властей может пострадать, инстинкт самосохранения так же безоговорочно заставляет их принять то или иное решение, как тот же инстинкт вынуждает человека бежать от опасности. Если это происходит даже в странах с более умеренным режимом, читатель легко поверит в существование подобных порядков в Венеции. Как и следовало ожидать, судьи, которые должны были вынести приговор Якопо, заранее получили определенные предписания, и суд этот был скорее данью внешней видимости порядка, нежели исполнением законов. Велись протоколы, допрашивались свидетели — или, во всяком случае, было объявлено, что они допрашивались, — и по городу намеренно распространялись слухи, что трибунал тщательно обдумывает приговор для такого чудовищного преступника, который в течение долгого времени беспрепятственно занимался своим кровавым ремеслом даже в центре города. Все утро легковерные торговцы рассказывали друг другу о всяких страшных преступлениях, что за последние три-четыре года приписывались Якопо. Один вспомнил какого-то чужестранца — его тело нашли у игорного дома, часто посещаемого теми, кто приезжает в Венецию. Другой привел случай с неким благородным юношей, павшим от руки убийцы прямо на мосту Риальто, а третий передавал подробности одного злодеяния, когда мать лишилась единственного сына, а молодая патрицианка — своего возлюбленного. Так, дополняя один другого, маленькая группка на набережной скоро насчитала , не меньше двадцати пяти человек, якобы погибших от руки Якопо, не включая сюда бессмысленной мести тому, кого они только что похоронили. К счастью, предмет этих , обвинений ничего не знал о разговорах, которые велись в городе, и проклятиях, сыпавшихся на его голову. Он даже не пытался оправдаться перед судьями, решительно отказавшись отвечать на их вопросы.
— Вы сами знаете, что я сделал и чего не делал, — сказал он вызывающе. — А потому решайте, как вам удобнее!
Очутившись снова в камере, он потребовал еды и спокойно позавтракал. Потом у него отобрали все вещи, посредством которых он мог бы покончить с собой, тщательно осмотрели кандалы, и лишь после этого Якопо оставили наедине с собственными мыслями. Некоторое время спустя он снова услышал шаги по коридору. Заскрипели засовы, и дверь отворилась. На границе света и тьмы показалась фигура священника. Он держал в руках лампу и, войдя в камеру, закрыл за собой дверь и поставил лампу на низкую полку, где лежал хлеб и стоял кувшин с водой.
Якопо встретил монаха спокойно и почтительно. Он встал, перекрестился и шагнул навстречу священнику, насколько позволяли его цепи.
— Добро пожаловать, падре, — сказал он. — Я вижу, сенат намерен лишить меня жизни, но не милости божьей.
— Это не в его силах, сын мой, — ответил священник. — Тот, кто умер за них, пролил свою кровь и за тебя, если только ты сам не отринешь его милость. Но, как ни тяжело мне говорить это, ты не должен надеяться на отпущение грехов, Якопо, если не покаешься от всей души — уж слишком ты закоренелый грешник.
— А кто тогда может надеяться, падре? Кармелит вздрогнул; самый вопрос и спокойный тон, которым он был задан, придавали странный характер разговору.
— Я тебя представлял совсем другим, Якопо, — сказал монах. — Вижу, сын мой, что разум твой не бродит во. мраке и ты совершал тяжкие преступления против своей воли.
— Боюсь, что это так, почтенный монах…
— Ив мучительном горе твоем ты должен чувствовать теперь, сколь они тяжки… — Отец Ансельмо замолк, внезапно услыхав приглушенные рыдания, и тогда только обнаружил, что они здесь не одни. Оглядевшись в тревоге, он заметил забившуюся в угол Джельсомину; тюремщики, сжалившись, пропустили ее, и она вошла в камеру следом за кармелитом, скрывшись за его широким платьем. Увидав девушку, Якопо застонал и, отвернувшись, прислонился к стене.
— Дочь моя, как ты сюда попала? — спросил священник. — И кто ты?
— Это дочь главного смотрителя, — отозвался Якопо, видя, что Джельсомина не в силах отвечать. — Я познакомился с ней во время моих частых посещений тюрьмы.
Отец Ансельмо переводил взгляд с одного на другого. Поначалу взор его был суров, но, всмотревшись в их лица, кармелит мало-помалу смягчился, видя, как они страдают.
— Вот плоды людских страстей! — сказал он, и в тоне его слышались упрек и сострадание. — Это извечные плоды преступления.
— Падре, — горячо воскликнул Якопо, — я заслужил упрек, но ангелы в небесах едва ли чище этой плачущей девушки!
— Рад слышать это. Я верю тебе, несчастный, и счастлив, что ты не принял на свою душу греха и не погубил это невинное создание.
Якопо тяжело дышал, а Джельсомина содрогалась от рыданий.
— Зачем же, поддавшись своей слабости, ты вошла сюда? — спросил кармелит, стараясь смотреть на девушку с упреком, чему никак не соответствовал его ласковый и мягкий голос. — Знала ли ты, что за человек тот, кого ты полюбила?
— Святая мадонна! — воскликнула девушка. — Нет! Нет! Нет!
— Но теперь, когда истина тебе открыта, ты перестала быть жертвой своей неразумной прихоти?
Джельсомина растерянно посмотрела на монаха, и вновь страдание отразилось на ее лице. Она опустила голову скорее от боли, чем от стыда, и ничего не ответила.
— Я не вижу смысла в этом свидании, дети мои, — продолжал священник. — Меня послали сюда выслушать исповедь браво, и, разумеется, девушка, у которой есть так много причин осуждать человека, столь долго ее обманывавшего, не захочет слышать подробности о его жизни.
— Нет, нет, — снова прошептала Джельсомина, исступленно замахав руками.
— Будет лучше, падре, если она поверит самым ужасным слухам обо мне, — с горечью сказал Якопо, — тогда она научится ненавидеть даже память обо мне.
Джельсомина не ответила, лишь снова повторив свой неистовый жест.
— Сердце бедной девушки тяжко ранено, — сочувственно произнес монах. — С таким нежным цветком нельзя обращаться грубо. Прислушайся к голосу рассудка, дочь моя, и не поддавайся слабости.
— Не спрашивайте ее ни о чем, падре, пусть она проклянет меня и уйдет отсюда!
— Карло! — воскликнула Джельсомина. Воцарилось долгое молчание. Монах размышлял о том, что человеческое чувство сильнее его доводов и что сердце Джельсомины исцелит только время. В душе заключенного шла такая жестокая борьба, какой ему, вероятно, еще ни разу не доводилось испытать, но земные желания, все еще владевшие им, наконец победили.
— Падре, — спокойно и с достоинством сказал он, шагнув вперед, насколько позволяла цепь, — я надеялся.., что это несчастное, но невинное существо с проклятием отвернется от своей любви, когда узнает, что человек, которого она любит, — наемный убийца… Но я ошибся, я плохо знал женское сердце! Скажи мне, Джельсомина, и, ради всего святого, скажи чистую правду: можешь ли ты смотреть на меня без ужаса?
Джельсомина затрепетала, но подняла на него глаза и улыбнулась, как ребенок, улыбающийся сквозь слезы в ответ на ласковый взгляд матери. Якопо, потрясенный, вздрогнул так, что удивленный монах услыхал, как звякнули его цепи.
— Довольно, — сказал браво, делая страшное усилие, чтобы овладеть собой. — Джельсомина, ты услышишь мою исповедь. Ты долго владела одной моей тайной, теперь я открою тебе и все остальные.
— И про Антонио? — в ужасе воскликнула Джельсомина. — Карло, Карло! Что сделал тебе этот старый рыбак и как ты мог убить его?
— Антонио? — отозвался монах. — Разве тебя обвиняют в его убийстве, сын мой?
— Именно за это преступление я и приговорен к смерти.
Кармелит упал на табурет и замер; только взгляд его, полный ужаса, переходил с невозмутимого лица Якопо на его дрожащую подругу. Мало-помалу истинное положение вещей стало для него проясняться.
— Это какая-то страшная ошибка! — прошептал монах. — Я поспешу к судьям и раскрою им глаза.
Узник спокойно улыбнулся и жестом остановил пылкого и наивного кармелита.
— Это бесполезно, — сказал он. — Совету Трех угодно судить меня за эту смерть.
— " Тогда ты умрешь безвинно! Я свидетель, что его убил не ты.
— Падре! — воскликнула Джельсомина. — О падре! Повторите ваши слова.., скажите, что Карло не мог поступить так жестоко!
— В этом преступлении он, во всяком случае, невиновен.
— Джельсомина! — сказал Якопо, не в силах более терпеть и стараясь протянуть к ней руки. — Во всех остальных я тоже неповинен!
Крик безумной радости вырвался из груди девушки, и в следующее мгновение она без чувств упала на грудь своего возлюбленного.
Теперь мы опустим занавес над этой сценой и поднимем его лишь час спустя. В ту минуту все, кто находился в камере, собрались на ее середине, и лампа тускло освещала их лица, наложив на них глубокие тени и резко подчеркивая их выразительность. Кармелит сидел на табурете, а Якопо и Джельсомина стояли возле него на коленях. Якопо говорил с жаром, а остальные ловили каждое его слово не из любопытства, а от всей души желая убедиться в его невиновности.
— Я вам уже говорил, падре, — продолжал Якопо, — что ложное обвинение в контрабанде навлекло на моего несчастного отца гнев сената, и старик долгое время томился в одной из этих проклятых камер, а мы все думали, что он находится в ссылке на далеком острове. Наконец нам удалось привести убедительные доказательства несправедливости приговора сената. Но боюсь, люди, считающие, что призваны править на земле, не любят сознаваться в своих промахах, потому что это могло бы опорочить всю систему их правления. Сенат так долго медлил с признанием своей ошибки.., так долго, что моя бедная мать не выдержала и умерла от горя! Моя сестра, ровесница Джельсомины, скоро последовала за матерью, потому что единственное доказательство, представленное сенатом, когда от него потребовали таковых, было лишь подозрение, что в преступлении, за которое пострадал мой несчастный отец, был виновен один рыбак, искавший ее любви.
— И они отказались восстановить справедливость? — воскликнул кармелит.
— Для этого следовало признать, что им свойственно ошибаться, падре. Но тогда была бы задета репутация многих знатных патрициев, а мне кажется, мораль сенаторов отличается от общечеловеческой тем, что эти люди ставят политику выше справедливости.
— Возможно, ты и прав, сын мой, ибо, если государство построено на ложных принципах, его интересы могут поддерживаться лишь порочными методами.
— После долгих лет просьб и обещаний с меня наконец взяли торжественную клятву сохранять тайну, и я был допущен в камеру отца. Какое это было счастье помогать ему, слышать его голос, получать его благословение! Джельсомина была тогда еще совсем юной девушкой. Я не догадывался о причине, по которой сенаторы позволили мне навещать отца при ее помощи, и лишь позднее стал кое-что понимать. Убедившись, что я полностью в их власти, они вынудили меня сделать ту роковую ошибку, которая разрушила все мои надежды и довела меня теперь до этого ужасного положения.
— Ты доказал свою невиновность, сын мой!
— Да, я не проливал крови, падре, но я виноват в том, что потворствовал их низким делам. Не стану утомлять вас рассказами о том, каким образом действовали они, чтобы поработить мою душу. Я поклялся некоторое время служить сенату в качестве тайного агента. За это мне обещали выпустить отца на свободу! Им не удалось бы восторжествовать надо мной, не будь я свидетелем бесконечных страданий того, кто дал мне жизнь и единственного, кто еще оставался у меня на всем свете. Видеть его муки было выше моих сил… Мне нашептывали о всевозможных пытках, мне показывали картины, где изображались умирающие мученики, чтобы я имел представление о том, какие страдания ждут осужденных! В ту пору в городе, часто происходили убийства, требовалось вмешательство полиции.., словом, падре, я позволил им распускать обо мне всякие слухи, чтобы отвлечь внимание горожан от действий сената. Что и говорить, человек, согласившийся отдать свое имя на позор, скоро действительно заслужит его!
— Для чего же понадобилась такая презренная клеветав — Ко мне, падре, обращались как к наемному убийце, а мои сообщения об этом были полезны сенату. Но я спас жизнь нескольким людям, и это хоть немного утешает меня в моей ошибке или преступлении.
— Я понял тебя, Якопо; мне говорили, что в Венеции не стеснялись пользоваться таким образом услугами людей смелого и пылкого нрава. Но неужели такие злодеяния могут прикрываться именем Святого Марка?
— Да, падре, и еще многое! У меня были и другие обязанности, связанные с сенатом. Горожане удивлялись, что я разгуливаю на свободе, а наиболее злобные и мстительные пытались воспользоваться моими услугами. Когда слухи эти слишком возмущали народ, Совет Трех всегда умел отвлечь его гнев на другое; когда же народ успокаивался более, чем это было нужно сенату, он снова раздувал недовольство. Короче говоря, три долгих года я вел жизнь отверженного, и силы мне давала надежда освободить отца и любовь этой наивной девушки.
— Бедный Якопо! Твоя участь ужасна! Я всегда буду молиться за тебя.
— А ты, Джельсомина?
Дочь смотрителя молчала. Она ловила каждое слово, оброненное Якопо, и теперь, когда она поняла всю правду, счастливые глаза ее сверкали почти неестественным блеском.
— Если ты еще не убедилась, Джельсомина, — сказал Якопо, — что я не тот негодяй, за которого меня принимали, тогда лучше мне было онеметь!
Она протянула ему руку и, бросившись к нему на грудь, заплакала.
— Я знаю, каким искушениям тебя подвергали, бедный Карло, — сказала она нежно, — как безгранично ты любил своего отца.
— Ты прощаешь мне, Джельсомина, что я обманывал тебя?
— Здесь не было обмана. Я видела в тебе сына, готового отдать жизнь за отца, и не ошиблась в этом.
Добрый монах наблюдал эту сцену с участием и состраданием. По его щекам катились слезы.
— Ваша любовь бесконечно чиста, — сказал он. — Давно ли вы знаете друг друга?
— Уже несколько лет, падре.
— Бывала ли ты с Якопо в камере его отца, Джельсомина?
— Я всегда провожала его туда, падре. Монах задумался. Спустя несколько минут он начал исповедовать узника и дал ему отпущение грехов с искренностью, доказывавшей глубину его расположения к молодым людям. Затем он взял за руку Джельсомину и, прощаясь с Якопо, ласково и спокойно взглянул на него.
— Мы покидаем тебя, — сказал он, — но будь мужествен, сын мой. Я не могу поверить, что Венеция останется глуха к истории твоей жизни! И верь, эта преданная девушка и я сделаем все, чтобы спасти тебя.
Якопо выслушал это заверение как человек, привычный ко всему. Он проводил гостей грустной и недоверчивой улыбкой. И все же в ней светилась радость человека, облегчившего свою душу.
Глава 30
Тюремщики уже ждали отца Ансельмо и Джельсомину; как только те покинули камеру, ее заперли на ночь. По дороге их никто ни о чем не спросил. Дойдя до конца коридора, ведущего в квартиру смотрителя, монах остановился.
— Найдешь ли ты в своей душе силы, чтобы помочь безвинному? — торжественно спросил он вдруг; очевидно, какая-то важная мысль всецело завладела им, — Падре!
— — Я хочу знать, так ли сильна твоя любовь, что ты не дрогнешь и в самую трудную минуту? Без такой решимости Якопо неминуемо погибнет.
— Я готова умереть, чтобы спасти его от страданий!
— Подумай хорошенько, дочь моя! Сможешь ли ты позабыть условности, преодолеть застенчивость, свойственную твоему возрасту и положению, и бесстрашно говорить в присутствии грозных сенаторов?
— Да, падре.
Монах восхищенно взглянул на нежную девушку, лицо которой дышало решимостью и любовью, и подал знак следовать за ним.
— Если так, то мы с тобой предстанем перед самыми гордыми и устрашающими людьми на земле, если только нам это удастся, — сказал кармелит. — Мы исполним наш долг перед обеими сторонами — перед угнетателями и угнетенными, — чтобы нашу совесть не отягчил грех равнодушия.
И, ничего более не добавив, отец Ансельмо повел покорную Джельсомину в ту часть дворца, где помещались личные покои правителя республики.
Ревностная забота венецианских патрициев о доже ; имеет свою историю. По существу, дож был марионеткой ; в их руках, и они терпели его лишь поскольку система их правления требовала, чтобы некое лицо присутствовало — только для видимости — на всех пышных церемониях, являвшихся неотъемлемой частью этой на-; сквозь фальшивой системы, а также во время всяких переговоров и дел, которые велись с другими государствами. Дож жил в своем дворце подобно царице пчел в улье; его как будто лелеяли, ему публично оказывали всякие почести, но, в сущности, он лишь выполнял волю тех, кто обладал действительной властью и использовал ее во зло; и подобно названному насекомому, можем мы добавить, потреблял непомерно большую часть плодов, производимых обществом.
Благодаря своему решительному и уверенному виду отец Ансельмо беспрепятственно дошел до личных покоев дожа, находившихся в изолированной и усиленно охраняемой части дворца. Часовые не задержали его, потому что уверенная поступь монаха и его одеяние наводили их на мысль, что тот исполняет свои обычные священные обязанности. И таким простым и спокойным способом монах и его спутница проникли в покои дожа, куда безуспешно пытались пробраться тысячи людей, прибегая для этого к куда более изощренным средствам.
В эту минуту там было всего лишь двое или трое сонных служителей. Один из них быстро вскочил, и по его смущенному и встревоженному лицу можно было судить, насколько он удивлен внезапным появлением столь неурочных посетителей.
— Боюсь, его высочество уже заждался нас, — просто заметил отец Ансельмо, умевший скрывать озабоченность под покровом вежливости.
— Я думаю, это вам лучше известно, святой отец, но…
— Не будем терять время на бесполезные разговоры, — прервал монах," — " уже достаточно было промедления, сын мой. Проведи нас в кабинет его высочества!
— Без доклада это запрещено…
— Но ты видишь сам, тут не обычная аудиенция. Иди и доложи дожу, что кармелит, которого он ждет, и юная девушка, в судьбе которой он принимает такое отеческое участие, ждут его распоряжений.
— Значит, его высочество приказал…
— Скажи ему также, что время не терпит, ибо близится час, когда должен погибнуть невинно осужденный.
Мрачный и решительный вид монаха убедил служителя. После некоторого колебания он все же открыл дверь и провел посетителей во внутренние покои; там он попросил их немного подождать и отправился в кабинет дожа.
Как уже известно читателю, правивший в то время дож — если только можно назвать правящим того, кто представляет собой простую игрушку в руках аристократии — был уже преклонных лет. Отложив дневные заботы, дож уединился в кабинете, предаваясь простым человеческим удовольствиям, для которых у него совсем не оставалось времени, ибо все поглощалось исполнением чисто внешних обязанностей главы государства: он погрузился в чтение одного из классиков итальянской литературы. Дож сменил официальный наряд на обычную одежду, чтобы полнее ощутить уединение и покой. Монах не мог выбрать лучшего момента для осуществления своих намерений, потому что дож был сейчас свободен от всех атрибутов сана и находился в прекрасном расположении духа, ибо некоторые писатели умеют пробуждать в людях лучшие чувства. Дож настолько увлекся чтением, что не слышал, как в кабинет вошел служитель и остановился в почтительном молчании, ожидая, когда дож сам его заметит.
— Что тебе нужно, Марко? — спросил он, поднимая глаза от книги.
— Синьор, — ответил служитель с некоторой фамильярностью в обращении, которая часто присуща людям, стоящим близко к правителям, — монах-кармелит и молодая девушка ждут приема.
— Как ты сказал — кармелит и девушка?
— Да, синьор. Те, кого ждет ваша светлость.
— Что за дерзкий обман!
— Синьор, я только повторяю слова монаха: “Скажи его высочеству, что кармелит, которого он хочет видеть, и молодая девушка, в чьем счастье его высочество отечески заинтересован, ожидают его распоряжений”.
Увядшее лицо дожа залила краска негодования, и глаза его сверкнули.
— И это со мной.., в моем собственном дворце!
— Простите, синьор, но этот монах не такой, как другие потерявшие стыд священники, позорящие свой сан; и у него и у девушки вид скромных и достойных людей. Я подозреваю, ваше высочество, что вы про них забыли.
Красные пятна исчезли с лица дожа, и взгляд его снова приобрел благожелательное выражение. Возраст и опыт научили венецианского дожа осторожности. Он отлично знал, что память не изменила ему, и тотчас понял, что необычная просьба таила в себе какой-то смысл. Это мог быть злой умысел энергичных и многочисленных его врагов, но, с другой стороны, если уж проситель решился на такой поступок, это могло быть какое-нибудь действительно серьезное и спешное дело.
— Говорил ли кармелит что-нибудь еще, Марко? — спросил дож после минутного размышления.
— Он сказал, синьор, что дело не терпит отлагательства, так как близится час, когда может погибнуть невинно осужденный. Мне кажется, он хочет просить вас за какого-нибудь повесу; говорят, несколько молодых патрициев были арестованы за нескромное поведение во время карнавала. А девушка, возможно, переодетая сестра бездельника.
— Падре, вам ведь не раз приходилось давать отпущение грехов умирающим? — сказал незнакомец, и в этой фразе прозвучало скорее утверждение, нежели вопрос.
— Это моя священная обязанность.
— Сенат не забудет ваших услуг. Вы понадобитесь после того, как тело рыбака предадут земле.
Монах вздрогнул и побледнел, но, перекрестившись, наклонил голову в знак того, что готов исполнить свой долг. В это время тело рыбака подняли, и процессия двинулась на площадь. Впереди шли служители собора, за ними, распевая псалмы, следовал церковный хор. Кармелит поспешил присоединиться к нему. Далее несли покойного, без гроба, так как подобной роскоши и по сей день не знают итальянцы низшего сословия. Покойный был обряжен в праздничную одежду, на груди лежал крест; ветер развевал седые волосы, и, словно для того, чтобы смягчить жуткий облик смерти, на лицо старика положили букет цветов. Носилки покойного были богато украшены резьбой и позолотой — еще одно печальное свидетельство ложной гордости и пустых устремлений человеческого тщеславия.
За телом шел юноша; по его загорелому лицу, крепкой полуобнаженной фигуре и мрачному, блуждающему взгляду можно было догадаться, что это внук Антонио. Сенат знал, когда ему следовало милостиво уступить — теперь юношу освободили от работы на галерах, конечно, как шептали кругом, из сострадания по поводу безвременной смерти деда. Прямой взгляд, бесстрашная душа и непреклонная честность старого Антонио ожили теперь в его внуке. Несчастье лишь смягчило все эти черты:
Когда процессия двигалась по набережной к арсеналу, рыдания теснили грудь юноши, и губы его поминутно вздрагивали — горе угрожало взять верх над его выдержкой.
Но он не проронил ни единой слезы, пока земля не скрыла от его взора тело Антонио. Лишь тогда он, шатаясь, вышел из толпы, сел один в стороне и дал волю слезам; он плакал так, как может плакать лишь человек его возраста, почувствовавший себя одиноким в жизненной пустыне.
Так окончилось происшествие с рыбаком Антонио Веккио, чье имя скоро забыли в этом полном тайн городе, и лишь рыбаки с лагун хранили память о нем и долго еще превозносили его умение рыбачить и гордились победой в гонках над лучшими гребцами Венеции. Внук его жил и работал так же, как и другие юноши его сословия, и здесь мы расстанемся с ним, сказав только, что он настолько унаследовал природные качества деда, что не явился несколько часов спустя на Пьяцетту вместе с толпой, которую привело туда любопытство и мстительные чувства.
Отец Ансельмо нанял лодку и, подъехав к набережной, вышел на Пьяцетте в надежде, что ему, может быть, удастся наконец разыскать тех, к кому он был так глубоко привязан и о чьей судьбе до сих пор не имел никаких сведений. Надежде этой, впрочем, не суждено было сбыться. Человек, обратившийся к нему в соборе, уже ждал его, и, зная, что бесполезно и, более того, опасно противоречить там, где затронуты интересы государства, кармелит покорно отправился вслед за ним. Они шли кружным путем, но в конце концов дорога привела их к зданию тюрьмы. Там монаха оставили в помещении смотрителя, где он должен был дожидаться, пока его вызовут.
Теперь отправимся в камеру Якопо. После допроса на Совете Трех он был отведен в мрачную комнату, где провел ночь, как обычный арестант. На рассвете браво предстал пред так называемыми судьями, которые должны были решить его судьбу. Мы говорим “так называемыми” не случайно, ибо система, при которой желания правителей не только не совпадают с интересами подданных, но и расходятся с ними, никогда не располагает истинным правосудием; в тех случаях, когда авторитет властей может пострадать, инстинкт самосохранения так же безоговорочно заставляет их принять то или иное решение, как тот же инстинкт вынуждает человека бежать от опасности. Если это происходит даже в странах с более умеренным режимом, читатель легко поверит в существование подобных порядков в Венеции. Как и следовало ожидать, судьи, которые должны были вынести приговор Якопо, заранее получили определенные предписания, и суд этот был скорее данью внешней видимости порядка, нежели исполнением законов. Велись протоколы, допрашивались свидетели — или, во всяком случае, было объявлено, что они допрашивались, — и по городу намеренно распространялись слухи, что трибунал тщательно обдумывает приговор для такого чудовищного преступника, который в течение долгого времени беспрепятственно занимался своим кровавым ремеслом даже в центре города. Все утро легковерные торговцы рассказывали друг другу о всяких страшных преступлениях, что за последние три-четыре года приписывались Якопо. Один вспомнил какого-то чужестранца — его тело нашли у игорного дома, часто посещаемого теми, кто приезжает в Венецию. Другой привел случай с неким благородным юношей, павшим от руки убийцы прямо на мосту Риальто, а третий передавал подробности одного злодеяния, когда мать лишилась единственного сына, а молодая патрицианка — своего возлюбленного. Так, дополняя один другого, маленькая группка на набережной скоро насчитала , не меньше двадцати пяти человек, якобы погибших от руки Якопо, не включая сюда бессмысленной мести тому, кого они только что похоронили. К счастью, предмет этих , обвинений ничего не знал о разговорах, которые велись в городе, и проклятиях, сыпавшихся на его голову. Он даже не пытался оправдаться перед судьями, решительно отказавшись отвечать на их вопросы.
— Вы сами знаете, что я сделал и чего не делал, — сказал он вызывающе. — А потому решайте, как вам удобнее!
Очутившись снова в камере, он потребовал еды и спокойно позавтракал. Потом у него отобрали все вещи, посредством которых он мог бы покончить с собой, тщательно осмотрели кандалы, и лишь после этого Якопо оставили наедине с собственными мыслями. Некоторое время спустя он снова услышал шаги по коридору. Заскрипели засовы, и дверь отворилась. На границе света и тьмы показалась фигура священника. Он держал в руках лампу и, войдя в камеру, закрыл за собой дверь и поставил лампу на низкую полку, где лежал хлеб и стоял кувшин с водой.
Якопо встретил монаха спокойно и почтительно. Он встал, перекрестился и шагнул навстречу священнику, насколько позволяли его цепи.
— Добро пожаловать, падре, — сказал он. — Я вижу, сенат намерен лишить меня жизни, но не милости божьей.
— Это не в его силах, сын мой, — ответил священник. — Тот, кто умер за них, пролил свою кровь и за тебя, если только ты сам не отринешь его милость. Но, как ни тяжело мне говорить это, ты не должен надеяться на отпущение грехов, Якопо, если не покаешься от всей души — уж слишком ты закоренелый грешник.
— А кто тогда может надеяться, падре? Кармелит вздрогнул; самый вопрос и спокойный тон, которым он был задан, придавали странный характер разговору.
— Я тебя представлял совсем другим, Якопо, — сказал монах. — Вижу, сын мой, что разум твой не бродит во. мраке и ты совершал тяжкие преступления против своей воли.
— Боюсь, что это так, почтенный монах…
— Ив мучительном горе твоем ты должен чувствовать теперь, сколь они тяжки… — Отец Ансельмо замолк, внезапно услыхав приглушенные рыдания, и тогда только обнаружил, что они здесь не одни. Оглядевшись в тревоге, он заметил забившуюся в угол Джельсомину; тюремщики, сжалившись, пропустили ее, и она вошла в камеру следом за кармелитом, скрывшись за его широким платьем. Увидав девушку, Якопо застонал и, отвернувшись, прислонился к стене.
— Дочь моя, как ты сюда попала? — спросил священник. — И кто ты?
— Это дочь главного смотрителя, — отозвался Якопо, видя, что Джельсомина не в силах отвечать. — Я познакомился с ней во время моих частых посещений тюрьмы.
Отец Ансельмо переводил взгляд с одного на другого. Поначалу взор его был суров, но, всмотревшись в их лица, кармелит мало-помалу смягчился, видя, как они страдают.
— Вот плоды людских страстей! — сказал он, и в тоне его слышались упрек и сострадание. — Это извечные плоды преступления.
— Падре, — горячо воскликнул Якопо, — я заслужил упрек, но ангелы в небесах едва ли чище этой плачущей девушки!
— Рад слышать это. Я верю тебе, несчастный, и счастлив, что ты не принял на свою душу греха и не погубил это невинное создание.
Якопо тяжело дышал, а Джельсомина содрогалась от рыданий.
— Зачем же, поддавшись своей слабости, ты вошла сюда? — спросил кармелит, стараясь смотреть на девушку с упреком, чему никак не соответствовал его ласковый и мягкий голос. — Знала ли ты, что за человек тот, кого ты полюбила?
— Святая мадонна! — воскликнула девушка. — Нет! Нет! Нет!
— Но теперь, когда истина тебе открыта, ты перестала быть жертвой своей неразумной прихоти?
Джельсомина растерянно посмотрела на монаха, и вновь страдание отразилось на ее лице. Она опустила голову скорее от боли, чем от стыда, и ничего не ответила.
— Я не вижу смысла в этом свидании, дети мои, — продолжал священник. — Меня послали сюда выслушать исповедь браво, и, разумеется, девушка, у которой есть так много причин осуждать человека, столь долго ее обманывавшего, не захочет слышать подробности о его жизни.
— Нет, нет, — снова прошептала Джельсомина, исступленно замахав руками.
— Будет лучше, падре, если она поверит самым ужасным слухам обо мне, — с горечью сказал Якопо, — тогда она научится ненавидеть даже память обо мне.
Джельсомина не ответила, лишь снова повторив свой неистовый жест.
— Сердце бедной девушки тяжко ранено, — сочувственно произнес монах. — С таким нежным цветком нельзя обращаться грубо. Прислушайся к голосу рассудка, дочь моя, и не поддавайся слабости.
— Не спрашивайте ее ни о чем, падре, пусть она проклянет меня и уйдет отсюда!
— Карло! — воскликнула Джельсомина. Воцарилось долгое молчание. Монах размышлял о том, что человеческое чувство сильнее его доводов и что сердце Джельсомины исцелит только время. В душе заключенного шла такая жестокая борьба, какой ему, вероятно, еще ни разу не доводилось испытать, но земные желания, все еще владевшие им, наконец победили.
— Падре, — спокойно и с достоинством сказал он, шагнув вперед, насколько позволяла цепь, — я надеялся.., что это несчастное, но невинное существо с проклятием отвернется от своей любви, когда узнает, что человек, которого она любит, — наемный убийца… Но я ошибся, я плохо знал женское сердце! Скажи мне, Джельсомина, и, ради всего святого, скажи чистую правду: можешь ли ты смотреть на меня без ужаса?
Джельсомина затрепетала, но подняла на него глаза и улыбнулась, как ребенок, улыбающийся сквозь слезы в ответ на ласковый взгляд матери. Якопо, потрясенный, вздрогнул так, что удивленный монах услыхал, как звякнули его цепи.
— Довольно, — сказал браво, делая страшное усилие, чтобы овладеть собой. — Джельсомина, ты услышишь мою исповедь. Ты долго владела одной моей тайной, теперь я открою тебе и все остальные.
— И про Антонио? — в ужасе воскликнула Джельсомина. — Карло, Карло! Что сделал тебе этот старый рыбак и как ты мог убить его?
— Антонио? — отозвался монах. — Разве тебя обвиняют в его убийстве, сын мой?
— Именно за это преступление я и приговорен к смерти.
Кармелит упал на табурет и замер; только взгляд его, полный ужаса, переходил с невозмутимого лица Якопо на его дрожащую подругу. Мало-помалу истинное положение вещей стало для него проясняться.
— Это какая-то страшная ошибка! — прошептал монах. — Я поспешу к судьям и раскрою им глаза.
Узник спокойно улыбнулся и жестом остановил пылкого и наивного кармелита.
— Это бесполезно, — сказал он. — Совету Трех угодно судить меня за эту смерть.
— " Тогда ты умрешь безвинно! Я свидетель, что его убил не ты.
— Падре! — воскликнула Джельсомина. — О падре! Повторите ваши слова.., скажите, что Карло не мог поступить так жестоко!
— В этом преступлении он, во всяком случае, невиновен.
— Джельсомина! — сказал Якопо, не в силах более терпеть и стараясь протянуть к ней руки. — Во всех остальных я тоже неповинен!
Крик безумной радости вырвался из груди девушки, и в следующее мгновение она без чувств упала на грудь своего возлюбленного.
Теперь мы опустим занавес над этой сценой и поднимем его лишь час спустя. В ту минуту все, кто находился в камере, собрались на ее середине, и лампа тускло освещала их лица, наложив на них глубокие тени и резко подчеркивая их выразительность. Кармелит сидел на табурете, а Якопо и Джельсомина стояли возле него на коленях. Якопо говорил с жаром, а остальные ловили каждое его слово не из любопытства, а от всей души желая убедиться в его невиновности.
— Я вам уже говорил, падре, — продолжал Якопо, — что ложное обвинение в контрабанде навлекло на моего несчастного отца гнев сената, и старик долгое время томился в одной из этих проклятых камер, а мы все думали, что он находится в ссылке на далеком острове. Наконец нам удалось привести убедительные доказательства несправедливости приговора сената. Но боюсь, люди, считающие, что призваны править на земле, не любят сознаваться в своих промахах, потому что это могло бы опорочить всю систему их правления. Сенат так долго медлил с признанием своей ошибки.., так долго, что моя бедная мать не выдержала и умерла от горя! Моя сестра, ровесница Джельсомины, скоро последовала за матерью, потому что единственное доказательство, представленное сенатом, когда от него потребовали таковых, было лишь подозрение, что в преступлении, за которое пострадал мой несчастный отец, был виновен один рыбак, искавший ее любви.
— И они отказались восстановить справедливость? — воскликнул кармелит.
— Для этого следовало признать, что им свойственно ошибаться, падре. Но тогда была бы задета репутация многих знатных патрициев, а мне кажется, мораль сенаторов отличается от общечеловеческой тем, что эти люди ставят политику выше справедливости.
— Возможно, ты и прав, сын мой, ибо, если государство построено на ложных принципах, его интересы могут поддерживаться лишь порочными методами.
— После долгих лет просьб и обещаний с меня наконец взяли торжественную клятву сохранять тайну, и я был допущен в камеру отца. Какое это было счастье помогать ему, слышать его голос, получать его благословение! Джельсомина была тогда еще совсем юной девушкой. Я не догадывался о причине, по которой сенаторы позволили мне навещать отца при ее помощи, и лишь позднее стал кое-что понимать. Убедившись, что я полностью в их власти, они вынудили меня сделать ту роковую ошибку, которая разрушила все мои надежды и довела меня теперь до этого ужасного положения.
— Ты доказал свою невиновность, сын мой!
— Да, я не проливал крови, падре, но я виноват в том, что потворствовал их низким делам. Не стану утомлять вас рассказами о том, каким образом действовали они, чтобы поработить мою душу. Я поклялся некоторое время служить сенату в качестве тайного агента. За это мне обещали выпустить отца на свободу! Им не удалось бы восторжествовать надо мной, не будь я свидетелем бесконечных страданий того, кто дал мне жизнь и единственного, кто еще оставался у меня на всем свете. Видеть его муки было выше моих сил… Мне нашептывали о всевозможных пытках, мне показывали картины, где изображались умирающие мученики, чтобы я имел представление о том, какие страдания ждут осужденных! В ту пору в городе, часто происходили убийства, требовалось вмешательство полиции.., словом, падре, я позволил им распускать обо мне всякие слухи, чтобы отвлечь внимание горожан от действий сената. Что и говорить, человек, согласившийся отдать свое имя на позор, скоро действительно заслужит его!
— Для чего же понадобилась такая презренная клеветав — Ко мне, падре, обращались как к наемному убийце, а мои сообщения об этом были полезны сенату. Но я спас жизнь нескольким людям, и это хоть немного утешает меня в моей ошибке или преступлении.
— Я понял тебя, Якопо; мне говорили, что в Венеции не стеснялись пользоваться таким образом услугами людей смелого и пылкого нрава. Но неужели такие злодеяния могут прикрываться именем Святого Марка?
— Да, падре, и еще многое! У меня были и другие обязанности, связанные с сенатом. Горожане удивлялись, что я разгуливаю на свободе, а наиболее злобные и мстительные пытались воспользоваться моими услугами. Когда слухи эти слишком возмущали народ, Совет Трех всегда умел отвлечь его гнев на другое; когда же народ успокаивался более, чем это было нужно сенату, он снова раздувал недовольство. Короче говоря, три долгих года я вел жизнь отверженного, и силы мне давала надежда освободить отца и любовь этой наивной девушки.
— Бедный Якопо! Твоя участь ужасна! Я всегда буду молиться за тебя.
— А ты, Джельсомина?
Дочь смотрителя молчала. Она ловила каждое слово, оброненное Якопо, и теперь, когда она поняла всю правду, счастливые глаза ее сверкали почти неестественным блеском.
— Если ты еще не убедилась, Джельсомина, — сказал Якопо, — что я не тот негодяй, за которого меня принимали, тогда лучше мне было онеметь!
Она протянула ему руку и, бросившись к нему на грудь, заплакала.
— Я знаю, каким искушениям тебя подвергали, бедный Карло, — сказала она нежно, — как безгранично ты любил своего отца.
— Ты прощаешь мне, Джельсомина, что я обманывал тебя?
— Здесь не было обмана. Я видела в тебе сына, готового отдать жизнь за отца, и не ошиблась в этом.
Добрый монах наблюдал эту сцену с участием и состраданием. По его щекам катились слезы.
— Ваша любовь бесконечно чиста, — сказал он. — Давно ли вы знаете друг друга?
— Уже несколько лет, падре.
— Бывала ли ты с Якопо в камере его отца, Джельсомина?
— Я всегда провожала его туда, падре. Монах задумался. Спустя несколько минут он начал исповедовать узника и дал ему отпущение грехов с искренностью, доказывавшей глубину его расположения к молодым людям. Затем он взял за руку Джельсомину и, прощаясь с Якопо, ласково и спокойно взглянул на него.
— Мы покидаем тебя, — сказал он, — но будь мужествен, сын мой. Я не могу поверить, что Венеция останется глуха к истории твоей жизни! И верь, эта преданная девушка и я сделаем все, чтобы спасти тебя.
Якопо выслушал это заверение как человек, привычный ко всему. Он проводил гостей грустной и недоверчивой улыбкой. И все же в ней светилась радость человека, облегчившего свою душу.
Глава 30
Чисты вы сердцем -
Потому легко
Гнев благородный охватить вас может,
И потому вы ищете добро
В преступнике.
Байрон, “Вернер”
Тюремщики уже ждали отца Ансельмо и Джельсомину; как только те покинули камеру, ее заперли на ночь. По дороге их никто ни о чем не спросил. Дойдя до конца коридора, ведущего в квартиру смотрителя, монах остановился.
— Найдешь ли ты в своей душе силы, чтобы помочь безвинному? — торжественно спросил он вдруг; очевидно, какая-то важная мысль всецело завладела им, — Падре!
— — Я хочу знать, так ли сильна твоя любовь, что ты не дрогнешь и в самую трудную минуту? Без такой решимости Якопо неминуемо погибнет.
— Я готова умереть, чтобы спасти его от страданий!
— Подумай хорошенько, дочь моя! Сможешь ли ты позабыть условности, преодолеть застенчивость, свойственную твоему возрасту и положению, и бесстрашно говорить в присутствии грозных сенаторов?
— Да, падре.
Монах восхищенно взглянул на нежную девушку, лицо которой дышало решимостью и любовью, и подал знак следовать за ним.
— Если так, то мы с тобой предстанем перед самыми гордыми и устрашающими людьми на земле, если только нам это удастся, — сказал кармелит. — Мы исполним наш долг перед обеими сторонами — перед угнетателями и угнетенными, — чтобы нашу совесть не отягчил грех равнодушия.
И, ничего более не добавив, отец Ансельмо повел покорную Джельсомину в ту часть дворца, где помещались личные покои правителя республики.
Ревностная забота венецианских патрициев о доже ; имеет свою историю. По существу, дож был марионеткой ; в их руках, и они терпели его лишь поскольку система их правления требовала, чтобы некое лицо присутствовало — только для видимости — на всех пышных церемониях, являвшихся неотъемлемой частью этой на-; сквозь фальшивой системы, а также во время всяких переговоров и дел, которые велись с другими государствами. Дож жил в своем дворце подобно царице пчел в улье; его как будто лелеяли, ему публично оказывали всякие почести, но, в сущности, он лишь выполнял волю тех, кто обладал действительной властью и использовал ее во зло; и подобно названному насекомому, можем мы добавить, потреблял непомерно большую часть плодов, производимых обществом.
Благодаря своему решительному и уверенному виду отец Ансельмо беспрепятственно дошел до личных покоев дожа, находившихся в изолированной и усиленно охраняемой части дворца. Часовые не задержали его, потому что уверенная поступь монаха и его одеяние наводили их на мысль, что тот исполняет свои обычные священные обязанности. И таким простым и спокойным способом монах и его спутница проникли в покои дожа, куда безуспешно пытались пробраться тысячи людей, прибегая для этого к куда более изощренным средствам.
В эту минуту там было всего лишь двое или трое сонных служителей. Один из них быстро вскочил, и по его смущенному и встревоженному лицу можно было судить, насколько он удивлен внезапным появлением столь неурочных посетителей.
— Боюсь, его высочество уже заждался нас, — просто заметил отец Ансельмо, умевший скрывать озабоченность под покровом вежливости.
— Я думаю, это вам лучше известно, святой отец, но…
— Не будем терять время на бесполезные разговоры, — прервал монах," — " уже достаточно было промедления, сын мой. Проведи нас в кабинет его высочества!
— Без доклада это запрещено…
— Но ты видишь сам, тут не обычная аудиенция. Иди и доложи дожу, что кармелит, которого он ждет, и юная девушка, в судьбе которой он принимает такое отеческое участие, ждут его распоряжений.
— Значит, его высочество приказал…
— Скажи ему также, что время не терпит, ибо близится час, когда должен погибнуть невинно осужденный.
Мрачный и решительный вид монаха убедил служителя. После некоторого колебания он все же открыл дверь и провел посетителей во внутренние покои; там он попросил их немного подождать и отправился в кабинет дожа.
Как уже известно читателю, правивший в то время дож — если только можно назвать правящим того, кто представляет собой простую игрушку в руках аристократии — был уже преклонных лет. Отложив дневные заботы, дож уединился в кабинете, предаваясь простым человеческим удовольствиям, для которых у него совсем не оставалось времени, ибо все поглощалось исполнением чисто внешних обязанностей главы государства: он погрузился в чтение одного из классиков итальянской литературы. Дож сменил официальный наряд на обычную одежду, чтобы полнее ощутить уединение и покой. Монах не мог выбрать лучшего момента для осуществления своих намерений, потому что дож был сейчас свободен от всех атрибутов сана и находился в прекрасном расположении духа, ибо некоторые писатели умеют пробуждать в людях лучшие чувства. Дож настолько увлекся чтением, что не слышал, как в кабинет вошел служитель и остановился в почтительном молчании, ожидая, когда дож сам его заметит.
— Что тебе нужно, Марко? — спросил он, поднимая глаза от книги.
— Синьор, — ответил служитель с некоторой фамильярностью в обращении, которая часто присуща людям, стоящим близко к правителям, — монах-кармелит и молодая девушка ждут приема.
— Как ты сказал — кармелит и девушка?
— Да, синьор. Те, кого ждет ваша светлость.
— Что за дерзкий обман!
— Синьор, я только повторяю слова монаха: “Скажи его высочеству, что кармелит, которого он хочет видеть, и молодая девушка, в чьем счастье его высочество отечески заинтересован, ожидают его распоряжений”.
Увядшее лицо дожа залила краска негодования, и глаза его сверкнули.
— И это со мной.., в моем собственном дворце!
— Простите, синьор, но этот монах не такой, как другие потерявшие стыд священники, позорящие свой сан; и у него и у девушки вид скромных и достойных людей. Я подозреваю, ваше высочество, что вы про них забыли.
Красные пятна исчезли с лица дожа, и взгляд его снова приобрел благожелательное выражение. Возраст и опыт научили венецианского дожа осторожности. Он отлично знал, что память не изменила ему, и тотчас понял, что необычная просьба таила в себе какой-то смысл. Это мог быть злой умысел энергичных и многочисленных его врагов, но, с другой стороны, если уж проситель решился на такой поступок, это могло быть какое-нибудь действительно серьезное и спешное дело.
— Говорил ли кармелит что-нибудь еще, Марко? — спросил дож после минутного размышления.
— Он сказал, синьор, что дело не терпит отлагательства, так как близится час, когда может погибнуть невинно осужденный. Мне кажется, он хочет просить вас за какого-нибудь повесу; говорят, несколько молодых патрициев были арестованы за нескромное поведение во время карнавала. А девушка, возможно, переодетая сестра бездельника.