Ссудив меня деньгами, кузен не бросил меня на произвол судьбы. Напротив, он сопровождал меня и был свидетелем всех сделок, которые я совершил в тот день. Колониальные товары были закуплены в его присутствии, и я услышал много дельных советов от этого хладнокровного и опытного человека, который, не будучи купцом в общепринятом смысле этого слова, был достаточно практичен — из него вышел бы превосходный торговый агент. Поскольку я расплачивался наличными, я приобрел товар на выгодных условиях, и «Рассвет» вскоре загрузился. Как только погрузка закончилась, я распорядился нанять на судно команду и задраить люки.
   Как и следовало ожидать, хлопотливое и важное дело, которым я был теперь занят, несколько притупило мое горе, хотя даже в разгар трудов я не забывал о Грейс совершенно. Не забывал я и о Люси. В картинах, которые рисовало мое воображение, она сидела подле сестры; неизменно, вспоминая Грейс, я представлял себе прекрасные черты ее подруги, с сестринской заботливостью глядящей на ее немощное тело. Джон Уоллингфорд покинул меня только в конце недели, убедившись, что у меня, как у торговца, судовладельца и капитана, все готово к отплытию.
   — Прощай, Майлз, — сказал он, пожимая мне руку с теплым дружеским чувством, которое, кажется, все возрастало по мере того, как он узнавал меня. — Прощай, друг мой, и пусть Господь поможет тебе во всех твоих законных и праведных начинаниях. Никогда не забывай о том, что ты принадлежишь к роду Уоллингфордов и владеешь Клобонни. Если нам суждено еще свидеться, ты найдешь в моем лице верного друга, а если не свидимся никогда, полагаю, ты будешь помнить меня, и ты знаешь почему.
   Мы простились в гостинице. Спустя несколько часов, приводя в порядок кое-какие бумаги в каюте «Рассвета», я услышал на палубе знакомый голос, который властно кричал стивидорамnote 41 и докерам: «Давай! Навались, взяли, ставь на корму, у бака, к той стреле, — где это видано, чтобы на первоклассном судне стрела стояла впереди после того, как люки задраены? Навались, навались, среди вас, ребята, старый морской волк».
   Нельзя было не узнать этот голос. Выйдя на палубу, я увидел Марбла без куртки, но при всей остальной «выходной форме»; он ходил меж докеров, оживленно жестикулируя и подгоняя их. Он слышал мои шаги за спиной, но даже не повернулся поприветствовать меня, пока работа не закончилась. Затем такая честь была мне оказана, и я сразу же заметил, как омрачилось его багровое лицо, когда он увидел, что я в глубоком трауре.
   — Доброе утро, капитан Уоллингфорд, — сказал он, приветствуя меня поклоном, как подобает помощнику встречать своего капитана, — доброе утро, сэр. На все воля Божья! Все мы грешники, и те стивидоры тоже, вон оставили тут эту стрелу, словно она страсть как нужна судну, и мы сейчас сделаем из нее аварийную мачту. Да, сэр, нужно покориться воле Божией; уж как я огорчился, когда прочел в газетах некролог — Грейс и т. п., дочь и т. п., единственная сестра и т. п. Однако, сэр, вам будет приятно узнать, что Уиллоу-Ков теперь, с позволения сказать, стала на мертвый якорь в нашей семье, а проклятую закладную я послал ко всем чертям.
   — Я рад это слышать, мистер Марбл, — отвечал я, а сердце мое болезненно сжалось при мысли о том, что недавно я заложил отеческую землю, — надеюсь, отныне имение будет всегда принадлежать вашему роду. Как вы расстались со своей матерью и племянницей?
   — Я еще не совсем расстался с ними, сэр. Я привез старушку и Китти в город, в соответствии с принципом взаимного осмотра достопримечательностей. Обе они остановились в том же пансионе, что и я.
   — Я не уверен, Мозес, что я понимаю, о чем ты говоришь. Что это за взаимный принцип?
   — Мой дорогой Майлз, — ответил помощник, который теперь, когда мы отошли на корму и никто уже не мог слышать нас, позволил себе вернуться к своей непринужденной манере, — зови меня Мозесом при всяком удобном случае, ведь нынче я редко слышу чудесные звуки этого имени. Мать вечно кличет меня Олофом, малютка Китти зовет меня только дядей, а я ведь, ей-ей, чувствую в себе что-то тростниковое, так что самое подходящее имя для меня всегда будет Мозес. Взаимный принцип — штука немудреная. Я должен показать матери «Рассвет», парочку рынков, — поверишь ли, бедная старушка ни разу в жизни не была на рынке, ей до смерти хочется побывать на каком-нибудь, стало быть, я сначала повезу ее на Медвежий, потом в Осуиго, а потом на Блошиный, хотя она ни за что не хочет идти на рынок, который кишит блохами. Потом я должен повести ее в какую-нибудь голландскую церковь; правда, дальше мне придется туго: я должен сводить милую старушку в театр; а еще, говорят, где-то на окраине города есть лев, и ревет он словно бык. Вот уж это ей непременно надо увидеть.
   — А когда твоя мать осмотрит все эти достопримечательности, она что-то должна будет показать тебе?
   — Да, могильный камень, на который меня положили, как какое-нибудь мертвое тело, когда мне было пять недель от роду. Она сказала, что они нашли этот камень, вроде как интуиция подсказала, где он лежит, и они пошли туда и разыскали его, он теперь служит надгробием старой одинокой леди, и на нем выбита весьма благочестивая и поучительная надпись. Мать говорит, там целый стих из Библии! Почем знать, может быть, я еще услышу об этом камне, Майлз.
   Я поздравил своего помощника с сей важной находкой и подробно расспросил его об истории со старым ростовщиком, как тот принял деньги и каким образом имение столь надежно «стало на мертвый якорь» в семье Марбла.
   — Когда возьмешь правильный курс, все идет как по маслу, — отвечал Марбл. — Майлз, ты знаешь, это как сгрузить товар с судна, у них на суше это называется «выкупить закладную». Пойди выкупи, коли у тебя за душой ни гроша. Самый верный способ расплатиться с долгами — заработать денег; это я усвоил с тех пор, как нашел свою мать; а когда у тебя денежки, тебе нужно всего лишь передать их кому следует. Когда старый Ван Тассел увидел мешок с долларами, он стал таким обходительным и прямо-таки рассыпался в любезностях. Он вовсе не хотел огорчать «достойную миссис Уэтмор, не такой он человек, она вольна держать деньги при себе столько, сколько ей вздумается, при условии, что проценты будут выплачиваться вовремя». Но на черта мне его любезности? Я выложил денежки и велел ему пересчитать их. Я «выкупил у него закладную», как они говорят, с такой легкостью, словно поднял подушку из новых перьев, и ушел с этой бумажкой в руках; я получил встречное удовлетворение, как сказал мой адвокат. Эта юриспруденция — странная штука, Майлз; если заплатишь деньги, они дают тебе встречное удовлетворение, так же, как, например, бывает между двумя джентльменами, когда они повздорят, а потом один даст другому удовлетворение, и они помирятся. Но что бы ни случилось, никогда не ставь свою подпись и печать на закладной; тут такое творится, что дело может обернуться самым неожиданным образом. Клобонни еще старее, чем Уиллоу-Ков; да и вообще оба места слишком почтенные, закладывать их ни в коем случае нельзя.
   Поздно. Клобонни было уже заложено, и, признаюсь, мысль о том жгучей болью вновь и вновь пронзала мне сердце, пока Марбл рассказывал свою повесть. Все же я не мог уподобить моего родственника, прямого, откровенного, сердечного, преданного семье Джона Уоллингфорда, алчному ростовщику, каким был гонитель миссис Уэтмор.
   Я был рад встрече с помощником по многим причинам. Он взял на себя множество утомительных дел и принял в свое ведение судно, в тот же день привез мать и Китти, разместив их в каюте «Рассвета». Я заметил, что старушка изумилась той опрятности, которую она обнаруживала во всем. Ей представлялось, что на корабле везде разлиты деготь и смола, и ей было весьма приятно видеть, что каюты почти (совесть не позволяет мне употребить здесь слово «совершенно») так же чисты, как комнаты в ее собственном доме. Весь следующий день она не хотела покидать судно, хотя нетрудно было догадаться, что добрая женщина жаждала попасть в голландскую церковь и посмотреть на льва. Ее сын в надлежащее время выполнил все свои обещания, не забыв и про театр. Последний произвел чрезвычайно сильное впечатление на любезную миссис Уэтмор и совершенно очаровал Китти. Милая крошка призналась, что она хотела бы каждый вечер ходить в театр, ей было любопытно, что сказал бы на это Горас Брайт, и хватило бы у него духу одному отправиться в театр, случись ему побывать в Нью-Йорке. В 1803 году страна наша все еще пребывала в блаженном состоянии первобытной наивности, не ведая о высших достижениях человеческого гения. Странствующих актеров было совсем немного, вернее, их почти не было, и тем, кто наезжал в города (в строгом смысле этого слова), выпадал случай увидеть такие чудеса, как расписные декорации и свечное освещение, не говоря уже о других чудесах сцены. Бедняжка Китти! На день или два музы комедии и трагедии пленили ее, как обыкновенно пленяют они женскую натуру, и почти затмили в ее ясных глазах достоинства Гораса Брайта.
   Я не мог отказать Марблу в его просьбе и отправился с его родственницами в музей. В те дни он представлял собой малоинтересное собрание древностей, расположенное на Гринвичстрит, но бабушке и внучке он показался настоящим чудом. Даже «сливки местного общества» — манхэттэнцы не всегда оставались равнодушны к сему собранию чудес, хотя более громкая слава Филадельфийского музея несколько затмевала достоинства Нью-Йоркского. Я нередко имел случай отметить, что в нашей стране деревенские жители не столь провинциальны, а городские не так уж похожи на горожан, как обыкновенно бывает у великих народов. Последнее легко объяснимо: города разрослись необыкновенно быстро и пополнились людьми, принадлежащими к тем слоям общества, которые не привыкли с детства жить в городе. Если слить воедино тысячу селений, их обитатели еще долго будут сохранять понятия, вкусы и обычаи крестьян, несмотря на то, что они станут частью одного целого — большого города. Такую картину до сих пор можно наблюдать в американских городах; ни в одном из них вы не найдете того духа, атмосферы, да и наружности, которая отличает столичные города, в то же время многие из них показались бы образцом совершенства людям, подобным миссис Уэтмор и ее внучке. Итак, посещение музея на Гринвич-стрит доставило несказанное наслаждение сим неискушенным особам. Китти более всего поразили зловещие восковые фигуры — произведения, почти не уступающие известным предметам в этом роде, которые в последнее время были выставлены на всеобщее обозрение (а может быть, их и теперь еще можно видеть), в пользу декана и капитула Вестминстерского аббатства, над склепом Плантагенетовnote 42, рядом с шедевром готического искусства — капеллой Генриха VII! Говорят, «в нужде с кем не поведешься». Видимо, не только нужда, но и шиллинги с шестипенсовиками приводят к странному соседству. Вернемся, однако, к Китти: полюбовавшись на разных красавиц, таких, как красавицы Нью-Йорка, Южной Каролины и Филадельфии, она устремила свои хорошенькие глазки на монахиню, недоумевая, что это может быть за женщина и почему она в таком одеянии. В 1803 году монахиня и монастырь для американцев были таким же дивом, как носорог, правда, с тех пор в этом отношении кое-что изменилось.
   — Бабушка, — воскликнула Китти, — что это за дама, ведь это, наверное, не леди Вашингтон, не так ли?
   — Она больше похожа на жену священника, Китти, — отвечала почтенная миссис Уэтмор, которая сама немало смутилась, как она призналась после. — Мне кажется, мадам Вашингтон носила более яркие платья и, верно, выглядела более веселой. Я уверена, что если на свете когда-то жила счастливая женщина, то это была она!
   — О, — заметил ее сын, — в вашем замечании есть доля правды. Это монашка, так их называют в католических странах.
   — Монашка! — повторила Китти. — Это такая женщина, которая запирается в доме и дает обет никогда не выходить замуж, да, дядя?
   — Ты совершенно права, моя дорогая, я просто диву даюсь, откуда у ребенка из такой глухомани, как Уиллоу-Ков, такие здравые мысли.
   — Не такая уж это глухомань, дядя, — несколько укоризненно сказала Китти, — иначе вы бы никогда не нашли нас.
   — В этом отношении Уиллоу-Ков место что надо. Да, монашка — это вроде отшельника, только в юбке; порода, которую я терпеть не могу.
   — Вы, видимо, считаете, Китти, — спросил я, — что не должно мужчине или женщине давать обет безбрачия?
   Бедная девушка покраснела и, не промолвив ни слова в ответ, отворотилась от монахини. Неизвестно, как повернулся бы разговор, если бы взгляд миссис Уэтмор не упал на весьма посредственную копию с известной картины Леонардо да Винчи «Тайная вечеря», которую сопровождало печатное пояснение, сочиненное, видимо, каким-нибудь местным знатоком древностей, осмелившимся назвать каждого из персонажей картины по своему усмотрению. Я указал на главного персонажа сего произведения, который, между прочим, и так выделялся среди других, а затем отослал миссис Уэтмор к пояснению, содержащему перечень имен остальных персонажей.
   — Господи, помилуй! — воскликнула почтенная старушка. — Разве я могла думать, что доживу до этого дня, что увижу изображения таких людей! Китти, дорогая моя, этот безволосый старец — святой Петр. Кто бы мог подумать, что святой Петр был лысым? А вот святой Иоанн, с черными глазами. Чудесно, чудесно, что я удостоилась милости — лицезреть портреты таких благословенных людей!
   Китти была поражена не меньше своей бабушки, и даже Марбл был слегка озадачен. Последний заметил, что «мир сильно преуспел в таких вещах и что до него, то он вообще не понимает, откуда художники и писатели берут то, что они рисуют и записывают».
   Читатель, наверное, уже догадался, что я не без пользы провел полдня в таком обществе. Все же этой половины мне хватило, и в час я направлялся в Старую Кофейню съесть сандвич и выпить стакан портераnote 43; это было известное и любимое многими заведение, куда особенно часто заглядывали купцы. Я сидел в своем отгороженном занавеской кабинете, когда в соседнюю комнату вошла компания из трех человек, — они заказали себе по стакану пунша, который в те дни обычно пили по утрам, и даже для джентльменов позволительно было вкушать его перед обедом. Тогда пунш употребляли вместо шерри-коблераnote 44, впрочем, теперь уже, кажется, говорят, что перед обедом не принято пить вовсе.
   Поскольку кабинеты отделялись друг от друга только занавеской, нельзя было не услышать разговора, происходящего в соседнем кабинете, тем более что собеседники не давали себе труда говорить тихо. В результате я тотчас узнал голоса Эндрю Дрюитта и Руперта Хардинджа; голос третьего собеседника был мне незнаком.
   — Итак, Нортон, — с деланной важностью сказал Руперт, — ты привел Дрюитта и меня в заведение к торговцам, и я надеюсь, тебе удастся подтвердить доброе имя этого заведения. Ведь торговцу нужно доброе имя, не так ли?
   — Можешь не опасаться за свою репутацию, Хардиндж, — отвечал человек, к которому обратился Руперт. — Многие важные люди города заходят сюда в этот час, к тому же оно славится своим пуншем. Кстати, Руперт, на днях я прочел в газете, что умерла одна из твоих родственниц — мисс Грейс Уоллингфорд, давняя подруга твоей сестры.
   Последовала короткая пауза, во время которой я едва дышал.
   — Нет, она мне не родственница, — наконец ответил Руперт. — Всего лишь подопечная моего отца. Ты же знаешь, у нас в стране считается, что священник должен заботиться обо всех страждущих и сиротах.
   — Но эти Уоллингфорды вовсе не нуждаются в милостях, — живо заметил Дрюитт. — Я был у них в доме — весьма респектабельное поместье! Что касается мисс Уоллингфорд, это была восхитительная девушка, и ее смерть, конечно, тяжелый удар для твоей сестры, Хардиндж.
   В его словах было столько подлинного чувства, что я готов был простить его за то, что он любит Люси (правда, едва ли я когда-нибудь смог бы простить его за то, что он любим ею).
   — Да, конечно, — отвечал Руперт с притворным равнодушием, хотя его неискренность была для меня очевидна. — Грейс была добрая душа, однако же мы вместе росли, а когда видишь человека каждый день, трудно сохранять на него свежий взгляд. Тем не менее, должен признаться, я питал к Грейс некоторую симпатию.
   — Полагаю, все, кто знал ее, должны уважать и почитать ее, — заметил Дрюитт, словно решив завоевать мое расположение, — по-моему, она была красива, добра и обаятельна.
   — Если это говорит человек, который, как известно, является откровенным вздыхателем твоей сестры, Хардиндж, даже, по общему мнению, помолвлен с нею, то это немалая похвала, — молвил незнакомец. — Но Дрюитт, кажется, смотрит на дорогую усопшую глазами ее подруги, — я полагаю, они с мисс Хардиндж были очень близки.
   — Близки как сестры и любили друг друга как сестры, — отвечал Дрюитт с чувством. — Задушевным другом мисс Хардиндж может быть только самый достойный человек.
   — В достоинствах Грейс Уоллингфорд никто не сомневается, — добавил Руперт, — так же как в достоинствах ее брата, весьма порядочного, честного малого. Когда я был мальчишкой, мы даже дружили.
   — Что со всей очевидностью свидетельствует о его достоинствах и добродетелях, — смеясь, вставил незнакомец. — Однако, если ты говоришь об опеке, после нее должно было остаться наследство. Я, кажется, слышал, будто эти Уоллингфорды богатенькие.
   — Да, да, именно богатенькие, — сказал Дрюитт. — У них было около сорока — пятидесяти тысяч долларов, которые теперь целиком должны отойти к брату; и я рад, что они достанутся такому прекрасному человеку.
   — Это очень великодушно с твоей стороны, Дрюитт, — отзываться о нем с похвалой, ведь, я слышал, этот брат может оказаться твоим соперником.
   — Признаюсь, у меня у самого были подобные опасения, — отвечал тот, — но все они улетучились. Я больше не боюсь его и могу теперь видеть и признавать его достоинства. Кроме того, я обязан ему жизнью.
   «Больше не боюсь его». Эта фраза была совершенно ясна и свидетельствовала о согласии между влюбленными. В самом деле, с какой стати меня нужно было опасаться? Меня, который не смел и слова молвить предмету своей любви, слова, которое побудило бы ее хотя бы разобраться в своих переживаниях и провести грань между любовью и дружескими чувствами.
   — Да, думаю, Дрюитту нечего опасаться, — рассмеявшись, заметил Руперт, — однако негоже мне разбалтывать чужие секреты.
   — Вот именно, это запретная тема, — подхватил Дрюитт, — лучше поговорим об Уоллингфорде. Он должен наследовать состояние сестры.
   — Бедняжка Грейс! После нее, наверное, не так уж много осталось, — невозмутимо проговорил Руперт.
   — Для тебя, может, и немного, Хардиндж, — добавил третий собеседник, — но для ее брата, капитана торгового судна, это, надо думать, порядочная сумма. С тех пор как ты унаследовал состояние миссис Брэдфорт, несколько тысяч для тебя ничего не значат.
   — Да будь у Грейс миллионы, они не заменили бы брату такую тяжелую потерю! — воскликнул Дрюитт.
   — Вижу-вижу, Эндрю и Майлз — не соперники, — заметил, смеясь, Руперт. — Что ж, деньги, конечно, не имеют для меня теперь такого значения, как в прежние времена, когда нам приходилось довольствоваться только жалованьем священника. Что же касается состояния миссис Брэдфорт, оно принадлежало нашему общему предку, а в таком случае кто имеет больше прав на него, чем те, кто владеет им теперь?
   — Разве только твой отец, — сказал незнакомец, — которому следовало отдать предпочтение согласно праву первородства. Осмелюсь предположить, что Руперт приударил за своей почтенной кузиной, если уж говорить откровенно, и, наслушавшись его льстивых речей, она позабыла о целом поколении своих потомков.
   — Руперт не делал ничего подобного, он горд тем, что любит Эмили Мертон, и только Эмили Мертон. Поскольку моя достойная кузина не могла унести свое состояние с собой в могилу, она завещала его законным наследникам. И почем вы знаете, что оно досталось мне? Даю вам слово, на моем счету в банке меньше двадцати тысяч долларов.
   — Весьма приличная сумма, ей-богу! — воскликнул незнакомец. — Должно быть, у тебя солидный доход, если при твоих запросах ты можешь держать такой остаток на счете?
   — А вот некоторые считают, что все наследство досталось моей сестре. Полагаю, Дрюитт удовлетворит твое любопытство на сей счет. Дело касается его в большей степени, чем всех прочих моих знакомых.
   — Уверяю тебя, я ничего не знаю о том, — простодушно отвечал Дрюитт. — Да и знать не желаю. Я бы завтра же пошел под венец с мисс Хардиндж, даже если бы у нее и гроша за душой не было.
   — Вот за что я люблю тебя, Эндрю, за бескорыстие, — изрек Руперт. — Будь уверен, в конце концов тебе воздастся за эту достойную восхищения черту твоего характера. Люси знает о ней и ценит ее как должно.
   Я не желал больше слышать ни слова и вышел из трактира, стараясь остаться незамеченным. С той минуты мне уже не терпелось выйти в море. Я позабыл даже о своем намерении посетить могилу сестры, и мне казалось, что я не выдержу еще одного разговора с Люси. В тот же день я сказал Марблу, что на следующее утро судно должно быть готово к отплытию.

ГЛАВА XI

   Нежный цвет юности, возьми этот ключ, ступай освободи мужлана и незамедлительно доставь его сюда. Я хочу через его посредство направить письмо к моей возлюбленной.
   Шекспир. Бесплодные усилия любвиnote 45

   Не буду пытаться анализировать те чувства, которые вынуждали меня теперь покинуть Америку. Я обнаружил, во всяком случае, мне казалось, что я обнаружил в Эндрю Дрюитте те качества, которые делали его, пусть до известной степени, достойным Люси, и я на опыте убедился, как это мучительно — признавать такое преимущество за соперником. Нужно все же заметить, что в минуты холодных раздумий, когда я решительно приходил к выводу, что Люси никогда не будет моей, я радовался тому, что обнаружил в ее будущем супруге признаки душевного благородства. С другой стороны, я никак не мог отделаться от мысли, что только совершенная уверенность Эндрю в чувстве Люси могла позволить ему так великодушно отзываться обо мне. Читатель поймет всю нелепость этого предположения, если вспомнит, что сам я никогда не давал ни Люси, ни окружающим ни малейшего повода считать меня претендентом на руку милой девушки.
   Мне еще не доводилось видеть Марбла таким деятельным, как в тот день, когда он получил мой приказ о спешном отплытии. Ближе к вечеру он отвез мать и племянницу в Уиллоу-Ков на шлюпе, идущем в Олбэни, до захода солнца собрал команду на борту судна, вывел «Рассвет» из гавани и полночи гонял посыльных по разным лавочкам. Само судно было готово к отплытию уже давно, в тот день, когда задраили люки. По всем законам коммерции, когда я отдал приказ о выходе в море, я уже двадцать четыре часа должен был находиться в плавании, но томительное нежелание удаляться от могилы Грейс, надежда еще раз увидеть Люси и стремление пойти навстречу помощнику в его похвальном рвении развлечь своих вновь обретенных родственников задержали меня в порту дольше положенного срока.
   Теперь, однако, все было позади, и мне не терпелось пуститься в путь. Наб явился в отель «Сити», когда я завтракал, и доложил, что судно стоит на одном якоре и фор-марсель отдан.
   Я послал его на почту за письмами и попросил принести счет. Все сундуки с моими вещами были заблаговременно погружены на борт, и — тогда расстояния в Нью-Йорке были небольшими — Наб вскоре вернулся, готовый вскинуть на плечо мой саквояж. Я оплатил счет, забрал у Наба три-четыре письма и направился в порт, сопровождаемый моим верным рабом, который ради меня опять покинул дом, Хлою и Клобонни.
   Я медлил вскрывать письма, пока мы не достигли порта. Отослав Наба к шлюпке и приказав ему ждать меня, я вошел в прибрежную рощицу, все еще не желая покидать родную землю, и взломал печати на письмах. По штемпелям на двух конвертах я узнал, что они были отправлены с почты, ближайшей к Клобонни, третье было из Олбэни, а четвертое представляло собой небольшой пакет из Вашингтона, франкированныйnote 46 государственным секретарем, и имело печать соответствующего ведомства. Удивленный подобным обстоятельством, я в первую очередь вскрыл пакет.
   Он, как оказалось, содержал в себе обращенную ко мне вежливую просьбу доставить вложения — депеши, адресованные консулу в Гамбурге (о том, что мое судно направляется в этот порт, сообщалось в газетах). Разумеется, мне оставалось только подчиниться и перейти к другим посланиям. Вскрыв одно из клобоннских писем, я узнал почерк мистера Хардинджа; в нем я нашел добрые, полные родительского участия советы. Он писал о моей сестре, но в его словах чувствовались умиротворение и кроткая надежда, подобающие священнику. Я не огорчился, узнав, что он советует мне не заезжать в Клобонни перед отплытием судна. Люси, по его словам, чувствует себя неплохо, и тихая печаль мало-помалу заступает место глубокого горя, которое снедало ее после смерти подруги. «Ты не ведал, Майлз, как глубоко она страдала, — продолжал мой добрый старый опекун, — ибо в твоем присутствии она прилагала все силы, чтобы казаться спокойной; но от меня мое дорогое дитя не скрывало своих чувств, хотя она не всегда посвящает меня в свои секреты. Целыми часами она плакала на моей груди, и, по-моему, с тех пор как мы положили в гроб тело твоей сестры, не было такой минуты, когда бы она не думала о Грейс. О тебе она упоминает не часто, но неизменно с великой добротой и участием, называет тебя „Майлзом“, „бедным Майлзом“, или „милым Майлзом“ с той сестринской искренностью и нежностью, которые, как ты знаешь, она питает к тебе с детства». Слово «сестринской» было подчеркнуто самим старым джентльменом.