Страница:
— Со времени последнего конклава 17. Я прибыл и республику как духовник покойного посланника Флоренции.
— Почетная должность. Вы, следовательно, пробыли здесь достаточно долго, чтобы знать, что республика не забывает оказанных ей услуг и не прощает обид.
— Венеция — древнее государство, и влияние его простирается повсюду.
— Идите осторожно. Мрамор опасен для нетвердых ног.
— Мне часто приходилось спускаться, и поступь моя всегда тверда. Надеюсь, я схожу по этим ступеням не в последний раз?
Посланец Совета сделал вид, что не понял вопроса, и ответил только на предшествующее замечание:
— Поистине Венеция государство древнее, но от старости его порой лихорадит. Всякий, кому дорога свобода, падре, должен скорбеть душой, видя, как приходит в упадок столь славная республика. “Sic transit gloria mun di!” 18 Вы, босоногие кармелиты, поступаете разумно, умерщвляя свою плоть в юности и избегая тем самым страданий, которые вызывает постепенная потеря сил на склоне лет. Ведь такой человек, как вы, наверно, совершил в молодости не так много дурных поступков, в коих теперь приходится раскаиваться.
— Все мы не без греха, — возразил, перекрестившись, монах. — Тот, кто тешит душу, возомнив себя совершенством, лишь увеличивает тщеславием бремя своих грехов.
— Люди, исполняющие такие обязанности, как я, почтенный кармелит, редко имеют возможность заглянуть к себе в душу, поэтому я благословляю случай, приведший меня в общество такого благочестивого человека. Моя гондола ждет — входите же!
Монах недоверчиво взглянул на своего спутника, но, зная, что противиться бесполезно, пробормотал короткую молитву и подчинился. Сильный удар весел возвестил, что они отчалили от ступенек дворца.
Глава 15
Луна стояла высоко в небе. Потоки ее лучей падали на вздымающиеся купола и высокие крыши Венеции, а мерцающие воды залива яркой чертой обозначали границу города. Этот величественный вид едва ли не превосходил красотой картину, созданную руками человека, фоном которой он служил, ибо даже королева Адриатики с ее неисчислимыми произведениями искусства, величественными памятниками, множеством великолепных дворцов и прочими творениями изощренного людского честолюбия не могла все же сравниться с ослепительной красотой природы.
Над головой простирался небесный свод, грандиозный в своей безмерности, сверкавший, словно жемчужинами, мириадами светил. Внизу, куда только достигал взгляд, раскинулись необъятные дали Адриатического моря, такого же безмятежного, как небесный свод, что отражался в его волнах, и все море казалось светящимся. Там и здесь среди лагун чернели небольшие острова, тысячелетним трудом отвоеванные у моря, которым скромные крыши рыбацкой деревушки или группа иных строений придавали живописный вид. Ни всплеск весла, ни песня, ни смех, ни хлопанье паруса, ни шутки моряков — ничто не нарушало тишины. Вблизи все было окутано очарованием полуночи, а даль дышала торжественностью умиротворенной природы, Город и лагуны, залив и дремлющие Альпы, бесконечная Ломбардская равнина и бездонная синева неба — все покоилось в величественном забытьи.
Неожиданно из каналов города вынырнула гондола. Бесшумно, словно призрак, она заскользила по необъятной глади залива; лодка шла быстро и безостановочно, направляемая чьей-то умелой и нетерпеливой рукой. По тому, как стремительно неслось суденышко, было понятно, что одинокий гребец в нем очень торопился. Гондола двигалась в сторону моря, направляясь к выходу из залива, расположенному между южной его оконечностью и знаменитым островом Святого Георга. С полчаса гондольер продолжал грести без передышки; при этом он то оглядывался назад, словно спасался от погони, то напряженно смотрел вперед, выдавая горячее стремление побыстрее достичь своей цели, которая пока оставалась скрытой от его глаз. Наконец, когда гондолу отделил от города широкий водный простор, гребец дал отдых своему веслу, а сам занялся напряженными, тщательными поисками.
Совсем близко от выхода в открытое море он заметил маленькое черное пятнышко. Весло с силой разрезало воду, и гондола, резко изменив направление, снова понеслась вперед, что означало конец сомнений гребца. Вскоре при свете луны стало заметно, как черное пятнышко качается на волнах. Затем оно начало приобретать очертания и размеры лодки, которая, очевидно, стояла на якоре. Гондольер перестал грести и наклонился вперед, пристально всматриваясь в этот неясный предмет, словно всеми силами пытался заставить свои глаза видеть зорче. В этот момент над лагуной послышалось тихое пение. Голос певца был слаб и чуть дрожал, но пел он музыкально и чисто, как обычно поют в Венеции. Это человек в лодке, видневшейся вдалеке, коротал время, скрашивая свое одиночество рыбацкой песней. Мелодия была приятная, но звучала так жалобно, что навевала печаль. Песню эту знали все, кто работал веслом на каналах; была она знакома и нашему гондольеру. Он подождал окончания куплета и сам пропел следующий. Так певцы продолжали чередоваться вплоть до последнего куплета, который исполнили вместе.
С окончанием песни гондольер вновь принялся вспенивать воду веслом, и вскоре обе лодки оказались рядом.
— Рано же ты забрасываешь свою спасть, Антонио, — сказал прибывший, перебираясь в лодку старого рыбака, уже хорошо знакомого читателю. — Многих людей беседа с Советом Трех заставила бы провести ночь без сна и в молитвах.
— Нет в Венеции часовни, Якопо, в которой грешнику так легко открыть свою душу, как здесь. Здесь, среди пустынных лагун, я оставался наедине с богом, и перед моим взором растворялись ворота рая.
— Такому, как ты, не нужны иконы, чтобы прийти в молитвенное настроение.
— Я вижу образ спасителя, Якопо, в этих ярких звездах, в луне, в синем небе, в туманных очертаниях гористого берега, в волнах, по которым мы плывем!.. Да что там — даже в моем дряхлом теле, как и во всем, что создано мудростью всевышнего и его могуществом. Много молитв прочел я с тех пор, как взошла луна.
— Неужели привычка молиться так сильна в тебе, что ты размышляешь о боге и своих грехах, даже когда удишь рыбу?
— Бедняки должны работать, грешники — молиться.
Мои мысли в последнее время были настолько поглощены мальчиком, что я забывал о еде. И если я вышел рыбачить позже или раньше обычного, то это лишь потому, что горем сыт не будешь.
— Я подумал о твоем положении, честный Антонио; вот здесь то, что поддержит твою жизнь и укрепит мужество. Взгляни сюда, — добавил браво, протянув руку к своей гондоле и вытаскивая оттуда корзинку. — Вот хлеб из Далмации, вино из Южной Италии и инжир Леван-та — поешь и ободрись.
Рыбак грустно взглянул на яства, ибо пустой желудок настойчиво взывал к слабости естества, но рука его не выпустила удочки.
— И все это ты даришь мне, Якопо? — спросил он, и в голосе его, несмотря на решимость отказаться от угощения, слышались муки голода.
— Антонио, это все лишь скромное приношение человека, который уважает тебя и чтит твое мужество.
— Ты купил это на свой заработок?
— А как же иначе? Я не нищий, слава богу, а в Венеции немного найдется людей, кто дает, когда их не просишь. Ешь без опасений; редко угостят тебя от более чистого сердца.
— Убери это, Якопо, если любишь меня. Не искушай больше, пока я в силах терпеть.
— Как! Разве на тебя наложена эпитимья? — поспешно спросил Якопо.
— Нет, нет. Давно уже не было у меня ни досуга, ни решимости, чтобы пойти на исповедь.
— Тогда почему же ты не хочешь принять дар друга? Вспомни о своих годах и нужде.
— Я не могу есть то, что куплено ценою крови! Браво отдернул руку, словно коснулся огня. Луна осветила в этот миг его сверкнувшие глаза, и, хотя честный Антонио считал себя, по существу, правым, он почувствовал, как сердце его обливается кровью, когда он встретился с яростным взглядом своего товарища. Последовала долгая пауза, во время которой рыбак старательно хлопотал над своей удочкой, впрочем совершенно не думая о своем улове.
— Да, я сказал так, Якопо, — наконец произнес рыбак, — и язык мой всегда говорит то, что я думаю. Убери свою еду и забудь о том, что было. Ведь я сказал это не из презрения к тебе, но заботясь о своей собственной душе. Ты знаешь, как я горюю о мальчике, но после него горше, чем кого бы то ни было из падших, я готов оплакивать тебя.
Браво не отвечал. В темноте слышалось лишь его тяжелое дыхание.
— Якопо, — с волнением заговорил опять рыбак, — пойми же меня. Жалость страдальцев и бедняков не похожа на презрение знатных богачей. Если я и коснулся твоей раны, то ведь не грубым каблуком. Боль, которую ты сейчас ощущаешь, дороже самой большой из прежних твоих радостей…
— Довольно, старик, — сказал браво сдавленным голосом, — твои слова забыты. Ешь без опасений: угощение куплено на заработок не менее чистый, чем деньги, собранные нищим монахом.
— Лучше я буду надеяться на милость святого Антония и свой крючок, — просто ответил старик. — Мы, с лагун, привыкли ложиться спать без ужина. Убери корзину, добрый Якопо, и давай поговорим о другом.
Браво не предлагал больше рыбаку свое угощение. Он отставил корзину в сторону и сидел, размышляя над происшедшим.
— Неужели ты проделал такой далекий путь только ради этого, добрый Якопо? — спросил старик, желая загладить острую обиду, которую нанес своим отказом.
Вопрос, по-видимому, заставил Якопо вспомнить о цели своего приезда. Он выпрямился во весь рост и с минуту пристально оглядывался вокруг. Когда он повернулся в сторону города, взгляд его принял более озабоченное выражение. Он не отрываясь всматривался в даль, пока невольная дрожь не выдала его удивление и тревогу.
— Кажется, это лодка, вон там, где колокольня? — быстро спросил он, показывая в сторону города.
— Похоже, что так. Для наших еще рановато, но последнее время никому не везло с уловом, да и вчерашнее празднество многих отвлекло от работы. Патрициям нужно есть, а бедным — трудиться, не то помрут и те и другие.
Браво медленно опустился на сиденье и с беспокойством посмотрел в лицо собеседнику.
— Ты давно здесь, Антонио?
— Не больше часа. Когда нас вывели из дворца, помнишь, я рассказал тебе о своих заботах. Вообще-то на лагунах нет лучшего места для лова, чем это, и все-таки я уже долго впустую дергаю леску. Голод — тяжкое испытание, но, как и всякое другое, его нужно перенести. Уже трижды я обращался с молитвой к моему святому покровителю, и когда-нибудь он услышит мои просьбы… — Послушай, Якопо, тебе знакомы нравы этих аристократов в масках. Как ты думаешь, возможно, чтобы они вняли голосу рассудка? Надеюсь, мое плохое воспитание не испортило дела; я говорил честно и откровенно, обращаясь к ним как к людям с душой, у которых тоже есть дети.
— Как сенаторы, они не имеют ни детей, ни души. Ты плохо понимаешь, Антонио, некоторые особенности этих патрициев. Во дворцах в часы веселья и в своем кругу никто лучше их не расскажет тебе о человечности, справедливости и даже о боге! Но когда они сходятся для обсуждения того, что называют интересами Святого Марка, тогда на самой холодной вершине Альп не найдешь камня более бездушного, а в долинах — волка более свирепого, чем они!
— Сурово ты говоришь, Якопо. Я бы не хотел быть несправедливым даже к тем, кто сделал мне так много зла. Сенаторы тоже люди, а бог всех нас наделил и чувствами и душой.
— В таком случае, они пренебрегают божьим даром! Ты теперь видишь, как трудно без постоянного помощника, рыбак, и ты горюешь о своем мальчике, а потому можешь посочувствовать и чужой беде, но сенаторы не знают страданий — их детей никогда не волокут на галеры, их надежды никогда не разрушаются законами жестоких тиранов, им не приходится проливать слезы о детях, гибнущих оттого, что они брошены в общество негодяев! Они любят говорить об общественных добродетелях и служении государству, но, едва дело коснется их самих, начинают видеть добродетель в славе, а служение обществу — в том, что приносит им почести и награды. Нужды государства и есть их совесть, хотя они стараются, чтобы и эти нужды не оказались им в тягость.
— Якопо, само провидение создало людей различными. Одного — большим, другого — маленьким; одного — слабым, другого — сильным; одного — мудрым, другого — глупцом. Не следует нам роптать на то, что создано провидением.
— Не провидение создало сенат — его придумали люди! Послушай меня, Антонио, ты оскорбил их, и тебе опасно оставаться в Венеции. Они могут простить что угодно, кроме обвинений в несправедливости. Твои слова слишком близки к истине, чтобы их забыли.
— Неужели они могут причинить зло тому, кто хочет лишь вернуть свое дитя?
— Если б ты был великим и могущественным, они постарались бы повредить твоему состоянию и репутации, чтобы ты не мог представлять опасности для их правления, а раз ты слаб и беден, они просто убьют тебя, если только ты не будешь вести себя тихо. Предупреждаю тебя, что важнее всего для них — сохранить свою систему правления.
— Неужели бог это потерпит?
— Нам не понять его тайн, — возразил браво, перекрестившись. — Если бы его царство ограничивалось здешним миром, можно было бы усмотреть несправедливость в том, что он допускает торжество зла, но сейчас дело обстоит так, что мы… Эта лодка слишком быстро приближается! Не очень-то мне нравится ее вид и то, как она мчится.
— Правда, это не рыбаки: на лодке много весел и есть кабина..
— Это гондола республики! — воскликнул Якопо, поднимаясь и переходя в свою лодку, которую он успел отвязать от лодки собеседника, пока тот раздумывал, что ему делать дальше. — Антонио, лучше всего для нас — скорее убраться отсюда.
— Твои страхи понятны, — отвечал рыбак, не двигаясь с места, — и мне очень жаль, что для них есть причина. Такому умелому гребцу, как ты, хватит еще времени, чтобы ускользнуть от самой быстроходной гондолы на каналах.
— Скорее поднимай якорь, старик, и уходи! У меня глаз верный, я знаю эту лодку.
— Бедный Якопо! Что за проклятье — неспокойная совесть! Ты был добр ко мне в трудную минуту, и, если молитвы, произнесенные от чистого сердца, могут тебе помочь, в них недостатка не будет.
— Антонио! — крикнул браво, который уж погнал было прочь свою лодку, но вдруг, остановившись в нерешительности, продолжал:
— Мне нельзя больше задерживаться.., не доверяй им.., они лживы, как дьяволы.., нельзя больше терять ни минуты.., мне нужно скрыться.
Рыбак помахал рукой вслед уплывавшему и что-то пробормотал с состраданием в голосе.
— Милостивый святой Антоний, храни моего мальчика, чтобы он не дошел до столь жалкой жизни! — добавил он. — Этот юноша — доброе семя, упавшее на каменистую почву; редко встречаются люди с более доброй и отзывчивой душой. Подумать только, что такой человек, как Якопо, может жить платой за убийство!
Приближение незнакомой гондолы поглотило теперь все внимание старика. Она шла быстро, подгоняемая мощными ударами шести весел, и рыбак с лихорадочным волнением взглянул в ту сторону, куда скрылся беглец. С находчивостью, ставшей благодаря необходимости и большому опыту почти инстинктивной, Якопо выбрал такое направление, что след его лодки терялся в проведенной ослепительным лунным светом по поверхности воды яркой полосе, которая скрывала все оказавшееся в ее пределах. Увидев, что браво исчез, рыбак улыбнулся с явным облегчением.
— Ну, пусть плывут сюда, — произнес он. — У Якопо будет больше времени. Бедняга, с тех пор как вышел из дворца, успел, наверно, еще кого-нибудь ударить кинжалом, и теперь сенат ни за что не пощадит: его. Блеск золота соблазнил этого человека, и он оскорбил тех, кто так долго терпел его. Да простит мне господь, что я1 знался о подобным человеком! Но, когда на сердце тяжело, даже ласкающийся пес согревает душу. Мало кому теперь есть до меня дело, иначе я бы никогда не принял дружбу такого, как он.
Антонио умолк, так как гондола республики стремительно приблизилась к его лодке и замерла на месте. Вода еще бурлила под веслами, когда какой-то человек уже перебрался в лодку рыбака; теперь большая гондола рванулась прочь и, отплыв на несколько сот футов, остановилась.
Антонио с молчаливым любопытством наблюдал за происходящим. Увидев, что гребцы государственной гондолы подняли весла, он вновь украдкой; бросил взгляд в ту сторону, куда скрылся Якопо, и, обнаружив, что все благополучно, доверчиво взглянул на прибывшего. Яркий свет луны позволил рыбаку по одежде и внешности незнакомца убедиться, что перед ним — босоногий кармелит. Стремительность, с какой мчалась гондола, и необычность поручения привели монаха в еще большее смятение, нежели то, которое испытывал Антонио. Но, несмотря на это, удивление отразилось на его скорбном лице, когда он увидел жалкого старика с редкими прядями седых волос.
— Кто ты? — вырвался у него изумленный возглас.
— Антонио с лагун. Рыбак, многим обязанный незаслуженным милостям святого Антония.
— Как, же случилось, что такой, как ты, навлек на себя гнев сената?
— Я прямой человек и всем готов воздать должное. Если это оскорбляет сильных мира сего, значит, они скорее достойны сожаления, чем зависти.
— Осужденные всегда более склонны считать себя несчастными, чем виновными. Подобное роковое заблуждение следует искоренить из твоего ума, дабы оно не привело тебя к смерти.
— Пойди и скажи это патрициям. Они весьма нуждаются в откровенном совете и увещевании церкви.
— Сын мой, гордость, злоба и упрямство звучат в твоих ответах. Грехи сенаторов — а будучи людьми, и они не безгрешны — не могут служить оправданием твоих грехов. Если даже ужасный приговор обречет человека на казнь, преступления против бога останутся в их первозданном безобразии. Люди могут пожалеть того, кто безвинно пострадал от их гнева, но церковь лишь тому дарует прощение, кто, осознав свои заблуждения, искренне в них раскается.
— Падре, вы пришли исповедовать кающегося грешника?
— Таково данное мне поручение. Я глубоко этим огорчен, и, если правда то, чего я опасаюсь, мне особенно жаль, что под карающей десницей правосудия придется склонить голову человеку твоих лет.
Антонио улыбнулся и вновь обратил взгляд к ослепительной полосе света, скрывшей лодку браво.
— Падре, — сказал он, после того как его долгое и пристальное наблюдение закончилось, — не будет большого вреда, если я открою правду человеку, облеченному святым саном. Тебе, должно быть, сказали, что здесь, на лагунах, находится преступник, навлекший на себя гнев Святого Марка?
— Ты прав.
— Нелегко догадаться, когда Святой Марк доволен, а когда нет, — продолжал Антонио, спокойно закидывая свою удочку. — Ведь он так долго терпел того самого человека, кого теперь разыскивают. Да, его пускали и к самому дожу. У сената есть на то свои причины, скрытые от понимания невежественных людей, но для души несчастного юноши было бы лучше, а для республики — пристойнее, если б она с самого начала строже отнеслась к его поступкам, — Ты говоришь о другом! Значит, не ты преступник, какого они ищут?
— Я грешен, как и все рожденные женщиной, благочестивый кармелит, но моя рука никогда не держала другого оружия, кроме доброго меча, которым я разил нехристей. А только что здесь был человек и — мне горько это говорить, — он не может сказать того же!, — И он скрылся?
— Падре, у вас есть глаза, и вы сами можете ответить на этот вопрос. Его здесь нет, и, хотя он не так уж далеко, самой быстрой гондоле Венеции, хвала святому Марку, теперь его не догнать!
Кармелит склонил голову, и губы его зашептали не то молитву, не то благодарение богу. г — Монах, ты огорчен, что грешник бежал?
— Сын мой, я радуюсь тому, что мне не придется исполнять сей тягостный долг, но и скорблю, что есть душа столь развращенная, что долг этот должен быть выполнен. Позовем же слуг республики и скажем им, что поручение невыполнимо.
— Не торопись, добрый падре. Ночь тиха, а наемники заснули у своих весел, словно чайки на лагунах. У юноши останется больше времени для раскаяния, если его никто не потревожит.
Кармелит, поднявшийся было на ноги, тотчас сел вновь, точно им руководило сильное внутреннее побуждение.
— Я думал, что он успел уже далеко уйти от погони, — пробормотал монах, как бы извиняясь за свою излишнюю поспешность.
— Он слишком дерзок и, боюсь, поплывет назад к каналам, так что вы можете встретиться с ним возле города.., а может быть, за ним охотятся и другие гондолы республики. Одним словом, падре, самый надежный способ уклониться от исповедования наемного убийцы — это выслушать исповедь рыбака, который давно уж не имел случая покаяться в грехах.
Люди, стремящиеся к одной цели, понимают друг друга с полуслова. Кармелит уловил желание Антонио. Он откинул капюшон, и старому рыбаку открылось лицо монаха, готового выслушать его исповедь.
— Ты христианин, и человеку твоего возраста не приходится напоминать, что должен чувствовать кающийся грешник, — начал монах.
— Я грешен, падре. Наставь меня и отпусти мне грехи, чтобы я мог надеяться на спасение.
— Молитва твоя услышана, а просьба будет исполнена. Приблизься и преклони колена.
Антонио прикрепил удочку к сиденью, осмотрел с обычной тщательностью свою сеть, набожно перекрестился и стал перед кармелитом на колени. Началась исповедования и тяжкие переживания придали словам и мыслям рыбака достоинство, которое монах не привык встречать у людей этого сословия. Он поведал, какие надежды связывал со своим мальчиком и как они были разрушены несправедливыми и бездушными действиями государства, рассказал обо всех своих попытках освободить внука, о дерзких уловках во время состязания гребцов и символического обручения дожа с Адриатикой. Подготовив таким образом кармелита к пониманию природы греховных страстей, в которых долг повелевал ему теперь признаться, старик рассказал об этих страстях и о том влиянии, какое они оказали на его душу, привыкшую жить в мире с людьми. Он говорил просто, ни о чем не умалчивая, и речь его внушила монаху уважение и пробудила в нем горячее участие.
— Как мог ты дать волю подобным чувствам по отношению к таким почитаемым и могущественным венецианцам? — воскликнул монах, изображая суровость, которой он вовсе не чувствовал.
— Перед богом признаю свой грех! В ожесточении сердца я проклинал их, ибо они казались мне людьми, лишенными сочувствия к беднякам, и бессердечными, как мраморные статуи в их дворцах.
— Ты знаешь, что, если хочешь быть прощенным, должен сам прощать. Можешь ли ты, не тая злобы ни на кого, забыв причиненное тебе зло, можешь ли ты с христианской любовью к ближним молиться тому, кто принял смерть ради спасения рода человеческого, за тех, кто заставил тебя страдать?
Антонио опустил голову на обнаженную грудь и, казалось, вопрошал свою душу.
— Падре, — произнес он смиренно, — надеюсь, что могу.
— Не следует на свою погибель говорить, не подумавши. Небесный свод над нашей головой скрывает око, которое охватывает взором всю Вселенную и заглядывает в самые сокровенные тайники человеческого сердца. Способен ли ты, сокрушаясь о своих собственных грехах, простить патрициям их заблуждения?
— Моли бога о них, святая Мария, как я сейчас прошу к ним милосердия! Падре, я прощаю их — Аминь!
Кармелит поднялся и стал над коленопреклоненным Антонио; лицо его, озаренное светом луны, выражало глубокое сострадание. Воздев руки к звездам, он произнес слова отпущения грехов, и в голосе его звучала пламенная вера.
— Аминь! Аминь! — воскликнул Антонио, вставая и крестясь. — Да помогут мне святой Антоний и пречистая дева исполнить свой долг!
— Я буду поминать тебя, сын мой, в моих молитвах. Прими мое благословение, чтобы я мог уйти.
Антонио вновь преклонил колена, и кармелит твердым голосом благословил его. Исполнив этот последний обряд, оба некоторое время безмолвно молились, после чего тем, кто находился в государственной гондоле, был подан знак приблизиться. Гондола рванулась вперед и через мгновение была уже рядом. Два человека перебрались в лодку Антонио и услужливо помогли монаху занять свое место ь гондоле республики.
— Преступник исповедался? — полушепотом спросил один из них, по-видимому старший.
— Произошла ошибка. Тот, кого вы ищете, ускользнул. Этот престарелый человек — рыбак, по имени Антонио, и он едва ли повинен в серьезных преступлениях против Святого Марка. Браво уплыл по направлению к острову Святого Георга, и его следует искать не здесь.
Офицер отпустил монаха, который быстро подошел к балдахину и, обернувшись, бросил последний взгляд на лицо рыбака. Заскрипел канат, и резкий рывок сдвинул с места якорь лодки Антонио. Послышался громкий всплеск воды, и обе лодки, словно сцепившись, вместе помчались прочь, покорные отчаянным усилиям гребцов. В гондоле республики с ее темной, похожей на катафалк кабиной виднелось прежнее число гребцов, склонившихся над веслами, лодка же рыбака была пуста!
— Почетная должность. Вы, следовательно, пробыли здесь достаточно долго, чтобы знать, что республика не забывает оказанных ей услуг и не прощает обид.
— Венеция — древнее государство, и влияние его простирается повсюду.
— Идите осторожно. Мрамор опасен для нетвердых ног.
— Мне часто приходилось спускаться, и поступь моя всегда тверда. Надеюсь, я схожу по этим ступеням не в последний раз?
Посланец Совета сделал вид, что не понял вопроса, и ответил только на предшествующее замечание:
— Поистине Венеция государство древнее, но от старости его порой лихорадит. Всякий, кому дорога свобода, падре, должен скорбеть душой, видя, как приходит в упадок столь славная республика. “Sic transit gloria mun di!” 18 Вы, босоногие кармелиты, поступаете разумно, умерщвляя свою плоть в юности и избегая тем самым страданий, которые вызывает постепенная потеря сил на склоне лет. Ведь такой человек, как вы, наверно, совершил в молодости не так много дурных поступков, в коих теперь приходится раскаиваться.
— Все мы не без греха, — возразил, перекрестившись, монах. — Тот, кто тешит душу, возомнив себя совершенством, лишь увеличивает тщеславием бремя своих грехов.
— Люди, исполняющие такие обязанности, как я, почтенный кармелит, редко имеют возможность заглянуть к себе в душу, поэтому я благословляю случай, приведший меня в общество такого благочестивого человека. Моя гондола ждет — входите же!
Монах недоверчиво взглянул на своего спутника, но, зная, что противиться бесполезно, пробормотал короткую молитву и подчинился. Сильный удар весел возвестил, что они отчалили от ступенек дворца.
Глава 15
О гондольер в гондоле.
Фи да лин!
О гондольер в гондоле,
Фи да лин!
На своей прекрасной лодке
Ты плывешь волне навстречу,
Фи да лин, лин, ла!
Венецианская баркаролла
Луна стояла высоко в небе. Потоки ее лучей падали на вздымающиеся купола и высокие крыши Венеции, а мерцающие воды залива яркой чертой обозначали границу города. Этот величественный вид едва ли не превосходил красотой картину, созданную руками человека, фоном которой он служил, ибо даже королева Адриатики с ее неисчислимыми произведениями искусства, величественными памятниками, множеством великолепных дворцов и прочими творениями изощренного людского честолюбия не могла все же сравниться с ослепительной красотой природы.
Над головой простирался небесный свод, грандиозный в своей безмерности, сверкавший, словно жемчужинами, мириадами светил. Внизу, куда только достигал взгляд, раскинулись необъятные дали Адриатического моря, такого же безмятежного, как небесный свод, что отражался в его волнах, и все море казалось светящимся. Там и здесь среди лагун чернели небольшие острова, тысячелетним трудом отвоеванные у моря, которым скромные крыши рыбацкой деревушки или группа иных строений придавали живописный вид. Ни всплеск весла, ни песня, ни смех, ни хлопанье паруса, ни шутки моряков — ничто не нарушало тишины. Вблизи все было окутано очарованием полуночи, а даль дышала торжественностью умиротворенной природы, Город и лагуны, залив и дремлющие Альпы, бесконечная Ломбардская равнина и бездонная синева неба — все покоилось в величественном забытьи.
Неожиданно из каналов города вынырнула гондола. Бесшумно, словно призрак, она заскользила по необъятной глади залива; лодка шла быстро и безостановочно, направляемая чьей-то умелой и нетерпеливой рукой. По тому, как стремительно неслось суденышко, было понятно, что одинокий гребец в нем очень торопился. Гондола двигалась в сторону моря, направляясь к выходу из залива, расположенному между южной его оконечностью и знаменитым островом Святого Георга. С полчаса гондольер продолжал грести без передышки; при этом он то оглядывался назад, словно спасался от погони, то напряженно смотрел вперед, выдавая горячее стремление побыстрее достичь своей цели, которая пока оставалась скрытой от его глаз. Наконец, когда гондолу отделил от города широкий водный простор, гребец дал отдых своему веслу, а сам занялся напряженными, тщательными поисками.
Совсем близко от выхода в открытое море он заметил маленькое черное пятнышко. Весло с силой разрезало воду, и гондола, резко изменив направление, снова понеслась вперед, что означало конец сомнений гребца. Вскоре при свете луны стало заметно, как черное пятнышко качается на волнах. Затем оно начало приобретать очертания и размеры лодки, которая, очевидно, стояла на якоре. Гондольер перестал грести и наклонился вперед, пристально всматриваясь в этот неясный предмет, словно всеми силами пытался заставить свои глаза видеть зорче. В этот момент над лагуной послышалось тихое пение. Голос певца был слаб и чуть дрожал, но пел он музыкально и чисто, как обычно поют в Венеции. Это человек в лодке, видневшейся вдалеке, коротал время, скрашивая свое одиночество рыбацкой песней. Мелодия была приятная, но звучала так жалобно, что навевала печаль. Песню эту знали все, кто работал веслом на каналах; была она знакома и нашему гондольеру. Он подождал окончания куплета и сам пропел следующий. Так певцы продолжали чередоваться вплоть до последнего куплета, который исполнили вместе.
С окончанием песни гондольер вновь принялся вспенивать воду веслом, и вскоре обе лодки оказались рядом.
— Рано же ты забрасываешь свою спасть, Антонио, — сказал прибывший, перебираясь в лодку старого рыбака, уже хорошо знакомого читателю. — Многих людей беседа с Советом Трех заставила бы провести ночь без сна и в молитвах.
— Нет в Венеции часовни, Якопо, в которой грешнику так легко открыть свою душу, как здесь. Здесь, среди пустынных лагун, я оставался наедине с богом, и перед моим взором растворялись ворота рая.
— Такому, как ты, не нужны иконы, чтобы прийти в молитвенное настроение.
— Я вижу образ спасителя, Якопо, в этих ярких звездах, в луне, в синем небе, в туманных очертаниях гористого берега, в волнах, по которым мы плывем!.. Да что там — даже в моем дряхлом теле, как и во всем, что создано мудростью всевышнего и его могуществом. Много молитв прочел я с тех пор, как взошла луна.
— Неужели привычка молиться так сильна в тебе, что ты размышляешь о боге и своих грехах, даже когда удишь рыбу?
— Бедняки должны работать, грешники — молиться.
Мои мысли в последнее время были настолько поглощены мальчиком, что я забывал о еде. И если я вышел рыбачить позже или раньше обычного, то это лишь потому, что горем сыт не будешь.
— Я подумал о твоем положении, честный Антонио; вот здесь то, что поддержит твою жизнь и укрепит мужество. Взгляни сюда, — добавил браво, протянув руку к своей гондоле и вытаскивая оттуда корзинку. — Вот хлеб из Далмации, вино из Южной Италии и инжир Леван-та — поешь и ободрись.
Рыбак грустно взглянул на яства, ибо пустой желудок настойчиво взывал к слабости естества, но рука его не выпустила удочки.
— И все это ты даришь мне, Якопо? — спросил он, и в голосе его, несмотря на решимость отказаться от угощения, слышались муки голода.
— Антонио, это все лишь скромное приношение человека, который уважает тебя и чтит твое мужество.
— Ты купил это на свой заработок?
— А как же иначе? Я не нищий, слава богу, а в Венеции немного найдется людей, кто дает, когда их не просишь. Ешь без опасений; редко угостят тебя от более чистого сердца.
— Убери это, Якопо, если любишь меня. Не искушай больше, пока я в силах терпеть.
— Как! Разве на тебя наложена эпитимья? — поспешно спросил Якопо.
— Нет, нет. Давно уже не было у меня ни досуга, ни решимости, чтобы пойти на исповедь.
— Тогда почему же ты не хочешь принять дар друга? Вспомни о своих годах и нужде.
— Я не могу есть то, что куплено ценою крови! Браво отдернул руку, словно коснулся огня. Луна осветила в этот миг его сверкнувшие глаза, и, хотя честный Антонио считал себя, по существу, правым, он почувствовал, как сердце его обливается кровью, когда он встретился с яростным взглядом своего товарища. Последовала долгая пауза, во время которой рыбак старательно хлопотал над своей удочкой, впрочем совершенно не думая о своем улове.
— Да, я сказал так, Якопо, — наконец произнес рыбак, — и язык мой всегда говорит то, что я думаю. Убери свою еду и забудь о том, что было. Ведь я сказал это не из презрения к тебе, но заботясь о своей собственной душе. Ты знаешь, как я горюю о мальчике, но после него горше, чем кого бы то ни было из падших, я готов оплакивать тебя.
Браво не отвечал. В темноте слышалось лишь его тяжелое дыхание.
— Якопо, — с волнением заговорил опять рыбак, — пойми же меня. Жалость страдальцев и бедняков не похожа на презрение знатных богачей. Если я и коснулся твоей раны, то ведь не грубым каблуком. Боль, которую ты сейчас ощущаешь, дороже самой большой из прежних твоих радостей…
— Довольно, старик, — сказал браво сдавленным голосом, — твои слова забыты. Ешь без опасений: угощение куплено на заработок не менее чистый, чем деньги, собранные нищим монахом.
— Лучше я буду надеяться на милость святого Антония и свой крючок, — просто ответил старик. — Мы, с лагун, привыкли ложиться спать без ужина. Убери корзину, добрый Якопо, и давай поговорим о другом.
Браво не предлагал больше рыбаку свое угощение. Он отставил корзину в сторону и сидел, размышляя над происшедшим.
— Неужели ты проделал такой далекий путь только ради этого, добрый Якопо? — спросил старик, желая загладить острую обиду, которую нанес своим отказом.
Вопрос, по-видимому, заставил Якопо вспомнить о цели своего приезда. Он выпрямился во весь рост и с минуту пристально оглядывался вокруг. Когда он повернулся в сторону города, взгляд его принял более озабоченное выражение. Он не отрываясь всматривался в даль, пока невольная дрожь не выдала его удивление и тревогу.
— Кажется, это лодка, вон там, где колокольня? — быстро спросил он, показывая в сторону города.
— Похоже, что так. Для наших еще рановато, но последнее время никому не везло с уловом, да и вчерашнее празднество многих отвлекло от работы. Патрициям нужно есть, а бедным — трудиться, не то помрут и те и другие.
Браво медленно опустился на сиденье и с беспокойством посмотрел в лицо собеседнику.
— Ты давно здесь, Антонио?
— Не больше часа. Когда нас вывели из дворца, помнишь, я рассказал тебе о своих заботах. Вообще-то на лагунах нет лучшего места для лова, чем это, и все-таки я уже долго впустую дергаю леску. Голод — тяжкое испытание, но, как и всякое другое, его нужно перенести. Уже трижды я обращался с молитвой к моему святому покровителю, и когда-нибудь он услышит мои просьбы… — Послушай, Якопо, тебе знакомы нравы этих аристократов в масках. Как ты думаешь, возможно, чтобы они вняли голосу рассудка? Надеюсь, мое плохое воспитание не испортило дела; я говорил честно и откровенно, обращаясь к ним как к людям с душой, у которых тоже есть дети.
— Как сенаторы, они не имеют ни детей, ни души. Ты плохо понимаешь, Антонио, некоторые особенности этих патрициев. Во дворцах в часы веселья и в своем кругу никто лучше их не расскажет тебе о человечности, справедливости и даже о боге! Но когда они сходятся для обсуждения того, что называют интересами Святого Марка, тогда на самой холодной вершине Альп не найдешь камня более бездушного, а в долинах — волка более свирепого, чем они!
— Сурово ты говоришь, Якопо. Я бы не хотел быть несправедливым даже к тем, кто сделал мне так много зла. Сенаторы тоже люди, а бог всех нас наделил и чувствами и душой.
— В таком случае, они пренебрегают божьим даром! Ты теперь видишь, как трудно без постоянного помощника, рыбак, и ты горюешь о своем мальчике, а потому можешь посочувствовать и чужой беде, но сенаторы не знают страданий — их детей никогда не волокут на галеры, их надежды никогда не разрушаются законами жестоких тиранов, им не приходится проливать слезы о детях, гибнущих оттого, что они брошены в общество негодяев! Они любят говорить об общественных добродетелях и служении государству, но, едва дело коснется их самих, начинают видеть добродетель в славе, а служение обществу — в том, что приносит им почести и награды. Нужды государства и есть их совесть, хотя они стараются, чтобы и эти нужды не оказались им в тягость.
— Якопо, само провидение создало людей различными. Одного — большим, другого — маленьким; одного — слабым, другого — сильным; одного — мудрым, другого — глупцом. Не следует нам роптать на то, что создано провидением.
— Не провидение создало сенат — его придумали люди! Послушай меня, Антонио, ты оскорбил их, и тебе опасно оставаться в Венеции. Они могут простить что угодно, кроме обвинений в несправедливости. Твои слова слишком близки к истине, чтобы их забыли.
— Неужели они могут причинить зло тому, кто хочет лишь вернуть свое дитя?
— Если б ты был великим и могущественным, они постарались бы повредить твоему состоянию и репутации, чтобы ты не мог представлять опасности для их правления, а раз ты слаб и беден, они просто убьют тебя, если только ты не будешь вести себя тихо. Предупреждаю тебя, что важнее всего для них — сохранить свою систему правления.
— Неужели бог это потерпит?
— Нам не понять его тайн, — возразил браво, перекрестившись. — Если бы его царство ограничивалось здешним миром, можно было бы усмотреть несправедливость в том, что он допускает торжество зла, но сейчас дело обстоит так, что мы… Эта лодка слишком быстро приближается! Не очень-то мне нравится ее вид и то, как она мчится.
— Правда, это не рыбаки: на лодке много весел и есть кабина..
— Это гондола республики! — воскликнул Якопо, поднимаясь и переходя в свою лодку, которую он успел отвязать от лодки собеседника, пока тот раздумывал, что ему делать дальше. — Антонио, лучше всего для нас — скорее убраться отсюда.
— Твои страхи понятны, — отвечал рыбак, не двигаясь с места, — и мне очень жаль, что для них есть причина. Такому умелому гребцу, как ты, хватит еще времени, чтобы ускользнуть от самой быстроходной гондолы на каналах.
— Скорее поднимай якорь, старик, и уходи! У меня глаз верный, я знаю эту лодку.
— Бедный Якопо! Что за проклятье — неспокойная совесть! Ты был добр ко мне в трудную минуту, и, если молитвы, произнесенные от чистого сердца, могут тебе помочь, в них недостатка не будет.
— Антонио! — крикнул браво, который уж погнал было прочь свою лодку, но вдруг, остановившись в нерешительности, продолжал:
— Мне нельзя больше задерживаться.., не доверяй им.., они лживы, как дьяволы.., нельзя больше терять ни минуты.., мне нужно скрыться.
Рыбак помахал рукой вслед уплывавшему и что-то пробормотал с состраданием в голосе.
— Милостивый святой Антоний, храни моего мальчика, чтобы он не дошел до столь жалкой жизни! — добавил он. — Этот юноша — доброе семя, упавшее на каменистую почву; редко встречаются люди с более доброй и отзывчивой душой. Подумать только, что такой человек, как Якопо, может жить платой за убийство!
Приближение незнакомой гондолы поглотило теперь все внимание старика. Она шла быстро, подгоняемая мощными ударами шести весел, и рыбак с лихорадочным волнением взглянул в ту сторону, куда скрылся беглец. С находчивостью, ставшей благодаря необходимости и большому опыту почти инстинктивной, Якопо выбрал такое направление, что след его лодки терялся в проведенной ослепительным лунным светом по поверхности воды яркой полосе, которая скрывала все оказавшееся в ее пределах. Увидев, что браво исчез, рыбак улыбнулся с явным облегчением.
— Ну, пусть плывут сюда, — произнес он. — У Якопо будет больше времени. Бедняга, с тех пор как вышел из дворца, успел, наверно, еще кого-нибудь ударить кинжалом, и теперь сенат ни за что не пощадит: его. Блеск золота соблазнил этого человека, и он оскорбил тех, кто так долго терпел его. Да простит мне господь, что я1 знался о подобным человеком! Но, когда на сердце тяжело, даже ласкающийся пес согревает душу. Мало кому теперь есть до меня дело, иначе я бы никогда не принял дружбу такого, как он.
Антонио умолк, так как гондола республики стремительно приблизилась к его лодке и замерла на месте. Вода еще бурлила под веслами, когда какой-то человек уже перебрался в лодку рыбака; теперь большая гондола рванулась прочь и, отплыв на несколько сот футов, остановилась.
Антонио с молчаливым любопытством наблюдал за происходящим. Увидев, что гребцы государственной гондолы подняли весла, он вновь украдкой; бросил взгляд в ту сторону, куда скрылся Якопо, и, обнаружив, что все благополучно, доверчиво взглянул на прибывшего. Яркий свет луны позволил рыбаку по одежде и внешности незнакомца убедиться, что перед ним — босоногий кармелит. Стремительность, с какой мчалась гондола, и необычность поручения привели монаха в еще большее смятение, нежели то, которое испытывал Антонио. Но, несмотря на это, удивление отразилось на его скорбном лице, когда он увидел жалкого старика с редкими прядями седых волос.
— Кто ты? — вырвался у него изумленный возглас.
— Антонио с лагун. Рыбак, многим обязанный незаслуженным милостям святого Антония.
— Как, же случилось, что такой, как ты, навлек на себя гнев сената?
— Я прямой человек и всем готов воздать должное. Если это оскорбляет сильных мира сего, значит, они скорее достойны сожаления, чем зависти.
— Осужденные всегда более склонны считать себя несчастными, чем виновными. Подобное роковое заблуждение следует искоренить из твоего ума, дабы оно не привело тебя к смерти.
— Пойди и скажи это патрициям. Они весьма нуждаются в откровенном совете и увещевании церкви.
— Сын мой, гордость, злоба и упрямство звучат в твоих ответах. Грехи сенаторов — а будучи людьми, и они не безгрешны — не могут служить оправданием твоих грехов. Если даже ужасный приговор обречет человека на казнь, преступления против бога останутся в их первозданном безобразии. Люди могут пожалеть того, кто безвинно пострадал от их гнева, но церковь лишь тому дарует прощение, кто, осознав свои заблуждения, искренне в них раскается.
— Падре, вы пришли исповедовать кающегося грешника?
— Таково данное мне поручение. Я глубоко этим огорчен, и, если правда то, чего я опасаюсь, мне особенно жаль, что под карающей десницей правосудия придется склонить голову человеку твоих лет.
Антонио улыбнулся и вновь обратил взгляд к ослепительной полосе света, скрывшей лодку браво.
— Падре, — сказал он, после того как его долгое и пристальное наблюдение закончилось, — не будет большого вреда, если я открою правду человеку, облеченному святым саном. Тебе, должно быть, сказали, что здесь, на лагунах, находится преступник, навлекший на себя гнев Святого Марка?
— Ты прав.
— Нелегко догадаться, когда Святой Марк доволен, а когда нет, — продолжал Антонио, спокойно закидывая свою удочку. — Ведь он так долго терпел того самого человека, кого теперь разыскивают. Да, его пускали и к самому дожу. У сената есть на то свои причины, скрытые от понимания невежественных людей, но для души несчастного юноши было бы лучше, а для республики — пристойнее, если б она с самого начала строже отнеслась к его поступкам, — Ты говоришь о другом! Значит, не ты преступник, какого они ищут?
— Я грешен, как и все рожденные женщиной, благочестивый кармелит, но моя рука никогда не держала другого оружия, кроме доброго меча, которым я разил нехристей. А только что здесь был человек и — мне горько это говорить, — он не может сказать того же!, — И он скрылся?
— Падре, у вас есть глаза, и вы сами можете ответить на этот вопрос. Его здесь нет, и, хотя он не так уж далеко, самой быстрой гондоле Венеции, хвала святому Марку, теперь его не догнать!
Кармелит склонил голову, и губы его зашептали не то молитву, не то благодарение богу. г — Монах, ты огорчен, что грешник бежал?
— Сын мой, я радуюсь тому, что мне не придется исполнять сей тягостный долг, но и скорблю, что есть душа столь развращенная, что долг этот должен быть выполнен. Позовем же слуг республики и скажем им, что поручение невыполнимо.
— Не торопись, добрый падре. Ночь тиха, а наемники заснули у своих весел, словно чайки на лагунах. У юноши останется больше времени для раскаяния, если его никто не потревожит.
Кармелит, поднявшийся было на ноги, тотчас сел вновь, точно им руководило сильное внутреннее побуждение.
— Я думал, что он успел уже далеко уйти от погони, — пробормотал монах, как бы извиняясь за свою излишнюю поспешность.
— Он слишком дерзок и, боюсь, поплывет назад к каналам, так что вы можете встретиться с ним возле города.., а может быть, за ним охотятся и другие гондолы республики. Одним словом, падре, самый надежный способ уклониться от исповедования наемного убийцы — это выслушать исповедь рыбака, который давно уж не имел случая покаяться в грехах.
Люди, стремящиеся к одной цели, понимают друг друга с полуслова. Кармелит уловил желание Антонио. Он откинул капюшон, и старому рыбаку открылось лицо монаха, готового выслушать его исповедь.
— Ты христианин, и человеку твоего возраста не приходится напоминать, что должен чувствовать кающийся грешник, — начал монах.
— Я грешен, падре. Наставь меня и отпусти мне грехи, чтобы я мог надеяться на спасение.
— Молитва твоя услышана, а просьба будет исполнена. Приблизься и преклони колена.
Антонио прикрепил удочку к сиденью, осмотрел с обычной тщательностью свою сеть, набожно перекрестился и стал перед кармелитом на колени. Началась исповедования и тяжкие переживания придали словам и мыслям рыбака достоинство, которое монах не привык встречать у людей этого сословия. Он поведал, какие надежды связывал со своим мальчиком и как они были разрушены несправедливыми и бездушными действиями государства, рассказал обо всех своих попытках освободить внука, о дерзких уловках во время состязания гребцов и символического обручения дожа с Адриатикой. Подготовив таким образом кармелита к пониманию природы греховных страстей, в которых долг повелевал ему теперь признаться, старик рассказал об этих страстях и о том влиянии, какое они оказали на его душу, привыкшую жить в мире с людьми. Он говорил просто, ни о чем не умалчивая, и речь его внушила монаху уважение и пробудила в нем горячее участие.
— Как мог ты дать волю подобным чувствам по отношению к таким почитаемым и могущественным венецианцам? — воскликнул монах, изображая суровость, которой он вовсе не чувствовал.
— Перед богом признаю свой грех! В ожесточении сердца я проклинал их, ибо они казались мне людьми, лишенными сочувствия к беднякам, и бессердечными, как мраморные статуи в их дворцах.
— Ты знаешь, что, если хочешь быть прощенным, должен сам прощать. Можешь ли ты, не тая злобы ни на кого, забыв причиненное тебе зло, можешь ли ты с христианской любовью к ближним молиться тому, кто принял смерть ради спасения рода человеческого, за тех, кто заставил тебя страдать?
Антонио опустил голову на обнаженную грудь и, казалось, вопрошал свою душу.
— Падре, — произнес он смиренно, — надеюсь, что могу.
— Не следует на свою погибель говорить, не подумавши. Небесный свод над нашей головой скрывает око, которое охватывает взором всю Вселенную и заглядывает в самые сокровенные тайники человеческого сердца. Способен ли ты, сокрушаясь о своих собственных грехах, простить патрициям их заблуждения?
— Моли бога о них, святая Мария, как я сейчас прошу к ним милосердия! Падре, я прощаю их — Аминь!
Кармелит поднялся и стал над коленопреклоненным Антонио; лицо его, озаренное светом луны, выражало глубокое сострадание. Воздев руки к звездам, он произнес слова отпущения грехов, и в голосе его звучала пламенная вера.
— Аминь! Аминь! — воскликнул Антонио, вставая и крестясь. — Да помогут мне святой Антоний и пречистая дева исполнить свой долг!
— Я буду поминать тебя, сын мой, в моих молитвах. Прими мое благословение, чтобы я мог уйти.
Антонио вновь преклонил колена, и кармелит твердым голосом благословил его. Исполнив этот последний обряд, оба некоторое время безмолвно молились, после чего тем, кто находился в государственной гондоле, был подан знак приблизиться. Гондола рванулась вперед и через мгновение была уже рядом. Два человека перебрались в лодку Антонио и услужливо помогли монаху занять свое место ь гондоле республики.
— Преступник исповедался? — полушепотом спросил один из них, по-видимому старший.
— Произошла ошибка. Тот, кого вы ищете, ускользнул. Этот престарелый человек — рыбак, по имени Антонио, и он едва ли повинен в серьезных преступлениях против Святого Марка. Браво уплыл по направлению к острову Святого Георга, и его следует искать не здесь.
Офицер отпустил монаха, который быстро подошел к балдахину и, обернувшись, бросил последний взгляд на лицо рыбака. Заскрипел канат, и резкий рывок сдвинул с места якорь лодки Антонио. Послышался громкий всплеск воды, и обе лодки, словно сцепившись, вместе помчались прочь, покорные отчаянным усилиям гребцов. В гондоле республики с ее темной, похожей на катафалк кабиной виднелось прежнее число гребцов, склонившихся над веслами, лодка же рыбака была пуста!