Страница:
— Я считаю своим долгом, мистер Голденкалф, — сказал он, — предостеречь вас: вы повисли над пропастью. Любовь к деньгам, это начало всякого зла, заставившее Иуду предать даже своего господа, пустила глубокие корни в вашей душе. Вы уже не молоды и, хотя все еще гордитесь своей силой и благосостоянием, будете скорее призваны к ответу, чем вы склонны думать. Не прошло и часа, как вы были свидетелем отхода смиренной души, которая уже предстала перед Всевышним. Вы слышали просьбу умирающей из ее уст. В такую минуту, в такой обстановке вы обещали исполнить ее желания. И вот проклятый дух наживы уже обуял вас, и вы пытаетесь играть этими священными обязательствами только для того, чтобы сохранить немного бесполезного золота в руке, и без того переполненной. Что, если бы чистый дух вашей доверчивой и простодушной жены присутствовал при нашем разговоре? Как он оплакивал бы вашу слабость и вероломство! Да и как знать, не было ли это на самом деле? Ибо нет причины думать, что счастливым духам не дано витать возле нас и скорбеть о нас, пока мы не будем освобождены из той трясины греха и пороков, в которой обитаем. А в таком случае представьте себе ее печаль, если она услышит, как скоро ее прощальная просьба забыта и как напрасен был пример ее светлой кончины, как глубоки и ужасны ваши пороки!
На моего отца больше подействовал тон священника, нежели его слова. Он провел рукой по лбу, словно ограждая себя от призрака своей жены, потом повернулся, придвинул к себе письменные принадлежности, выписал чек на десять тысяч фунтов и вручил его священнику с покорным видом провинившегося мальчика.
— Джек будет передан вам, дорогой сэр, — сказал он, вручая чек, — как только вы соблаговолите прислать за ним.
Они расстались безмолвно. Священник был слишком возмущен, а мой предок — слишком огорчен, чтобы произносить слова, требуемые вежливостью.
Оставшись один, мой отец боязливо оглядел комнату, проверяя, не принял ли укоряющий дух его жены форму более осязательную, чем воздух, а потом не менее часа с большой тоскою раздумывал о главных событиях минувшего вечера. Говорят, что занятия до некоторой степени могут смягчить горе. Так оказалось и в этом случае. К счастью, мой отец как раз в этот день составил для себя полный отчет о своем состоянии. Поэтому, взявшись вновь за это приятное дело, он выполнил простое действие: вычел из итога только что истраченную сумму и, убедившись, что остался хозяином семисот восьмидесяти двух тысяч трехсот одиннадцати фунтов и нескольких шиллингов и пенсов, извлек весьма естественное утешение из сравнения величины истраченной суммы с величиной остатка.
ГЛАВА III. Взгляды предка нашего автора, взгляды его собственные, а также взгляды некоторых других людей
ГЛАВА IV, содержащая взлеты и падения, надежды и опасения, а также причуды любви, размышления о смерти и рассказ о получении наследства
На моего отца больше подействовал тон священника, нежели его слова. Он провел рукой по лбу, словно ограждая себя от призрака своей жены, потом повернулся, придвинул к себе письменные принадлежности, выписал чек на десять тысяч фунтов и вручил его священнику с покорным видом провинившегося мальчика.
— Джек будет передан вам, дорогой сэр, — сказал он, вручая чек, — как только вы соблаговолите прислать за ним.
Они расстались безмолвно. Священник был слишком возмущен, а мой предок — слишком огорчен, чтобы произносить слова, требуемые вежливостью.
Оставшись один, мой отец боязливо оглядел комнату, проверяя, не принял ли укоряющий дух его жены форму более осязательную, чем воздух, а потом не менее часа с большой тоскою раздумывал о главных событиях минувшего вечера. Говорят, что занятия до некоторой степени могут смягчить горе. Так оказалось и в этом случае. К счастью, мой отец как раз в этот день составил для себя полный отчет о своем состоянии. Поэтому, взявшись вновь за это приятное дело, он выполнил простое действие: вычел из итога только что истраченную сумму и, убедившись, что остался хозяином семисот восьмидесяти двух тысяч трехсот одиннадцати фунтов и нескольких шиллингов и пенсов, извлек весьма естественное утешение из сравнения величины истраченной суммы с величиной остатка.
ГЛАВА III. Взгляды предка нашего автора, взгляды его собственные, а также взгляды некоторых других людей
Преподобный Этерингтон был благочестивый человек; кроме того, он был джентльмен. Второй сын баронета из старинного рода, он был воспитан в понятиях своей касты и, быть может, не совсем свободен от ее предрассудков. При всем том мало можно назвать священников, которые бы больше стремились руководствоваться этикой и принципами Библии. Его скромность, конечно, сочеталась с должным уважением к сословности, его доброта разумно управлялась канонами веры, а его человеколюбие отличалось разборчивостью, подобающей тому, кто ревностно служил церкви и государству.
Принимая на себя поручение, которое он теперь обязан был выполнить, он поддался доброму побуждению — облегчить смертный час моей матери. Зная характер ее супруга, он прибегнул к своего рода благочестивому обману, связав свое согласие с условием о стипендиях, ибо, несмотря на сильный язык его отповеди, на обещание отца и на все мелкие сопровождающие обстоятельства того вечера, неизвестно, кто после предъявления и оплаты чека был больше изумлен — тот, кто получил, или тот, кто потерял десять тысяч фунтов. Тем не менее во всем этом деле преподобный Этерингтон соблюдал скрупулезную честность. Я сознаю, что писатель, которому предстоит поведать много чудес, украшающих дальнейшие страницы этой рукописи, не должен злоупотреблять доверчивостью своих читателей. Однако истина вынуждает меня добавить, что вся эта сумма до последнего фартинга была размещена в строгом соответствии с желанием усопшей христианки, избранной провидением, чтобы ниспослать столько золота бедным и темным людям. О том же, как в конце концов был использован этот дар, я не скажу ничего, так как никакие расспросы не помогли мне тут настолько, чтобы я мог говорить об этом с уверенностью.
Что касается меня, то о событиях последующих двадцати лет рассказывать особенно нечего. Меня крестили, выпестовали, облачили в панталоны, отдали в школу, обучили верховой езде, конфирмовали, послали в университет и выпустили оттуда, как в обычае всех принадлежащих к господствующей церкви джентльменов в Соединенном Королевстве Великобритании и Ирландии, то есть на родине моего предка.
Все эти годы преподобный Этерингтон исполнял свой долг, который, если судить по преобладающим свойствам человеческой природы (как ни странно, она внушает всем нам отвращение к заботам о чужих делах), вероятно, весьма ему досаждал, настолько добросовестно, насколько имела право надеяться моя добрая мать. Каникулы я обычно проводил в его доме. За время, истекшее с кончины моей матери и до моего поступления в Итон, он успел жениться, стать отцом, овдоветь и сменить свой городской приход на сельский. Но и после того, как я окончил Оксфордский университет, я проводил под дружественным кровом преподобного Этерингтона гораздо больше времени, чем под кровом моего родителя. Последнего я, собственно говоря, видел редко. Он оплачивал мои счета, снабжал меня карманными деньгами и выражал намерение отправить меня путешествовать, когда я достигну совершеннолетия. Но, удовлетворяясь этими проявлениями отеческой заботы, он, по-видимому, готов был предоставить мне полную свободу в выборе жизненного пути.
Мой предок являл собой красноречивый пример истинности политического догмата, утверждающего эффективность разделения труда. Ни один рабочий, обрабатывающий булавочные головки, не достигал такой сноровки в своей узкой отрасли, как мой отец в достижении той единственной цели, которой он предался душой и телом. Подобно тому, как любое из наших чувств обостряется, если его постоянно упражняют, а всякая страсть развивается, если ей предаются, так и его пылкое стремление к поставленной перед собой излюбленной цели росло с его состоянием и проявлялось все сильнее, когда обыкновенный наблюдатель мог бы подумать, что источник этого стремления должен был бы исчерпать себя. Этот феномен в области духа мне доводилось часто наблюдать, и, по-видимому, он зависит от сил притяжения, до сих пор ускользавших от мудрого взора философов, но действующих в мире нематериальном точно так же, как сила тяготения — в материальном. Его талант, в сочетании с настойчивостью и неутомимостью, принес обычные плоды. Мой предок богател с каждым часом и к тому времени, о котором я говорю, уже был известен в деловых кругах как крупнейшая фигура на фондовой бирже.
Я не думаю, чтобы взгляды моего предка в возрасте между пятьюдесятью и семьюдесятью годами претерпели такие же существенные изменения, как в возрасте от десяти до сорока лет. К сорока годам древо жизни успевает пустить глубокие корни, и после этого срока его наклон остается неизменным, приобретен ли он под натиском бурь или от стремления к свету, — и оно чаще всего расходует в своих плодах уже накопленные соки, а не приобретает новые благодаря разрыхлению и удобрению почвы. Все же мой предок, справляя семидесятый день рождения, был уже не совсем тем, каким он встретил свое пятидесятилетие. Его состояние за это время утроилось. Конечно, и его духовная сущность претерпела все те изменения, которые, как известно, сопряжены со столь важной переменой. Во всяком случае несомненно, что в течение последних двадцати пяти лет жизни моего предка его политические склонности также были на стороне исключительных прав и исключительных привилегий. Этим я не хочу сказать, что он был аристократом, как их принято представлять. Для него феодализм не существовал — вероятно, он никогда и не слыхал этого слова. Подъемные мосты поднимались и опускались, сторожевые башни замков возносили свои вершины и зубчатые стены окружали внутренние здания, не затрагивая его воображения. Его не интересовали ни дни ленных и баронских судов, ни сами бароны, ни пышные родословные (да и с какой стати? Ведь ни один аристократ в стране не мог яснее проследить свой род до мрака времен, чем он сам), ни мишура королевских дворов или высшего света, ни все прочие побрякушки, которые обычно восхищают людей, слабых умом, впечатлительных или тщеславных. Его политические симпатии проявлялись иным образом. За все упомянутые мною двадцать пять лет он не произнес ни единого слова в осуждение правительства, что бы и как бы оно ни делало. Для него было достаточно, что это — от правительства. Даже налоги больше не вызывали его гнева и не возбуждали его красноречия. Он считал, что они необходимы для поддержания порядка и особенно для защиты собственности — той отрасли политических наук, изучив которую весьма основательно, он неплохо преуспел в защите своего собственного имущества даже от этого великого союзника.
После того, как его богатство перевалило за миллион, было замечено, что его мнение о человечестве вообще стало заметно хуже и у него появилась склонность сильно преувеличивать те немногие блага, которыми провидение одарило бедняков. Сообщение о собрании вигов обычно лишало его аппетита, резолюция, исходившая из их лондонского клуба, отбивала у него охоту обедать, если же радикалы предпринимали что-либо, он проводил ночь без сна, а часть следующего дня произносил слова, которые вряд ли удобно повторять. Все же, не нарушая приличий, я могу добавить, что в таких случаях он не жалел намеков на виселицу. Мишенью для лексикона рыночных торговок служил в особенности сэр Франсис Бэрдет. И даже такие достойные и почтенные люди, как лорды Грей, Ленсдаун и Холленд, разделывались под орех. Однако нам нет надобности останавливаться на этих мелких подробностях, так как их можно объединить в общем замечании: чем возвышеннее и утонченнее люди становятся в своей политической этике, тем больше они привыкают забрасывать грязью своих ближних. Впрочем, все это дошло до меня через устное предание; я редко видел моего предка, а когда мы встречались, то лишь затем, чтобы подвести счета, съесть вместе баранье жаркое и расстаться, как расстаются люди, которые по крайней мере никогда не ссорились.
Другое дело — преподобный Этерингтон. Привычка (не говоря уже о моих личных достоинствах) породила в нем привязанность к тому, кто столь многим был обязан его заботам, и его двери всегда были широко распахнуты передо мной, словно я был его родным сыном.
Я уже упоминал, что большая часть моего свободного времени (не считая часов школьного безделья) прошла в его доме.
Почтенный священник года два спустя после смерти моей матери женился на милой женщине, которая по истечении менее двенадцати месяцев оставила его вдовцом и отцом маленькой копии самой себя. Была ли тут причиной его любовь к покойной, или любовь к дочери, или же то, что он не надеялся в новом браке обрести такое же счастье, как в первом, но только преподобный Этерингтон никогда не заговаривал о возможности нового союза. Он, по-видимому, вполне довольствовался выполнением своих обязанностей христианина и джентльмена, без того, чтобы усложнять их созданием новых отношений с обществом.
Анна Этерингтон, конечно, была моей постоянной подругой в те годы, когда я подолгу и с удовольствием гостил в их доме. Она была тремя годами моложе меня, и наша дружба началась с тысячи мелких мальчишеских услуг с моей стороны. Когда ей было от семи до двенадцати лет, я катал ее в садовом кресле, раскачивал на качелях, утирал ей слезы и говорил слова ласкового утешения, если мимолетное облачко затемняло солнечный день ее детства. Позже, до того, как ей исполнилось четырнадцать, я развлекал ее рассказами — поражал моими подвигами в Итоне и заставлял широко раскрывать ясные голубые глаза от восхищения перед чудесами Лондона. Когда же ей исполнилось четырнадцать, я начал поднимать ее носовой платок, бегать за наперстком, петь с ней дуэты и читать ей стихи, пока она занималась рукоделием, как приличествует благонравной барышне.
Кузина Анна, как мне было дозволено называть ее, достигла семнадцати лет, и я стал сравнивать ее с другими девицами из круга моих знакомых, и сравнение обычно было весьма в ее пользу. Тогда же, по мере того, как мое преклонение делалось все более пылким и явным, она перестала быть со мной по-прежнему откровенной. К своему удивлению я все чаще замечал, что у нее завелись секреты, которые она не находила нужным сообщать мне, что она больше времени проводила со своей гувернанткой и меньше в моем обществе. Раз дошло даже до того (как обидело меня это пренебрежение!), что она рассказала отцу много забавных подробностей о праздновании дня рождения в доме одного джентльмена, их соседа, хотя мне перед этим даже не намекнула об удовольствии, которое получила! Впрочем, я был достаточно вознагражден, когда, окончив свой шутливый рассказ, она ласково обратилась ко мне:
— Вы бы смеялись от всего сердца, Джек, если бы видели, как уморительно слуги играли свои роли (там было устроено что-то вроде шуточного маскарада). Особенно потешен был толстый старый дворецкий, которого нарядили Купидоном, чтобы показать, как объяснил Дик Гриффин, какой тяжеловесной и вялой становится любовь от вина и хорошей еды. Как я жалею, что вас там не было, Джек!
Анна была очень женственной и милой, с необычайно прелестным, чарующим лицом. Мне особенно нравилось, как она произносила имя «Джек» — совсем непохоже на буйные выкрики воспитанников Итона или манерность моих оксфордских приятелей.
— И я тоже, Анна, — ответил я, — тем более что вы, как видно, получили большое удовольствие.
— Но это было бы совершенно невозможно, — вмешалась гувернантка, миссис Нортон. — Сэр Гарри Гриффин очень разборчив в своих знакомствах, а вам, моя дорогая, известно, что мистер Голденкалф, хотя он и вполне достойный молодой человек, никак не мог бы ожидать, чтобы один из знатнейших баронетов нашего графства снизошел до того, чтобы пригласить сына биржевика на праздник, устроенный в честь его наследника.
К счастью для миссис Нортон, мистер Этерингтон вышел, едва его дочь окончила свой рассказ, иначе гувернантке пришлось бы выслушать нелестные замечания по поводу ее понятий об уместности тех или иных знакомств. Но и Анна пристально посмотрела на гувернантку, а ее нежное лицо залила краска смущения, напомнив мне румянец утренней зари. Она потупила кроткие глаза и довольно долго хранила молчание.
На другой день, когда, скрытый кустами, я возился с удочками под окном библиотеки, я услышал мелодичный голос Анны, которая здоровалась с отцом. Подойдя к окну, она ласково спросила отца, как он провел ночь, и сердце у меня забилось быстрее. Он ответил ей с не меньшей нежностью, а затем наступило некоторое молчание.
— Кто такие биржевики, отец? — вдруг спросила Анна, и ее рука зашуршала листьями над моей головой.
— Биржевик, моя дорогая, это человек, который покупает и продает ценные бумаги в расчете на прибыль.
— И это занятие считается постыдным?
— Ну, это зависит от обстоятельств. На бирже оно считается вполне почтенным, однако среди коммерсантов и банкиров, кажется, существует несколько брезгливое к нему отношение.
— А почему? Вы не знаете, отец?
— Мне кажется, — смеясь, ответил мистер Этерингтон, — всего лишь по той причине, что это занятие ненадежное и может привести к внезапным убыткам. Это азартная игра, а все, что ставит под угрозу собственность, естественно, вызывает неодобрение у тех, кто стремится прежде всего накоплять ее и кто считает очень важным для себя, чтобы все прочие отвечали за свои финансовые операции.
— Но оно считается бесчестным занятием, отец?
— По нашим временам — не обязательно, моя дорогая. Но оно легко может стать бесчестным.
— И все-таки общество находит его недостойным?
— Это зависит от обстоятельств, Анна. Когда биржевик разоряется, его всегда осуждают, но, насколько я знаю, солидные барыши делают и его репутацию вполне солидной. Но почему, дорогая, ты задаешь такие странные вопросы?
Мне показалось, что дыхание Анны стало прерывистым и она высунулась из окна, чтобы сорвать розу.
— Миссис Нортон сказала, будто сэр Гарри Гриффин не пригласил Джека потому, что отец Джека — биржевик. Вы думаете, она права?
— Очень может быть, моя дорогая, — ответил священник, и мне почудилось, что при этом он улыбнулся. Сэр Гарри—отпрыск старинного рода и, вероятно, он не забыл, что наш друг Джек не может похвалиться тем же. Кроме того, хотя сэр Гарри и гордится своим богатством, по сравнению с отцом Джека ему не хватает миллиона или двух; иными словами, как выражаются на бирже, отец Джека мог бы купить десять таких сэров Гарри. И это обстоятельство, возможно, сыграло более значительную роль, чем первое. К тому же ходят слухи, что сэр Гарри сам играет на бирже через подставных лиц, а когда джентльмен прибегает к таким средствам, желая увеличить свое состояние, он бывает склонен всячески подчеркивать свое положение в обществе. Чтобы как-то искупить свое унижение.
— Так, значит, настоящий джентльмен может стать биржевиком, отец?
— Анна, мир за мое время сильно изменился. Старые представления поколеблены. Сами правительства становятся, по существу, просто политическими учреждениями, созданными для того, чтобы расширять возможности накопления денег. Но этот предмет тебе не будет понятен, да и я не слишком в нем разбираюсь.
— И правда, что отец Джека очень, очень богат? — спросила Анна, чьи мысли не слишком внимательно следовали рассуждениям ее отца.
— Так говорят.
— И Джек его наследник?
— Конечно. У него нет других детей. Впрочем, нелегко угадать, как такой странный человек распорядится своими деньгами.
— Я хотела бы, чтобы он лишил Джека наследства!
— Ты меня удивляешь, Анна! Ты, такая добрая и разумная, хочешь, чтобы нашего юного друга Джека Голденкалфа постигло подобное несчастье?
При этих непонятных словах Анны я в изумлении поднял глаза — в этот миг я отдал бы все свои права на отцовское наследство, лишь бы увидеть ее лицо, чтобы оно открыло мне, чем они подсказаны. (Анна, должно быть, вновь высунулась из окна, так как куст опять
зашуршал над моей головой.) Но завистливая роза заслоняла единственный просвет в ветках, через который можно было что-нибудь разглядеть.
— Отчего у тебя такое жестокое желание? — спросил мистер Этерингтон с некоторой настойчивостью.
— Оттого, отец, что я ненавижу биржевые махинации и богатства, которые они приносят. Будь Джек беднее, мне кажется, его бы больше уважали.
С этими словами милая девушка отошла от окна, и только тогда я понял, что принимал ее щечку за прелестнейшую из роз. Мистер Этерингтон рассмеялся, и я ясно услышал, как он поцеловал зардевшееся личико дочки. Мне кажется, я отдал бы миллион фунтов за то, чтобы быть в этот миг священником Тентпигского прихода.
— Если все дело в этом, дитя мое, — сказал он, — не тревожься. За деньги Джека никогда презирать не будут, но лишь за то, что он распорядится ими не должным образом. Увы, Анна, мы живем в век алчности и продажности! Общая жажда наживы заставила забыть о благородных побуждениях. И того, кто проявляет чистое и бескорыстное человеколюбие, встречают либо недоверием, как лицемера, либо насмешками, как глупца. Злосчастная революция у наших соседей французов перевернула все понятия, и даже религия пошатнулась в сумасшедшем вихре теорий, порожденных этим событием. Нет таких мирских благ, которые религиозные авторы не осуждали бы более сурово, чем богатство, а между тем оно быстро становится божеством нового поколения. Не говоря уже о возмездии в загробном мире, общество до мозга костей испорчено стяжательством, и даже уважение к высокому рождению отступает перед корыстолюбием.
— Не кажется ли вам, отец, что гордиться своим происхождением столь же неразумно, как и богатством?
— Никакую гордость, милая, нельзя защищать, если говорить об евангельских принципах. Однако некоторые различия между людьми необходимы хотя бы для общественного спокойствия. Если признать принцип всеобщего равенства, люди образованные и утонченные вынуждены будут спуститься до уровня невежественных и грубых. Ведь все люди не могут подняться до уровня высших классов, и мир вернется к временам варварства. Имя христианина и джентльмена слишком драгоценно, чтобы шутить им, поддерживая нелепую теорию.
Анна больше не проронила ни слова. Вероятно, ее смущали противоречия между взглядами, которыми она дорожила, и теми слабыми проблесками истины, к которым нас приводят повседневные житейские отношения. Что же касается самого почтенного священника, то мне нетрудно было понять его точку зрения, хотя ни его предпосылки, ни его выводы не обладали логической ясностью, которая придавала такую прелесть его проповедям, в особенности, когда он говорил о высших добродетелях, открытых нам Спасителем, как, например, о милосердии, любви к ближним и прежде всего — о смирении перед господом.
Через месяц после этого невольно подслушанного разговора я случайно стал свидетелем беседы между моим предком и сэром Джозефом Джобом, другим знаменитым биржевым дельцом, в доме первого, в Чипсайде. Ради контраста я изложу и сущность их беседы.
— Это новое движение очень серьезно и опасно, мистер Голденкалф, — заметил сэр Джозеф. — Оно показывает, насколько необходимо сплочение людей имущих. Что будет с нами, если эти возмутительные взгляды получат распространение в народе? Я спрашиваю, что будет с нами, мистер Голденкалф?
— Я согласен с вами, сэр Джозеф, это очень опасно, чрезвычайно опасно!
— Мы дождемся, сэр, аграрных законов. Ваши деньги, сэр, и мои, наши трудовые заработки, окажутся добычей политических грабителей, а наши дети станут нищими по милости какого-нибудь завистливого прощелыги, не имеющего шести пенсов за душой.
— Печальное положение вещей, сэр Джозеф! И правительство очень виновато, что не сформировало по крайней мере десять новых полков.
— Хуже всего то, любезный мистер Голденкалф, что среди аристократии находятся пустобрехи, которые подстрекают этих негодяев и прикрывают их своими громкими именами. Мы делаем большую ошибку, сэр, когда придаем такой вес происхождению. Разорившиеся спесивцы бунтуют неумытую чернь, а почтенные граждане от этого страдают. Собственность, сэр, находится под угрозой, а собственность — единственная настоящая основа общества.
— Поверьте, сэр Джозеф, я никогда не видел никакой пользы в благородном происхождении.
— Ничего в нем и нет, если не считать того, что оно плодит любителей синекур, мистер Голденкалф. А вот собственность — дело другое. Деньги рождают деньги, а благодаря деньгам государство становится могущественным и цветущим. Но эта злосчастная революция у наших соседей французов перевернула все понятия, и, увы, теперь собственность находится под постоянной угрозой!
— С прискорбием должен сказать, сэр Джозеф, что я ощущаю это каждым нервом своего тела.
— Мы должны объединиться и защищаться, мистер Голденкалф, иначе и мы с вами, люди сейчас довольно состоятельные и солидные, очутимся под забором. Неужели вы не видите, что нам грозит вполне ощутимая опасность раздела собственности?
— Боже сохрани!
— Да, сэр, наша священная собственность в опасности!
Тут сэр Джозеф сердечно потряс моему отцу руку и ушел.
Из записки, найденной среди бумаг моего покойного предка, я узнал о том, что ровно через месяц после приведенного разговора он выплатил маклеру сэра Джозефа шестьдесят две тысячи семьсот двенадцать фунтов разницы между курсами биржевых акций. Этот расход был порожден тем, что сэр Джозеф получил через клерка одной из контор секретные сведения, благодаря которым сумел сорвать такой куш и обойти того, кто слыл на бирже самым проницательным дельцом.
Столь диаметрально противоположные взгляды, как взгляды мистера Этерингтона и взгляды сэра Джозефа Джоба, дали большую пищу моему разуму. С одной стороны меня убеждали в никчемности знатного происхождения, с другой — в опасностях богатства. Анна обычно была поверенной моих мыслей, но об этом я с ней говорить не мог, так как вынужден был бы признаться, что подслушал ее разговор с отцом, а потому мне пришлось по мере сил самому разбираться в этих противоречивых идеях.
Принимая на себя поручение, которое он теперь обязан был выполнить, он поддался доброму побуждению — облегчить смертный час моей матери. Зная характер ее супруга, он прибегнул к своего рода благочестивому обману, связав свое согласие с условием о стипендиях, ибо, несмотря на сильный язык его отповеди, на обещание отца и на все мелкие сопровождающие обстоятельства того вечера, неизвестно, кто после предъявления и оплаты чека был больше изумлен — тот, кто получил, или тот, кто потерял десять тысяч фунтов. Тем не менее во всем этом деле преподобный Этерингтон соблюдал скрупулезную честность. Я сознаю, что писатель, которому предстоит поведать много чудес, украшающих дальнейшие страницы этой рукописи, не должен злоупотреблять доверчивостью своих читателей. Однако истина вынуждает меня добавить, что вся эта сумма до последнего фартинга была размещена в строгом соответствии с желанием усопшей христианки, избранной провидением, чтобы ниспослать столько золота бедным и темным людям. О том же, как в конце концов был использован этот дар, я не скажу ничего, так как никакие расспросы не помогли мне тут настолько, чтобы я мог говорить об этом с уверенностью.
Что касается меня, то о событиях последующих двадцати лет рассказывать особенно нечего. Меня крестили, выпестовали, облачили в панталоны, отдали в школу, обучили верховой езде, конфирмовали, послали в университет и выпустили оттуда, как в обычае всех принадлежащих к господствующей церкви джентльменов в Соединенном Королевстве Великобритании и Ирландии, то есть на родине моего предка.
Все эти годы преподобный Этерингтон исполнял свой долг, который, если судить по преобладающим свойствам человеческой природы (как ни странно, она внушает всем нам отвращение к заботам о чужих делах), вероятно, весьма ему досаждал, настолько добросовестно, насколько имела право надеяться моя добрая мать. Каникулы я обычно проводил в его доме. За время, истекшее с кончины моей матери и до моего поступления в Итон, он успел жениться, стать отцом, овдоветь и сменить свой городской приход на сельский. Но и после того, как я окончил Оксфордский университет, я проводил под дружественным кровом преподобного Этерингтона гораздо больше времени, чем под кровом моего родителя. Последнего я, собственно говоря, видел редко. Он оплачивал мои счета, снабжал меня карманными деньгами и выражал намерение отправить меня путешествовать, когда я достигну совершеннолетия. Но, удовлетворяясь этими проявлениями отеческой заботы, он, по-видимому, готов был предоставить мне полную свободу в выборе жизненного пути.
Мой предок являл собой красноречивый пример истинности политического догмата, утверждающего эффективность разделения труда. Ни один рабочий, обрабатывающий булавочные головки, не достигал такой сноровки в своей узкой отрасли, как мой отец в достижении той единственной цели, которой он предался душой и телом. Подобно тому, как любое из наших чувств обостряется, если его постоянно упражняют, а всякая страсть развивается, если ей предаются, так и его пылкое стремление к поставленной перед собой излюбленной цели росло с его состоянием и проявлялось все сильнее, когда обыкновенный наблюдатель мог бы подумать, что источник этого стремления должен был бы исчерпать себя. Этот феномен в области духа мне доводилось часто наблюдать, и, по-видимому, он зависит от сил притяжения, до сих пор ускользавших от мудрого взора философов, но действующих в мире нематериальном точно так же, как сила тяготения — в материальном. Его талант, в сочетании с настойчивостью и неутомимостью, принес обычные плоды. Мой предок богател с каждым часом и к тому времени, о котором я говорю, уже был известен в деловых кругах как крупнейшая фигура на фондовой бирже.
Я не думаю, чтобы взгляды моего предка в возрасте между пятьюдесятью и семьюдесятью годами претерпели такие же существенные изменения, как в возрасте от десяти до сорока лет. К сорока годам древо жизни успевает пустить глубокие корни, и после этого срока его наклон остается неизменным, приобретен ли он под натиском бурь или от стремления к свету, — и оно чаще всего расходует в своих плодах уже накопленные соки, а не приобретает новые благодаря разрыхлению и удобрению почвы. Все же мой предок, справляя семидесятый день рождения, был уже не совсем тем, каким он встретил свое пятидесятилетие. Его состояние за это время утроилось. Конечно, и его духовная сущность претерпела все те изменения, которые, как известно, сопряжены со столь важной переменой. Во всяком случае несомненно, что в течение последних двадцати пяти лет жизни моего предка его политические склонности также были на стороне исключительных прав и исключительных привилегий. Этим я не хочу сказать, что он был аристократом, как их принято представлять. Для него феодализм не существовал — вероятно, он никогда и не слыхал этого слова. Подъемные мосты поднимались и опускались, сторожевые башни замков возносили свои вершины и зубчатые стены окружали внутренние здания, не затрагивая его воображения. Его не интересовали ни дни ленных и баронских судов, ни сами бароны, ни пышные родословные (да и с какой стати? Ведь ни один аристократ в стране не мог яснее проследить свой род до мрака времен, чем он сам), ни мишура королевских дворов или высшего света, ни все прочие побрякушки, которые обычно восхищают людей, слабых умом, впечатлительных или тщеславных. Его политические симпатии проявлялись иным образом. За все упомянутые мною двадцать пять лет он не произнес ни единого слова в осуждение правительства, что бы и как бы оно ни делало. Для него было достаточно, что это — от правительства. Даже налоги больше не вызывали его гнева и не возбуждали его красноречия. Он считал, что они необходимы для поддержания порядка и особенно для защиты собственности — той отрасли политических наук, изучив которую весьма основательно, он неплохо преуспел в защите своего собственного имущества даже от этого великого союзника.
После того, как его богатство перевалило за миллион, было замечено, что его мнение о человечестве вообще стало заметно хуже и у него появилась склонность сильно преувеличивать те немногие блага, которыми провидение одарило бедняков. Сообщение о собрании вигов обычно лишало его аппетита, резолюция, исходившая из их лондонского клуба, отбивала у него охоту обедать, если же радикалы предпринимали что-либо, он проводил ночь без сна, а часть следующего дня произносил слова, которые вряд ли удобно повторять. Все же, не нарушая приличий, я могу добавить, что в таких случаях он не жалел намеков на виселицу. Мишенью для лексикона рыночных торговок служил в особенности сэр Франсис Бэрдет. И даже такие достойные и почтенные люди, как лорды Грей, Ленсдаун и Холленд, разделывались под орех. Однако нам нет надобности останавливаться на этих мелких подробностях, так как их можно объединить в общем замечании: чем возвышеннее и утонченнее люди становятся в своей политической этике, тем больше они привыкают забрасывать грязью своих ближних. Впрочем, все это дошло до меня через устное предание; я редко видел моего предка, а когда мы встречались, то лишь затем, чтобы подвести счета, съесть вместе баранье жаркое и расстаться, как расстаются люди, которые по крайней мере никогда не ссорились.
Другое дело — преподобный Этерингтон. Привычка (не говоря уже о моих личных достоинствах) породила в нем привязанность к тому, кто столь многим был обязан его заботам, и его двери всегда были широко распахнуты передо мной, словно я был его родным сыном.
Я уже упоминал, что большая часть моего свободного времени (не считая часов школьного безделья) прошла в его доме.
Почтенный священник года два спустя после смерти моей матери женился на милой женщине, которая по истечении менее двенадцати месяцев оставила его вдовцом и отцом маленькой копии самой себя. Была ли тут причиной его любовь к покойной, или любовь к дочери, или же то, что он не надеялся в новом браке обрести такое же счастье, как в первом, но только преподобный Этерингтон никогда не заговаривал о возможности нового союза. Он, по-видимому, вполне довольствовался выполнением своих обязанностей христианина и джентльмена, без того, чтобы усложнять их созданием новых отношений с обществом.
Анна Этерингтон, конечно, была моей постоянной подругой в те годы, когда я подолгу и с удовольствием гостил в их доме. Она была тремя годами моложе меня, и наша дружба началась с тысячи мелких мальчишеских услуг с моей стороны. Когда ей было от семи до двенадцати лет, я катал ее в садовом кресле, раскачивал на качелях, утирал ей слезы и говорил слова ласкового утешения, если мимолетное облачко затемняло солнечный день ее детства. Позже, до того, как ей исполнилось четырнадцать, я развлекал ее рассказами — поражал моими подвигами в Итоне и заставлял широко раскрывать ясные голубые глаза от восхищения перед чудесами Лондона. Когда же ей исполнилось четырнадцать, я начал поднимать ее носовой платок, бегать за наперстком, петь с ней дуэты и читать ей стихи, пока она занималась рукоделием, как приличествует благонравной барышне.
Кузина Анна, как мне было дозволено называть ее, достигла семнадцати лет, и я стал сравнивать ее с другими девицами из круга моих знакомых, и сравнение обычно было весьма в ее пользу. Тогда же, по мере того, как мое преклонение делалось все более пылким и явным, она перестала быть со мной по-прежнему откровенной. К своему удивлению я все чаще замечал, что у нее завелись секреты, которые она не находила нужным сообщать мне, что она больше времени проводила со своей гувернанткой и меньше в моем обществе. Раз дошло даже до того (как обидело меня это пренебрежение!), что она рассказала отцу много забавных подробностей о праздновании дня рождения в доме одного джентльмена, их соседа, хотя мне перед этим даже не намекнула об удовольствии, которое получила! Впрочем, я был достаточно вознагражден, когда, окончив свой шутливый рассказ, она ласково обратилась ко мне:
— Вы бы смеялись от всего сердца, Джек, если бы видели, как уморительно слуги играли свои роли (там было устроено что-то вроде шуточного маскарада). Особенно потешен был толстый старый дворецкий, которого нарядили Купидоном, чтобы показать, как объяснил Дик Гриффин, какой тяжеловесной и вялой становится любовь от вина и хорошей еды. Как я жалею, что вас там не было, Джек!
Анна была очень женственной и милой, с необычайно прелестным, чарующим лицом. Мне особенно нравилось, как она произносила имя «Джек» — совсем непохоже на буйные выкрики воспитанников Итона или манерность моих оксфордских приятелей.
— И я тоже, Анна, — ответил я, — тем более что вы, как видно, получили большое удовольствие.
— Но это было бы совершенно невозможно, — вмешалась гувернантка, миссис Нортон. — Сэр Гарри Гриффин очень разборчив в своих знакомствах, а вам, моя дорогая, известно, что мистер Голденкалф, хотя он и вполне достойный молодой человек, никак не мог бы ожидать, чтобы один из знатнейших баронетов нашего графства снизошел до того, чтобы пригласить сына биржевика на праздник, устроенный в честь его наследника.
К счастью для миссис Нортон, мистер Этерингтон вышел, едва его дочь окончила свой рассказ, иначе гувернантке пришлось бы выслушать нелестные замечания по поводу ее понятий об уместности тех или иных знакомств. Но и Анна пристально посмотрела на гувернантку, а ее нежное лицо залила краска смущения, напомнив мне румянец утренней зари. Она потупила кроткие глаза и довольно долго хранила молчание.
На другой день, когда, скрытый кустами, я возился с удочками под окном библиотеки, я услышал мелодичный голос Анны, которая здоровалась с отцом. Подойдя к окну, она ласково спросила отца, как он провел ночь, и сердце у меня забилось быстрее. Он ответил ей с не меньшей нежностью, а затем наступило некоторое молчание.
— Кто такие биржевики, отец? — вдруг спросила Анна, и ее рука зашуршала листьями над моей головой.
— Биржевик, моя дорогая, это человек, который покупает и продает ценные бумаги в расчете на прибыль.
— И это занятие считается постыдным?
— Ну, это зависит от обстоятельств. На бирже оно считается вполне почтенным, однако среди коммерсантов и банкиров, кажется, существует несколько брезгливое к нему отношение.
— А почему? Вы не знаете, отец?
— Мне кажется, — смеясь, ответил мистер Этерингтон, — всего лишь по той причине, что это занятие ненадежное и может привести к внезапным убыткам. Это азартная игра, а все, что ставит под угрозу собственность, естественно, вызывает неодобрение у тех, кто стремится прежде всего накоплять ее и кто считает очень важным для себя, чтобы все прочие отвечали за свои финансовые операции.
— Но оно считается бесчестным занятием, отец?
— По нашим временам — не обязательно, моя дорогая. Но оно легко может стать бесчестным.
— И все-таки общество находит его недостойным?
— Это зависит от обстоятельств, Анна. Когда биржевик разоряется, его всегда осуждают, но, насколько я знаю, солидные барыши делают и его репутацию вполне солидной. Но почему, дорогая, ты задаешь такие странные вопросы?
Мне показалось, что дыхание Анны стало прерывистым и она высунулась из окна, чтобы сорвать розу.
— Миссис Нортон сказала, будто сэр Гарри Гриффин не пригласил Джека потому, что отец Джека — биржевик. Вы думаете, она права?
— Очень может быть, моя дорогая, — ответил священник, и мне почудилось, что при этом он улыбнулся. Сэр Гарри—отпрыск старинного рода и, вероятно, он не забыл, что наш друг Джек не может похвалиться тем же. Кроме того, хотя сэр Гарри и гордится своим богатством, по сравнению с отцом Джека ему не хватает миллиона или двух; иными словами, как выражаются на бирже, отец Джека мог бы купить десять таких сэров Гарри. И это обстоятельство, возможно, сыграло более значительную роль, чем первое. К тому же ходят слухи, что сэр Гарри сам играет на бирже через подставных лиц, а когда джентльмен прибегает к таким средствам, желая увеличить свое состояние, он бывает склонен всячески подчеркивать свое положение в обществе. Чтобы как-то искупить свое унижение.
— Так, значит, настоящий джентльмен может стать биржевиком, отец?
— Анна, мир за мое время сильно изменился. Старые представления поколеблены. Сами правительства становятся, по существу, просто политическими учреждениями, созданными для того, чтобы расширять возможности накопления денег. Но этот предмет тебе не будет понятен, да и я не слишком в нем разбираюсь.
— И правда, что отец Джека очень, очень богат? — спросила Анна, чьи мысли не слишком внимательно следовали рассуждениям ее отца.
— Так говорят.
— И Джек его наследник?
— Конечно. У него нет других детей. Впрочем, нелегко угадать, как такой странный человек распорядится своими деньгами.
— Я хотела бы, чтобы он лишил Джека наследства!
— Ты меня удивляешь, Анна! Ты, такая добрая и разумная, хочешь, чтобы нашего юного друга Джека Голденкалфа постигло подобное несчастье?
При этих непонятных словах Анны я в изумлении поднял глаза — в этот миг я отдал бы все свои права на отцовское наследство, лишь бы увидеть ее лицо, чтобы оно открыло мне, чем они подсказаны. (Анна, должно быть, вновь высунулась из окна, так как куст опять
зашуршал над моей головой.) Но завистливая роза заслоняла единственный просвет в ветках, через который можно было что-нибудь разглядеть.
— Отчего у тебя такое жестокое желание? — спросил мистер Этерингтон с некоторой настойчивостью.
— Оттого, отец, что я ненавижу биржевые махинации и богатства, которые они приносят. Будь Джек беднее, мне кажется, его бы больше уважали.
С этими словами милая девушка отошла от окна, и только тогда я понял, что принимал ее щечку за прелестнейшую из роз. Мистер Этерингтон рассмеялся, и я ясно услышал, как он поцеловал зардевшееся личико дочки. Мне кажется, я отдал бы миллион фунтов за то, чтобы быть в этот миг священником Тентпигского прихода.
— Если все дело в этом, дитя мое, — сказал он, — не тревожься. За деньги Джека никогда презирать не будут, но лишь за то, что он распорядится ими не должным образом. Увы, Анна, мы живем в век алчности и продажности! Общая жажда наживы заставила забыть о благородных побуждениях. И того, кто проявляет чистое и бескорыстное человеколюбие, встречают либо недоверием, как лицемера, либо насмешками, как глупца. Злосчастная революция у наших соседей французов перевернула все понятия, и даже религия пошатнулась в сумасшедшем вихре теорий, порожденных этим событием. Нет таких мирских благ, которые религиозные авторы не осуждали бы более сурово, чем богатство, а между тем оно быстро становится божеством нового поколения. Не говоря уже о возмездии в загробном мире, общество до мозга костей испорчено стяжательством, и даже уважение к высокому рождению отступает перед корыстолюбием.
— Не кажется ли вам, отец, что гордиться своим происхождением столь же неразумно, как и богатством?
— Никакую гордость, милая, нельзя защищать, если говорить об евангельских принципах. Однако некоторые различия между людьми необходимы хотя бы для общественного спокойствия. Если признать принцип всеобщего равенства, люди образованные и утонченные вынуждены будут спуститься до уровня невежественных и грубых. Ведь все люди не могут подняться до уровня высших классов, и мир вернется к временам варварства. Имя христианина и джентльмена слишком драгоценно, чтобы шутить им, поддерживая нелепую теорию.
Анна больше не проронила ни слова. Вероятно, ее смущали противоречия между взглядами, которыми она дорожила, и теми слабыми проблесками истины, к которым нас приводят повседневные житейские отношения. Что же касается самого почтенного священника, то мне нетрудно было понять его точку зрения, хотя ни его предпосылки, ни его выводы не обладали логической ясностью, которая придавала такую прелесть его проповедям, в особенности, когда он говорил о высших добродетелях, открытых нам Спасителем, как, например, о милосердии, любви к ближним и прежде всего — о смирении перед господом.
Через месяц после этого невольно подслушанного разговора я случайно стал свидетелем беседы между моим предком и сэром Джозефом Джобом, другим знаменитым биржевым дельцом, в доме первого, в Чипсайде. Ради контраста я изложу и сущность их беседы.
— Это новое движение очень серьезно и опасно, мистер Голденкалф, — заметил сэр Джозеф. — Оно показывает, насколько необходимо сплочение людей имущих. Что будет с нами, если эти возмутительные взгляды получат распространение в народе? Я спрашиваю, что будет с нами, мистер Голденкалф?
— Я согласен с вами, сэр Джозеф, это очень опасно, чрезвычайно опасно!
— Мы дождемся, сэр, аграрных законов. Ваши деньги, сэр, и мои, наши трудовые заработки, окажутся добычей политических грабителей, а наши дети станут нищими по милости какого-нибудь завистливого прощелыги, не имеющего шести пенсов за душой.
— Печальное положение вещей, сэр Джозеф! И правительство очень виновато, что не сформировало по крайней мере десять новых полков.
— Хуже всего то, любезный мистер Голденкалф, что среди аристократии находятся пустобрехи, которые подстрекают этих негодяев и прикрывают их своими громкими именами. Мы делаем большую ошибку, сэр, когда придаем такой вес происхождению. Разорившиеся спесивцы бунтуют неумытую чернь, а почтенные граждане от этого страдают. Собственность, сэр, находится под угрозой, а собственность — единственная настоящая основа общества.
— Поверьте, сэр Джозеф, я никогда не видел никакой пользы в благородном происхождении.
— Ничего в нем и нет, если не считать того, что оно плодит любителей синекур, мистер Голденкалф. А вот собственность — дело другое. Деньги рождают деньги, а благодаря деньгам государство становится могущественным и цветущим. Но эта злосчастная революция у наших соседей французов перевернула все понятия, и, увы, теперь собственность находится под постоянной угрозой!
— С прискорбием должен сказать, сэр Джозеф, что я ощущаю это каждым нервом своего тела.
— Мы должны объединиться и защищаться, мистер Голденкалф, иначе и мы с вами, люди сейчас довольно состоятельные и солидные, очутимся под забором. Неужели вы не видите, что нам грозит вполне ощутимая опасность раздела собственности?
— Боже сохрани!
— Да, сэр, наша священная собственность в опасности!
Тут сэр Джозеф сердечно потряс моему отцу руку и ушел.
Из записки, найденной среди бумаг моего покойного предка, я узнал о том, что ровно через месяц после приведенного разговора он выплатил маклеру сэра Джозефа шестьдесят две тысячи семьсот двенадцать фунтов разницы между курсами биржевых акций. Этот расход был порожден тем, что сэр Джозеф получил через клерка одной из контор секретные сведения, благодаря которым сумел сорвать такой куш и обойти того, кто слыл на бирже самым проницательным дельцом.
Столь диаметрально противоположные взгляды, как взгляды мистера Этерингтона и взгляды сэра Джозефа Джоба, дали большую пищу моему разуму. С одной стороны меня убеждали в никчемности знатного происхождения, с другой — в опасностях богатства. Анна обычно была поверенной моих мыслей, но об этом я с ней говорить не мог, так как вынужден был бы признаться, что подслушал ее разговор с отцом, а потому мне пришлось по мере сил самому разбираться в этих противоречивых идеях.
ГЛАВА IV, содержащая взлеты и падения, надежды и опасения, а также причуды любви, размышления о смерти и рассказ о получении наследства
Время с двадцатого по двадцать третий год моей жизни не отмечено никакими значительными событиями. В тот день, когда я достиг совершеннолетия, отец назначил мне постоянное содержание в размере тысячи фунтов в год. И нет сомнения в том, что я проводил бы время так же, как другие молодые люди, если бы не особые обстоятельства моего происхождения, которые, как я теперь начал убеждаться, мешали мне бороться за место в так называемом большом свете. Хотя почти все там стремились проследить свое происхождение до мрака времен, они чурались той безоговорочной простоты и ясности, с какими дано было решить этот вопрос мне. Отсюда, а также из других подобных свидетельств я сделал вывод, что дозы мистификации, по-видимому, необходимой для счастья рода человеческого, нужно отмеривать осторожной и опытной рукой. Наши органы — как телесные, так и духовные — устроены столь несовершенно, что их необходимо ограждать от действительности. И как телесный глаз нуждается в затемненном стекле, чтобы пристально смотреть на солнце, так, по-видимому, и духовный глаз нуждается в чем-нибудь дымчатом, чтобы пристально созерцать истину.