Страница:
— Я не уверен, Уоллингфорд, что мне следует принять такую крупную сумму — вряд ли отец и Люси вполне одобрят это, да и что станут говорить в свете?
— Ни ваш отец, ни Люси, ни свет ничего не узнают, сэр, если только вы не сочтете нужным сообщить им о том. Я не стану рассказывать о завещании и, признаюсь, предпочел бы, чтобы и вы ради сестры хранили молчание.
— Что ж, мистер Уоллингфорд, — ответил Руперт, спокойно кладя вексель в свой бумажник, — я подумаю о воле бедной Грейс и, если сочту возможным исполнить ее желание, то, разумеется, так и сделаю. Я едва ли отказал бы ей, чего бы она ни попросила, и сделаю все, чтобы отдать дань уважения ее памяти. Но вы, я вижу, погружены в ваше горе, посему я удаляюсь; я извещу вас о моем решении через несколько дней.
Руперт ушел, прихватив мой вексель на двадцать тысяч долларов. Я не пытался удержать его и не огорчился, узнав, что он вместе с сестрой вернулся на ночлег в домик отца. На следующий день Руперт проследовал в Нью-Йорк, не послав мне никакой записки, но оставив вексель у себя; спустя день или два я узнал, что он находится на пути к Источникам и собирается воссоединиться с Мертонами.
Джон Уоллингфорд покинул меня наутро после похорон, пообещав вновь встретиться со мной в городе.
— Не забудь о завещании, Майлз, — говорил этот странный человек, пожимая мне руку, — и смотри не забудь показать мне тот пункт, который касается Клобонни, до того как я опять уеду на запад, за мост. Между родственниками, носящими одно имя, не должно быть никакой скрытности в подобных делах.
Я не знал, улыбнуться или с серьезным видом принять эту необычную просьбу, но я не изменил своего решения относительно самого завещания, чувствуя, что по справедливости я должен именно так распорядиться имуществом. Признаться, были минуты, когда я сомневался в характере человека, который счел возможным отстаивать свое право без всякой щепетильности, к тому же в то время, когда предполагаемая печальная ситуация казалась весьма вероятной оттого, что смерть так недавно гостила среди нас. Однако в манере моего родственника было столько искренности, он так непритворно соболезновал мне, а его суждения были так схожи с моими, что эти неприятные мысли недолго мучили меня. Вообще же мое мнение о Джоне Уоллингфорде было благоприятным, и, как впоследствии сможет убедиться читатель, он вскоре совершенно завоевал мое доверие.
После отъезда всей моей родни я почувствовал, как я одинок на этом свете. Люси ночевала у отца, чтобы составить компанию своему брату, а добрый мистер Хардиндж, хоть и думал утешить меня, оставшись в моем доме, обнаружил, что у него дел по горло, и я его почти не видел. Может быть, неплохо зная меня, он понимал, что человек моего склада больше нуждается в уединении и возможности поразмыслить о том о сем, чем в каких-либо общепринятых формах соболезнования (правда, я старался не подавать виду, что предпочитаю уединение). Как бы то ни было, он был рядом, хоть и почти не говорил со мной о моей утрате.
Закончился день, длинный и безотрадный. Наступил вечер, теплый, бодрящий, и принес с собой мягкий свет молодой луны. Я брел по лужайке, когда красота ночи с особенной живостью воскресила в памяти Грейс, ее любовь к природе, и вскоре, поддавшись внезапному порыву, я быстро зашагал к ее погруженной в безмолвие могиле. На дорогах, пролегающих в окрестностях Клобонни, никогда не было многолюдно, но в этот час, после торжественной процессии, которая столь недавно проходила по ней, на пути к кладбищу я не встретил вообще ни души. Прошли месяцы после похорон, прежде чем хоть кто-нибудь из рабов отважился пройти по ней в ночи, даже при свете дня они вступали на нее с благоговейным страхом, который могла внушить им только смерть кого-либо из Уоллингфордов. Мне даже казалось, что эти простодушные создания переживали смерть своей юной госпожи более глубоко, чем кончину моей матери, впрочем, это, быть может, объясняется тем, что с возрастом я стал более наблюдательным.
Кладбище при церкви Святого Михаила украшают пышно разросшиеся кедры. Эти деревья были заботливо выращены и образовали подходящее для такого места обрамление. Их живописная купа затеняла могилы моих близких, по распоряжению моей матери под ветвями поставили простую деревянную скамью — она часами сиживала у могилы мужа, погрузившись в раздумья. Грейс, Люси и я часто ходили туда вечером после смерти моей матери, и там мы сидели по многу часов в глубоком молчании, а если кто-то из нас позволял себе обронить слово-другое, то непременно почтительным шепотом. Подходя к скамье, я с горькой радостью подумал о том, что Руперт никогда не сопровождал нас в этих маленьких благочестивых паломничествах. Даже в те дни, когда Грейс имела наибольшее влияние на своего поклонника, она не могла уговорить его участвовать в деле, столь противном его природе. Семья Люси покоилась по другую сторону от купы деревьев, и я часто видел, как милое юное созданье плакало, устремив взор на могилы родственников, которых она совсем не знала. Но моя мать была ее матерью, и она любила ее почти так же сильно, как мы. Наверное, мне следует сказать: совершенно так же, как мы.
Я боялся в этот колдовской час встретить у могилы сестры каких-нибудь посетителей и осторожно приблизился к кедрам, собираясь уйти незамеченным, если мои опасения подтвердятся. Однако я никого не увидел и, направившись к ряду могил, встал у подножия самой свежей из них. Едва я подошел к могиле, как услышал свое имя, произнесенное тихим сдавленным голосом. Нельзя было ошибиться — то был голос Люси; она сидела так близко к стволу кедра, что ее темное платье сливалось с тенью дерева. Я подошел к ней и сел рядом.
— Я не удивлен, что ты пришла сюда, — сказал я, беря за руку милую девушку: то было непроизвольное движение, выражавшее расположение, которое мы питали друг к другу с самого детства, — ты, которая столь преданно ходила за Грейс в последние часы ее жизни.
— О! Майлз, — отвечала Люси голосом, полным печали, — я совсем не ожидала такого исхода, когда ты встретил меня в театре и сказал про Грейс!
Я вполне понимал свою собеседницу. Люси воспитали так, что она чуждалась всякого ханжества и фальши. Ее отец четко и смело разграничивал подлинное понятие греха и узость пуританских установлений, которую многие высокомерно уподобляют Закону Божьему, и, будучи совершенно простодушной, Люси не считала грехом те невинные удовольствия, которые она себе позволяла. Однако мысль о том, что Грейс страдала и тосковала в то время, как сама она внимала прекрасным стихам Шекспира, причиняла ей боль, — полагая, что недостаточно сделала для моей сестры, она укоряла себя в воображаемом бездействии.
— На то была воля Божия, Люси, — ответил я. — Мы должны постараться принять ее.
— Если ты можешь так думать, Майлз, мне и подавно следует смириться с происшедшим, и все же…
— Все же что, Люси? Я думаю, ты любила сестру так же сильно, как я, только здесь я не могу погрешить против истины, и, несмотря на то, что я знаю, какое у тебя нежное, доброе, искреннее сердце, мне трудно признать, что ты любила ее больше, чем я.
— Я не о том, Майлз, совсем не о том. Разве кроме моей скорби о ней у меня нет повода для раскаяния, нет чувства стыда, чувства совершенного бессилия?
— Я понимаю тебя, Люси, и без колебаний отвечаю «нет». Ты не Руперт, и Руперт не ты. Пусть со всеми прочими происходит что угодно, ты навсегда останешься Люси Хардиндж.
— Благодарю тебя, Майлз, — ответила моя собеседница, слегка пожав руку, в которой все еще лежала ее рука, — благодарю тебя от всего сердца. Ты так великодушен, но другие люди могут рассудить иначе. Мы не были связаны с вами узами крови, но вы приютили нас, и мы должны были бы почитать нашим священным долгом никогда не причинять вам зла. Мне страшно подумать, что мой дорогой, справедливый отец когда-нибудь узнает правду.
— Он никогда не узнает ее, Люси, и мне бы искренне хотелось, чтобы мы все забыли о том. Отныне Руперт мне чужой, но узы, которые связывают меня с другими членами вашей семьи, вследствие этого печального события станут еще крепче.
— Руперт мой брат, — ответила Люси так тихо, что слова ее были едва слышны.
— Ты же не оставишь меня совсем одного на белом свете! — воскликнул я укоризненно.
— Нет, Майлз, нет — эти узы, как ты сказал, должны связывать нас до смерти. Что до Руперта, у меня и в мыслях не было, чтобы ты относился к Руперту как прежде. Это невозможно, даже нелепо, но ты мог бы оказать нам хотя бы некоторое снисхождение.
— Разумеется, Руперт — твой брат, как ты сказала, и я не хотел бы, чтобы ты относилась к нему иначе. Он женится на Эмили Мертон и, надеюсь, будет счастлив. Здесь, над могилой сестры, Люси, я снова повторяю обет, который уже давал тебе, — не мстить ему.
Люси ничего не ответила на эти слова, но если бы я позволил ей, она поцеловала бы мне руку в порыве благодарности. Однако этого я не мог допустить, я поднес ее руку к своим губам и долго держал ее, пока милая девушка сама осторожно не отняла ее.
Люси долго и задумчиво молчала, а потом примолвила:
— Майлз, не следует тебе оставаться теперь в Клобонни. Твой родственник, Джон Уоллингфорд, был здесь, и, полагаю, он тебе понравился. Почему бы тебе не навестить его? Он живет у Ниагары, «к западу от моста», как он говорит, ты мог бы воспользоваться случаем и посмотреть на водопад.
— Я понимаю тебя, Люси, и я искренне благодарен тебе за участие. Я не намерен надолго оставаться в Клобонни, завтра я покину его.
— Завтра! — воскликнула Люси, как будто встревожившись.
— Тебе кажется, я уезжаю слишком рано? Я чувствую, что мне нужно чем-то занять себя, да и переменить обстановку. Ты ведь помнишь, у меня есть судно и меня ждут важные дела. Я должен обратиться на восток, а не на запад.
— Майлз, значит, ты собираешься снова заняться своим делом? — спросила Люси, как мне показалось, с легким сожалением в голосе.
— Конечно, что же мне еще делать? Богатства мне не нужно, я признаю это, у меня достаточно средств, чтобы обеспечить себя, однако мне необходимо заняться делом. Море мне по душе, я молод и могу плавать еще несколько лет. Я никогда не женюсь (Люси вздрогнула) и поскольку у меня нет наследника ближе Джона Уоллингфорда…
— Джона Уоллингфорда! У тебя есть кузины гораздо ближе его!
— Есть, но это же не по мужской линии. Именно Грейс хотела, чтобы я завещал нашему кузену Джону хотя бы Клобонни, независимо от того, как я распоряжусь остальным имуществом. Ты теперь так богата, что оно тебе не нужно, Люси, иначе я завещал бы тебе все до последнего шиллинга.
— Я верю, что ты поступил бы так, дорогой Майлз, — горячо ответила Люси. — Ты всегда был великодушен и добр ко мне, я никогда не забуду этого.
— Тебе ли говорить о моей доброте, Люси, ведь, когда я впервые отправился в плавание, ты отдала мне все деньги, которые у тебя были, до последнего цента. Я уже почти жалею, что ты теперь настолько богаче меня, иначе я бы завещал все мое состояние тебе.
— Не будем больше говорить о деньгах в этом святом месте, — робко проговорила Люси. — Забудь о том, что я, глупая девчонка, сделала тогда, мы ведь были еще детьми, Майлз.
Значило ли это, что Люси не хотела, чтобы я вспоминал о каких-то эпизодах из нашего отрочества? Несомненно, ее нынешние отношения с Эндрю Дрюиттом делали эти воспоминания весьма неуместными, а то и неприятными для нее. Я не знал, что и думать, — это было не похоже на ту Люси, какой она всегда была, Люси, обыкновенно такую простодушную, такую ласковую, такую честную. Но любовь овладевает всем существом человека — это я знал по себе, — ревностно оберегая свою жертву от вторжения иных чувств и поднимая тревогу даже из-за слов столь безобидных и искренних. Вследствие этих размышлений и замечания Люси беседа устремилась в другое русло, и мы долго с грустью говорили о той, которая ушла от нас, из мира сего, навсегда.
— Мы с тобой, быть может, доживем до старости, Майлз, — сказала Люси, — но всегда будем помнить Грейс такой, какой она была, и любить воспоминания о ней, как мы любили ее прекрасную душу при жизни. С тех пор как она умерла, я ежечасно вижу перед собой одну и ту же картину: Грейс сидит рядом со мной и доверчиво, по-сестрински, беседует со мной, как бывало с раннего детства до того дня, как ее не стало!
Сказав это, Люси поднялась, закуталась в шаль и протянула руку на прощание — прежде я говорил о том, что собираюсь покинуть Клобонни рано утром. Она плакала: быть может, ее расстроил наш разговор, а может быть, и я послужил причиной ее слез. Люси, как и Грейс, всегда плакала, расставаясь со мной, а она была не из тех, кто с легкостью оставляет свои привычки, как только задует противный ветер. Однако я не мог расстаться вот так; у меня было чувство, что на сей раз мы расстанемся навсегда, ибо супруга Эндрю Дрюитта не может быть тем, чем была для меня Люси Хардиндж уже почти двадцать лет.
— Я пока еще не прощаюсь, Люси, — заметил я. — Если ты не приедешь в город до того, как я выйду в плавание, я вернусь в Клобонни попрощаться с тобой. Один Бог знает, что станется со мной и куда забросит меня судьба, посему я хотел бы оттянуть прощание до последней минуты. Ты и твой замечательный отец будете последними, к кому я приду прощаться.
Люси пожала мне руку в ответ, поспешно пожелала спокойной ночи и проскользнула в калитку отцовского домика, у которого мы к тому времени оказались. Она, должно быть, подумала, что я тотчас вернулся к себе домой. Отнюдь нет; я провел долгие часы в одиночестве на кладбище, то вспоминая о всех, кто оставил мир, то обратив все свои помышления на живых. Я видел свет в окошке Люси и ушел не раньше, чем она погасила его. Было далеко за полночь.
Я долго сидел под кедрами, и странные чувства владели мною. Дважды я опускался на колени у могилы Грейс и горячо молился. Мне казалось, что молитвы, возносимые в таком месте, обязательно должны доходить до Бога. Я думал о моей матери, о моем отважном, пылком отце, о Грейс и обо всем, что было в моей жизни. Потом я долго стоял под окном Люси, и, хотя перед тем я размышлял об умерших, самым ярким, светлым из всех образов, которые я уносил в своем сердце, был образ живущей.
ГЛАВА X
Я нашел Джона Уоллингфорда в городе; кузен ждал моего приезда. Он остановился в отеле «Сити» и, дабы мы оказались под одной крышей, снял для меня номер по соседству. Я отобедал с ним, а потом он вместе со мной отправился посмотреть на «Рассвет». Второй помощник сказал мне, что Марбл заглядывал на судно, обещал вернуться через несколько дней и исчез. Сопоставив даты, я удостоверился в том, что он успеет к торгам, и перестал тревожиться по этому поводу.
— Майлз, — проговорил Джон Уоллингфорд невозмутимо, когда мы, возвращаясь в гостиницу, шли по Пайн-стрит, — ты, кажется, говорил, что твой адвокат Ричард Харрисон?
— Да. Меня познакомил с ним мистер Хардиндж, и, насколько я знаю, он один из старейших юристов в стране. Вон его контора, на другой стороне улицы, — вон там, прямо напротив.
— Я заметил ее, потому и заговорил. Хорошо бы зайти и оставить кое-какие указания относительно твоего завещания. Я хотел бы видеть Клобонни в надежных руках. Если бы ты составил дарственную на мое имя, я бы не принял ее от тебя, единственного сына старшего брата, но я просто не переживу, если узнаю, что оно ушло из нашей семьи. Мистер Харрисон также мой старый друг и советчик.
Меня потрясла такая бесцеремонность, но я не рассердился: что-то в манере этого человека импонировало мне.
— Мистер Харрисон в этот час, вероятно, не принимает, но я, пожалуй, зайду в контору и оставлю ему подробную записку, — ответил я и тотчас же приступил к исполнению задуманного, предоставив Джону Уоллингфорду продолжать путь в одиночестве. На следующий день завещание было составлено, соответствующим образом оформлено и отдано в руки моего кузена, единственного душеприказчика. Если бы читатель спросил у меня, почему я поступил так, особенно зачем передал ему завещание, я бы не нашелся, что ответить. Я испытывал необычайное доверие к этому сородичу, чья удивительная откровенность даже более умудренному человеку показалась бы верхом прямодушия либо доведенным до совершенства искусством лицемерия. Как бы то ни было, я не только передал ему свое завещание, но и в течение следующей недели посвятил его во все свои финансовые дела, кроме завещания Грейс в пользу Руперта. Джон Уоллингфорд поддерживал во мне это доверие, утверждая, что с головой окунуться в дела — самое верное средство позабыть обо всех скорбях. Всей душой отдаться чему бы то ни было я тогда не мог, хоть и пытался таким образом заглушить горе.
Прежде всего мне нужно было узнать о судьбе выданной Руперту бумаги. Вексель был выписан на мой банк, и я направился туда, дабы выяснить, предъявлен ли он к оплате. По этому поводу между мной и кассиром произошел следующий разговор.
— Доброе утро, мистер… — приветствовал я этого джентльмена, — я пришел узнать, предъявлен ли к оплате вексель на сумму в двадцать тысяч долларов, выданный мной Руперту Хардинджу, эсквайру, со сроком платежа до десяти дней. Если да, я готов выполнить свои обязательства.
Прежде чем ответить на мой вопрос, кассир улыбнулся особой улыбкой — в ней содержалась благоприятная оценка моего финансового положения.
— Не совсем предъявлен к оплате, капитан Уоллингфорд, ибо если вы соблаговолите в соответствии с надлежащей процедурой найти в городе индоссатораnote 37, мы с превеликим удовольствием отсрочим вексель.
— Значит, мистер Хардиндж предъявил его к оплате, — заметил я огорченно: несмотря на все, что произошло, мне было тяжело принять это неоспоримое свидетельство его совершенной низости.
— Не совсем предъявлен к оплате, сэр, — отвечал кассир, — видите ли, мистер Хардиндж желал получить деньги на несколько дней раньше срока, и, поскольку ему необходимо было уехать из города, мы произвели учет векселяnote 38.
— Получить раньше срока! Вы учли этот вексель, сэр?
— С превеликим удовольствием, зная, что он подлинный. Мистер Хардиндж заметил, что, не имея возможности сразу вернуть ему такую большую сумму, которую вы были должны ему, вы выдали ему этот краткосрочный вексель; такое решение его вполне удовлетворило, и теперь он желал получить деньги наличными немедленно. Мы конечно же без колебаний исполнили его просьбу.
— Вполне удовлетворило! — вырвалось у меня, несмотря на мою твердую решимость сохранять хладнокровие; к счастью, появился следующий клиент, и никто не обратил внимания на мои слова и на то, как они были произнесены. — Хорошо, господин кассир, я выпишу чек и тотчас же акцептую вексельnote 39.
Кассир еще больше заулыбался. Я выдал ему чек, вексель был аннулирован и возвращен мне; таким образом, я покинул банк, имея на своем счете около десяти тысяч долларов вместо тридцати с лишним тысяч, которые имелись там до моего визита. Правда, я был законным наследником всего движимого имущества Грейс, права на которое с соблюдением всех необходимых формальностей передал мне мистер Хардиндж утром того дня, когда я уезжал из Клобонни. Оно состояло из облигаций, бонов и закладныхnote 40, размещенных на хороших фермах в нашем округе и приносящих процентный доход.
— Итак, Майлз, что ты собираешься делать со своим судном? — спросил Джон Уоллингфорд вечером того дня. — Как я понимаю, твои недавние неприятности привели к тому, что фрахт, на который ты рассчитывал, был передан другому судовладельцу, к тому же говорят, что нынче фрахты не так уж дороги.
— Право, кузен Джон, я не готов ответить на этот вопрос. Я слышал, будто на севере Германии за колониальные товары дают высокую цену, и, будь я при деньгах, я бы купил груз за свой счет. Мне сегодня предлагали отличный сахар, кофе и тому подобные товары за наличные по умеренной цене.
— И сколько же надобно денег, чтобы осуществить сей замысел, мой друг?
— Примерно пятьдесят тысяч долларов, а в моем распоряжении лишь около десяти тысяч, правда, я могу получить еще двадцать, продав кое-какие ценные бумаги, так что я должен оставить эту идею.
— С чего ты взял? Дай мне подумать одну ночь, а утром поговорим. Вообще-то я скор на решения, но предпочитаю заключать сделки на свежую голову. Меня все время в жар бросает от этого безумного города и старой мадеры, и я хотел бы как следует выспаться, прежде чем заключать договор.
На следующий день мы завтракали одни, чтобы свободно беседовать, не опасаясь посторонних ушей, и Джон Уоллингфорд вернулся к прежнему разговору.
— Майлз, я обдумал этот «сладкий» вопрос — я имею в виду сахар, — начал кузен, — и мне твой план понравился. Можешь ли ты дать мне какое-либо дополнительное обеспечение, если я ссужу тебя деньгами?
— У меня при себе имеются кое-какие боны и закладные на сумму двадцать две тысячи долларов, которые я могу переуступить тебе на сей предмет.
— Но двадцать две тысячи — недостаточное обеспечение для тех тридцати или тридцати пяти тысяч, которые могут понадобиться тебе для осуществления твоего предприятия.
— Ты совершенно прав, но у меня больше нет ничего, достойного упоминания, разве только судно или Клобонни.
— Фу-ты! Что нужды мне в твоем судне? Если пропадешь ты со своим грузом, то и оно как пить дать пропадет; никакие акции мне тоже не нужны — я землевладелец и предпочитаю земельное обеспечение. Выдай мне долговую расписку на три или, если хочешь, на шесть месяцев, а также боны и закладные, о которых ты говорил, и закладную на Клобонни и сегодня же, если тебе будет до них нужда, получишь сорок тысяч.
Я изумился такому предложению, ибо не думал, что мой сородич настолько богат, что способен одолжить мне столь крупную сумму. Впрочем, вскоре выяснилось, что наличность его почти вдвое превышает упомянутую сумму и что в городе он главным образом занимается вложением капитала в надежные ценные бумаги. Он, однако, заявил, что даст мне взаймы половину денег, только чтобы помочь родственнику, который ему симпатичен. Меня вовсе не прельщала мысль продать Клобонни, но Джону вскоре удалось насмешками и уговорами заставить меня забыть о моих опасениях. Что касается ценных бумаг, принадлежащих Грейс, я даже с некоторой радостью расставался с ними; то обстоятельство, что я распоряжаюсь ее имуществом, тяготило меня.
— Будь на моем месте человек не из нашей семьи или, допустим, человек, носящий другую фамилию, я бы тоже засомневался, Майлз, — говорил он, — но закладная, которую ты выдашь мне, все равно что закладная, выданная мной тебе. Ты сделал меня твоим наследником, и, скажу тебе откровенно, дружище, я сделал тебя своим. Пропадут мои деньги, считай, что пропали твои.
Трудно было устоять против такой логики. Побежденный несомненной искренностью и сердечностью своего родственника, я отбросил все свои колебания и согласился на его условия. Джон Уоллингфорд хорошо знал, как составляются документы по передаче собственности; он сам заполнил все необходимые бумаги, которые я и подписал. Кузен ссудил меня деньгами под пять процентов, так как он решительно отказался получать с Уоллингфорда дозволенную законом норму процента. Я обязался вернуть долг через шесть месяцев, что и было надлежащим образом указано в бумагах.
— Я не стану регистрировать эту закладную, Майлз, — заметил Джон Уоллингфорд, подписываясь под документом и складывая бумагу. — Я верю в твою порядочность и посему не считаю такую процедуру необходимой. Ты слишком неохотно выдал одну закладную на Клобонни, вряд ли ты поспешишь оформить другую. Что до меня, признаюсь, в глубине души я очень рад, что пусть так, не полностью, но все-таки я владею Клобонни, и оттого я в большей степени чувствую себя Уоллингфордом, чем когда-либо.
Я поражался тому, с какой гордостью кузен говорил о нашей семье, я даже стал думать, что сам я слишком скромно оценивал наше положение в обществе. Правда, совершенно сбить меня с толку относительно сего обстоятельства было нелегко, я понимал, что мой взгляд более соответствует истине, но оттого, что передо мной стоял человек, который был так горд тем, что происходит из рода Майлза Первого, что готов был тотчас же одолжить мне сорок тысяч долларов, я на мгновение вообразил, что Майлз Первый более значительная персона, чем я полагал ранее. Касательно денег, мне льстило оказанное мне доверие, я действительно хотел пуститься в предприятие, средствами для осуществления которого обеспечил меня кузен, а его нежелание регистрировать закладную я приписал его деликатности и чувствам, которые говорили о великодушии заимодавца.
— Ни ваш отец, ни Люси, ни свет ничего не узнают, сэр, если только вы не сочтете нужным сообщить им о том. Я не стану рассказывать о завещании и, признаюсь, предпочел бы, чтобы и вы ради сестры хранили молчание.
— Что ж, мистер Уоллингфорд, — ответил Руперт, спокойно кладя вексель в свой бумажник, — я подумаю о воле бедной Грейс и, если сочту возможным исполнить ее желание, то, разумеется, так и сделаю. Я едва ли отказал бы ей, чего бы она ни попросила, и сделаю все, чтобы отдать дань уважения ее памяти. Но вы, я вижу, погружены в ваше горе, посему я удаляюсь; я извещу вас о моем решении через несколько дней.
Руперт ушел, прихватив мой вексель на двадцать тысяч долларов. Я не пытался удержать его и не огорчился, узнав, что он вместе с сестрой вернулся на ночлег в домик отца. На следующий день Руперт проследовал в Нью-Йорк, не послав мне никакой записки, но оставив вексель у себя; спустя день или два я узнал, что он находится на пути к Источникам и собирается воссоединиться с Мертонами.
Джон Уоллингфорд покинул меня наутро после похорон, пообещав вновь встретиться со мной в городе.
— Не забудь о завещании, Майлз, — говорил этот странный человек, пожимая мне руку, — и смотри не забудь показать мне тот пункт, который касается Клобонни, до того как я опять уеду на запад, за мост. Между родственниками, носящими одно имя, не должно быть никакой скрытности в подобных делах.
Я не знал, улыбнуться или с серьезным видом принять эту необычную просьбу, но я не изменил своего решения относительно самого завещания, чувствуя, что по справедливости я должен именно так распорядиться имуществом. Признаться, были минуты, когда я сомневался в характере человека, который счел возможным отстаивать свое право без всякой щепетильности, к тому же в то время, когда предполагаемая печальная ситуация казалась весьма вероятной оттого, что смерть так недавно гостила среди нас. Однако в манере моего родственника было столько искренности, он так непритворно соболезновал мне, а его суждения были так схожи с моими, что эти неприятные мысли недолго мучили меня. Вообще же мое мнение о Джоне Уоллингфорде было благоприятным, и, как впоследствии сможет убедиться читатель, он вскоре совершенно завоевал мое доверие.
После отъезда всей моей родни я почувствовал, как я одинок на этом свете. Люси ночевала у отца, чтобы составить компанию своему брату, а добрый мистер Хардиндж, хоть и думал утешить меня, оставшись в моем доме, обнаружил, что у него дел по горло, и я его почти не видел. Может быть, неплохо зная меня, он понимал, что человек моего склада больше нуждается в уединении и возможности поразмыслить о том о сем, чем в каких-либо общепринятых формах соболезнования (правда, я старался не подавать виду, что предпочитаю уединение). Как бы то ни было, он был рядом, хоть и почти не говорил со мной о моей утрате.
Закончился день, длинный и безотрадный. Наступил вечер, теплый, бодрящий, и принес с собой мягкий свет молодой луны. Я брел по лужайке, когда красота ночи с особенной живостью воскресила в памяти Грейс, ее любовь к природе, и вскоре, поддавшись внезапному порыву, я быстро зашагал к ее погруженной в безмолвие могиле. На дорогах, пролегающих в окрестностях Клобонни, никогда не было многолюдно, но в этот час, после торжественной процессии, которая столь недавно проходила по ней, на пути к кладбищу я не встретил вообще ни души. Прошли месяцы после похорон, прежде чем хоть кто-нибудь из рабов отважился пройти по ней в ночи, даже при свете дня они вступали на нее с благоговейным страхом, который могла внушить им только смерть кого-либо из Уоллингфордов. Мне даже казалось, что эти простодушные создания переживали смерть своей юной госпожи более глубоко, чем кончину моей матери, впрочем, это, быть может, объясняется тем, что с возрастом я стал более наблюдательным.
Кладбище при церкви Святого Михаила украшают пышно разросшиеся кедры. Эти деревья были заботливо выращены и образовали подходящее для такого места обрамление. Их живописная купа затеняла могилы моих близких, по распоряжению моей матери под ветвями поставили простую деревянную скамью — она часами сиживала у могилы мужа, погрузившись в раздумья. Грейс, Люси и я часто ходили туда вечером после смерти моей матери, и там мы сидели по многу часов в глубоком молчании, а если кто-то из нас позволял себе обронить слово-другое, то непременно почтительным шепотом. Подходя к скамье, я с горькой радостью подумал о том, что Руперт никогда не сопровождал нас в этих маленьких благочестивых паломничествах. Даже в те дни, когда Грейс имела наибольшее влияние на своего поклонника, она не могла уговорить его участвовать в деле, столь противном его природе. Семья Люси покоилась по другую сторону от купы деревьев, и я часто видел, как милое юное созданье плакало, устремив взор на могилы родственников, которых она совсем не знала. Но моя мать была ее матерью, и она любила ее почти так же сильно, как мы. Наверное, мне следует сказать: совершенно так же, как мы.
Я боялся в этот колдовской час встретить у могилы сестры каких-нибудь посетителей и осторожно приблизился к кедрам, собираясь уйти незамеченным, если мои опасения подтвердятся. Однако я никого не увидел и, направившись к ряду могил, встал у подножия самой свежей из них. Едва я подошел к могиле, как услышал свое имя, произнесенное тихим сдавленным голосом. Нельзя было ошибиться — то был голос Люси; она сидела так близко к стволу кедра, что ее темное платье сливалось с тенью дерева. Я подошел к ней и сел рядом.
— Я не удивлен, что ты пришла сюда, — сказал я, беря за руку милую девушку: то было непроизвольное движение, выражавшее расположение, которое мы питали друг к другу с самого детства, — ты, которая столь преданно ходила за Грейс в последние часы ее жизни.
— О! Майлз, — отвечала Люси голосом, полным печали, — я совсем не ожидала такого исхода, когда ты встретил меня в театре и сказал про Грейс!
Я вполне понимал свою собеседницу. Люси воспитали так, что она чуждалась всякого ханжества и фальши. Ее отец четко и смело разграничивал подлинное понятие греха и узость пуританских установлений, которую многие высокомерно уподобляют Закону Божьему, и, будучи совершенно простодушной, Люси не считала грехом те невинные удовольствия, которые она себе позволяла. Однако мысль о том, что Грейс страдала и тосковала в то время, как сама она внимала прекрасным стихам Шекспира, причиняла ей боль, — полагая, что недостаточно сделала для моей сестры, она укоряла себя в воображаемом бездействии.
— На то была воля Божия, Люси, — ответил я. — Мы должны постараться принять ее.
— Если ты можешь так думать, Майлз, мне и подавно следует смириться с происшедшим, и все же…
— Все же что, Люси? Я думаю, ты любила сестру так же сильно, как я, только здесь я не могу погрешить против истины, и, несмотря на то, что я знаю, какое у тебя нежное, доброе, искреннее сердце, мне трудно признать, что ты любила ее больше, чем я.
— Я не о том, Майлз, совсем не о том. Разве кроме моей скорби о ней у меня нет повода для раскаяния, нет чувства стыда, чувства совершенного бессилия?
— Я понимаю тебя, Люси, и без колебаний отвечаю «нет». Ты не Руперт, и Руперт не ты. Пусть со всеми прочими происходит что угодно, ты навсегда останешься Люси Хардиндж.
— Благодарю тебя, Майлз, — ответила моя собеседница, слегка пожав руку, в которой все еще лежала ее рука, — благодарю тебя от всего сердца. Ты так великодушен, но другие люди могут рассудить иначе. Мы не были связаны с вами узами крови, но вы приютили нас, и мы должны были бы почитать нашим священным долгом никогда не причинять вам зла. Мне страшно подумать, что мой дорогой, справедливый отец когда-нибудь узнает правду.
— Он никогда не узнает ее, Люси, и мне бы искренне хотелось, чтобы мы все забыли о том. Отныне Руперт мне чужой, но узы, которые связывают меня с другими членами вашей семьи, вследствие этого печального события станут еще крепче.
— Руперт мой брат, — ответила Люси так тихо, что слова ее были едва слышны.
— Ты же не оставишь меня совсем одного на белом свете! — воскликнул я укоризненно.
— Нет, Майлз, нет — эти узы, как ты сказал, должны связывать нас до смерти. Что до Руперта, у меня и в мыслях не было, чтобы ты относился к Руперту как прежде. Это невозможно, даже нелепо, но ты мог бы оказать нам хотя бы некоторое снисхождение.
— Разумеется, Руперт — твой брат, как ты сказала, и я не хотел бы, чтобы ты относилась к нему иначе. Он женится на Эмили Мертон и, надеюсь, будет счастлив. Здесь, над могилой сестры, Люси, я снова повторяю обет, который уже давал тебе, — не мстить ему.
Люси ничего не ответила на эти слова, но если бы я позволил ей, она поцеловала бы мне руку в порыве благодарности. Однако этого я не мог допустить, я поднес ее руку к своим губам и долго держал ее, пока милая девушка сама осторожно не отняла ее.
Люси долго и задумчиво молчала, а потом примолвила:
— Майлз, не следует тебе оставаться теперь в Клобонни. Твой родственник, Джон Уоллингфорд, был здесь, и, полагаю, он тебе понравился. Почему бы тебе не навестить его? Он живет у Ниагары, «к западу от моста», как он говорит, ты мог бы воспользоваться случаем и посмотреть на водопад.
— Я понимаю тебя, Люси, и я искренне благодарен тебе за участие. Я не намерен надолго оставаться в Клобонни, завтра я покину его.
— Завтра! — воскликнула Люси, как будто встревожившись.
— Тебе кажется, я уезжаю слишком рано? Я чувствую, что мне нужно чем-то занять себя, да и переменить обстановку. Ты ведь помнишь, у меня есть судно и меня ждут важные дела. Я должен обратиться на восток, а не на запад.
— Майлз, значит, ты собираешься снова заняться своим делом? — спросила Люси, как мне показалось, с легким сожалением в голосе.
— Конечно, что же мне еще делать? Богатства мне не нужно, я признаю это, у меня достаточно средств, чтобы обеспечить себя, однако мне необходимо заняться делом. Море мне по душе, я молод и могу плавать еще несколько лет. Я никогда не женюсь (Люси вздрогнула) и поскольку у меня нет наследника ближе Джона Уоллингфорда…
— Джона Уоллингфорда! У тебя есть кузины гораздо ближе его!
— Есть, но это же не по мужской линии. Именно Грейс хотела, чтобы я завещал нашему кузену Джону хотя бы Клобонни, независимо от того, как я распоряжусь остальным имуществом. Ты теперь так богата, что оно тебе не нужно, Люси, иначе я завещал бы тебе все до последнего шиллинга.
— Я верю, что ты поступил бы так, дорогой Майлз, — горячо ответила Люси. — Ты всегда был великодушен и добр ко мне, я никогда не забуду этого.
— Тебе ли говорить о моей доброте, Люси, ведь, когда я впервые отправился в плавание, ты отдала мне все деньги, которые у тебя были, до последнего цента. Я уже почти жалею, что ты теперь настолько богаче меня, иначе я бы завещал все мое состояние тебе.
— Не будем больше говорить о деньгах в этом святом месте, — робко проговорила Люси. — Забудь о том, что я, глупая девчонка, сделала тогда, мы ведь были еще детьми, Майлз.
Значило ли это, что Люси не хотела, чтобы я вспоминал о каких-то эпизодах из нашего отрочества? Несомненно, ее нынешние отношения с Эндрю Дрюиттом делали эти воспоминания весьма неуместными, а то и неприятными для нее. Я не знал, что и думать, — это было не похоже на ту Люси, какой она всегда была, Люси, обыкновенно такую простодушную, такую ласковую, такую честную. Но любовь овладевает всем существом человека — это я знал по себе, — ревностно оберегая свою жертву от вторжения иных чувств и поднимая тревогу даже из-за слов столь безобидных и искренних. Вследствие этих размышлений и замечания Люси беседа устремилась в другое русло, и мы долго с грустью говорили о той, которая ушла от нас, из мира сего, навсегда.
— Мы с тобой, быть может, доживем до старости, Майлз, — сказала Люси, — но всегда будем помнить Грейс такой, какой она была, и любить воспоминания о ней, как мы любили ее прекрасную душу при жизни. С тех пор как она умерла, я ежечасно вижу перед собой одну и ту же картину: Грейс сидит рядом со мной и доверчиво, по-сестрински, беседует со мной, как бывало с раннего детства до того дня, как ее не стало!
Сказав это, Люси поднялась, закуталась в шаль и протянула руку на прощание — прежде я говорил о том, что собираюсь покинуть Клобонни рано утром. Она плакала: быть может, ее расстроил наш разговор, а может быть, и я послужил причиной ее слез. Люси, как и Грейс, всегда плакала, расставаясь со мной, а она была не из тех, кто с легкостью оставляет свои привычки, как только задует противный ветер. Однако я не мог расстаться вот так; у меня было чувство, что на сей раз мы расстанемся навсегда, ибо супруга Эндрю Дрюитта не может быть тем, чем была для меня Люси Хардиндж уже почти двадцать лет.
— Я пока еще не прощаюсь, Люси, — заметил я. — Если ты не приедешь в город до того, как я выйду в плавание, я вернусь в Клобонни попрощаться с тобой. Один Бог знает, что станется со мной и куда забросит меня судьба, посему я хотел бы оттянуть прощание до последней минуты. Ты и твой замечательный отец будете последними, к кому я приду прощаться.
Люси пожала мне руку в ответ, поспешно пожелала спокойной ночи и проскользнула в калитку отцовского домика, у которого мы к тому времени оказались. Она, должно быть, подумала, что я тотчас вернулся к себе домой. Отнюдь нет; я провел долгие часы в одиночестве на кладбище, то вспоминая о всех, кто оставил мир, то обратив все свои помышления на живых. Я видел свет в окошке Люси и ушел не раньше, чем она погасила его. Было далеко за полночь.
Я долго сидел под кедрами, и странные чувства владели мною. Дважды я опускался на колени у могилы Грейс и горячо молился. Мне казалось, что молитвы, возносимые в таком месте, обязательно должны доходить до Бога. Я думал о моей матери, о моем отважном, пылком отце, о Грейс и обо всем, что было в моей жизни. Потом я долго стоял под окном Люси, и, хотя перед тем я размышлял об умерших, самым ярким, светлым из всех образов, которые я уносил в своем сердце, был образ живущей.
ГЛАВА X
Шейлок: Три тысячи дукатов? Хорошо.
Бассанио: Да, синьор, на три месяца.
Шейлок: На три месяца? Хорошо.
Бассанио: За меня, как я уже сказал, поручится Антонио.
Шейлок: Антонио поручится по векселю? Хорошо.
Шекспир. Венецианский купецnote 36
Я нашел Джона Уоллингфорда в городе; кузен ждал моего приезда. Он остановился в отеле «Сити» и, дабы мы оказались под одной крышей, снял для меня номер по соседству. Я отобедал с ним, а потом он вместе со мной отправился посмотреть на «Рассвет». Второй помощник сказал мне, что Марбл заглядывал на судно, обещал вернуться через несколько дней и исчез. Сопоставив даты, я удостоверился в том, что он успеет к торгам, и перестал тревожиться по этому поводу.
— Майлз, — проговорил Джон Уоллингфорд невозмутимо, когда мы, возвращаясь в гостиницу, шли по Пайн-стрит, — ты, кажется, говорил, что твой адвокат Ричард Харрисон?
— Да. Меня познакомил с ним мистер Хардиндж, и, насколько я знаю, он один из старейших юристов в стране. Вон его контора, на другой стороне улицы, — вон там, прямо напротив.
— Я заметил ее, потому и заговорил. Хорошо бы зайти и оставить кое-какие указания относительно твоего завещания. Я хотел бы видеть Клобонни в надежных руках. Если бы ты составил дарственную на мое имя, я бы не принял ее от тебя, единственного сына старшего брата, но я просто не переживу, если узнаю, что оно ушло из нашей семьи. Мистер Харрисон также мой старый друг и советчик.
Меня потрясла такая бесцеремонность, но я не рассердился: что-то в манере этого человека импонировало мне.
— Мистер Харрисон в этот час, вероятно, не принимает, но я, пожалуй, зайду в контору и оставлю ему подробную записку, — ответил я и тотчас же приступил к исполнению задуманного, предоставив Джону Уоллингфорду продолжать путь в одиночестве. На следующий день завещание было составлено, соответствующим образом оформлено и отдано в руки моего кузена, единственного душеприказчика. Если бы читатель спросил у меня, почему я поступил так, особенно зачем передал ему завещание, я бы не нашелся, что ответить. Я испытывал необычайное доверие к этому сородичу, чья удивительная откровенность даже более умудренному человеку показалась бы верхом прямодушия либо доведенным до совершенства искусством лицемерия. Как бы то ни было, я не только передал ему свое завещание, но и в течение следующей недели посвятил его во все свои финансовые дела, кроме завещания Грейс в пользу Руперта. Джон Уоллингфорд поддерживал во мне это доверие, утверждая, что с головой окунуться в дела — самое верное средство позабыть обо всех скорбях. Всей душой отдаться чему бы то ни было я тогда не мог, хоть и пытался таким образом заглушить горе.
Прежде всего мне нужно было узнать о судьбе выданной Руперту бумаги. Вексель был выписан на мой банк, и я направился туда, дабы выяснить, предъявлен ли он к оплате. По этому поводу между мной и кассиром произошел следующий разговор.
— Доброе утро, мистер… — приветствовал я этого джентльмена, — я пришел узнать, предъявлен ли к оплате вексель на сумму в двадцать тысяч долларов, выданный мной Руперту Хардинджу, эсквайру, со сроком платежа до десяти дней. Если да, я готов выполнить свои обязательства.
Прежде чем ответить на мой вопрос, кассир улыбнулся особой улыбкой — в ней содержалась благоприятная оценка моего финансового положения.
— Не совсем предъявлен к оплате, капитан Уоллингфорд, ибо если вы соблаговолите в соответствии с надлежащей процедурой найти в городе индоссатораnote 37, мы с превеликим удовольствием отсрочим вексель.
— Значит, мистер Хардиндж предъявил его к оплате, — заметил я огорченно: несмотря на все, что произошло, мне было тяжело принять это неоспоримое свидетельство его совершенной низости.
— Не совсем предъявлен к оплате, сэр, — отвечал кассир, — видите ли, мистер Хардиндж желал получить деньги на несколько дней раньше срока, и, поскольку ему необходимо было уехать из города, мы произвели учет векселяnote 38.
— Получить раньше срока! Вы учли этот вексель, сэр?
— С превеликим удовольствием, зная, что он подлинный. Мистер Хардиндж заметил, что, не имея возможности сразу вернуть ему такую большую сумму, которую вы были должны ему, вы выдали ему этот краткосрочный вексель; такое решение его вполне удовлетворило, и теперь он желал получить деньги наличными немедленно. Мы конечно же без колебаний исполнили его просьбу.
— Вполне удовлетворило! — вырвалось у меня, несмотря на мою твердую решимость сохранять хладнокровие; к счастью, появился следующий клиент, и никто не обратил внимания на мои слова и на то, как они были произнесены. — Хорошо, господин кассир, я выпишу чек и тотчас же акцептую вексельnote 39.
Кассир еще больше заулыбался. Я выдал ему чек, вексель был аннулирован и возвращен мне; таким образом, я покинул банк, имея на своем счете около десяти тысяч долларов вместо тридцати с лишним тысяч, которые имелись там до моего визита. Правда, я был законным наследником всего движимого имущества Грейс, права на которое с соблюдением всех необходимых формальностей передал мне мистер Хардиндж утром того дня, когда я уезжал из Клобонни. Оно состояло из облигаций, бонов и закладныхnote 40, размещенных на хороших фермах в нашем округе и приносящих процентный доход.
— Итак, Майлз, что ты собираешься делать со своим судном? — спросил Джон Уоллингфорд вечером того дня. — Как я понимаю, твои недавние неприятности привели к тому, что фрахт, на который ты рассчитывал, был передан другому судовладельцу, к тому же говорят, что нынче фрахты не так уж дороги.
— Право, кузен Джон, я не готов ответить на этот вопрос. Я слышал, будто на севере Германии за колониальные товары дают высокую цену, и, будь я при деньгах, я бы купил груз за свой счет. Мне сегодня предлагали отличный сахар, кофе и тому подобные товары за наличные по умеренной цене.
— И сколько же надобно денег, чтобы осуществить сей замысел, мой друг?
— Примерно пятьдесят тысяч долларов, а в моем распоряжении лишь около десяти тысяч, правда, я могу получить еще двадцать, продав кое-какие ценные бумаги, так что я должен оставить эту идею.
— С чего ты взял? Дай мне подумать одну ночь, а утром поговорим. Вообще-то я скор на решения, но предпочитаю заключать сделки на свежую голову. Меня все время в жар бросает от этого безумного города и старой мадеры, и я хотел бы как следует выспаться, прежде чем заключать договор.
На следующий день мы завтракали одни, чтобы свободно беседовать, не опасаясь посторонних ушей, и Джон Уоллингфорд вернулся к прежнему разговору.
— Майлз, я обдумал этот «сладкий» вопрос — я имею в виду сахар, — начал кузен, — и мне твой план понравился. Можешь ли ты дать мне какое-либо дополнительное обеспечение, если я ссужу тебя деньгами?
— У меня при себе имеются кое-какие боны и закладные на сумму двадцать две тысячи долларов, которые я могу переуступить тебе на сей предмет.
— Но двадцать две тысячи — недостаточное обеспечение для тех тридцати или тридцати пяти тысяч, которые могут понадобиться тебе для осуществления твоего предприятия.
— Ты совершенно прав, но у меня больше нет ничего, достойного упоминания, разве только судно или Клобонни.
— Фу-ты! Что нужды мне в твоем судне? Если пропадешь ты со своим грузом, то и оно как пить дать пропадет; никакие акции мне тоже не нужны — я землевладелец и предпочитаю земельное обеспечение. Выдай мне долговую расписку на три или, если хочешь, на шесть месяцев, а также боны и закладные, о которых ты говорил, и закладную на Клобонни и сегодня же, если тебе будет до них нужда, получишь сорок тысяч.
Я изумился такому предложению, ибо не думал, что мой сородич настолько богат, что способен одолжить мне столь крупную сумму. Впрочем, вскоре выяснилось, что наличность его почти вдвое превышает упомянутую сумму и что в городе он главным образом занимается вложением капитала в надежные ценные бумаги. Он, однако, заявил, что даст мне взаймы половину денег, только чтобы помочь родственнику, который ему симпатичен. Меня вовсе не прельщала мысль продать Клобонни, но Джону вскоре удалось насмешками и уговорами заставить меня забыть о моих опасениях. Что касается ценных бумаг, принадлежащих Грейс, я даже с некоторой радостью расставался с ними; то обстоятельство, что я распоряжаюсь ее имуществом, тяготило меня.
— Будь на моем месте человек не из нашей семьи или, допустим, человек, носящий другую фамилию, я бы тоже засомневался, Майлз, — говорил он, — но закладная, которую ты выдашь мне, все равно что закладная, выданная мной тебе. Ты сделал меня твоим наследником, и, скажу тебе откровенно, дружище, я сделал тебя своим. Пропадут мои деньги, считай, что пропали твои.
Трудно было устоять против такой логики. Побежденный несомненной искренностью и сердечностью своего родственника, я отбросил все свои колебания и согласился на его условия. Джон Уоллингфорд хорошо знал, как составляются документы по передаче собственности; он сам заполнил все необходимые бумаги, которые я и подписал. Кузен ссудил меня деньгами под пять процентов, так как он решительно отказался получать с Уоллингфорда дозволенную законом норму процента. Я обязался вернуть долг через шесть месяцев, что и было надлежащим образом указано в бумагах.
— Я не стану регистрировать эту закладную, Майлз, — заметил Джон Уоллингфорд, подписываясь под документом и складывая бумагу. — Я верю в твою порядочность и посему не считаю такую процедуру необходимой. Ты слишком неохотно выдал одну закладную на Клобонни, вряд ли ты поспешишь оформить другую. Что до меня, признаюсь, в глубине души я очень рад, что пусть так, не полностью, но все-таки я владею Клобонни, и оттого я в большей степени чувствую себя Уоллингфордом, чем когда-либо.
Я поражался тому, с какой гордостью кузен говорил о нашей семье, я даже стал думать, что сам я слишком скромно оценивал наше положение в обществе. Правда, совершенно сбить меня с толку относительно сего обстоятельства было нелегко, я понимал, что мой взгляд более соответствует истине, но оттого, что передо мной стоял человек, который был так горд тем, что происходит из рода Майлза Первого, что готов был тотчас же одолжить мне сорок тысяч долларов, я на мгновение вообразил, что Майлз Первый более значительная персона, чем я полагал ранее. Касательно денег, мне льстило оказанное мне доверие, я действительно хотел пуститься в предприятие, средствами для осуществления которого обеспечил меня кузен, а его нежелание регистрировать закладную я приписал его деликатности и чувствам, которые говорили о великодушии заимодавца.