Страница:
Однако, избегая открыть тайну своего сердца Анне, я все же постоянно искал случая побеседовать с мистером Этерингтоном и с отцом по вопросам, которые меня больше всего заботили. От первого я услышал утверждения, что общество по необходимости расчленено на сословия; что расшатывать преграды, коими они разделены, не только нецелесообразно, но и грешно; что небо имеет своих серафимов и херувимов, своих архангелов и ангелов, своих святых и просто блаженных и что вывод очевиден: сей мир тоже должен иметь королей, лордов и простых людей. Свои рассуждения почтенный священник всегда заканчивал сетованием на смешение классов, ниспосланное Англии в наказание за грехи. С другой стороны, моего предка мало трогали сословные подразделения и все прочие средства сохранить существующий строй, кроме военной силы. На эту последнюю тему он готов был говорить целый день, причем полки и штыки сверкали в каждой фразе. «Порядок, порядок!»—восклицал он (подобно Маннерсу-Сэттону), когда бывал в красноречивом настроении, и не помню случая, когда он не кончил бы словами: «Увы, Джек, собственность в опасности!»
Не скажу, чтобы мой ум нисколько не запутался среди таких противоречивых мнений. К счастью, я усмотрел в них одну важную истину, так как оба толкователя были единодушны в своем страхе, а потому и в ненависти к массе своих ближних. Я же по своей натуре был склонен к человеколюбию и, не желая признавать правильность теорий, обрекавших меня на открытую враждебность к подавляющему большинству человечества, вскоре решился создать свою собственную теорию, которая, исключив недостатки обеих, должна была соединить в себе их достоинства. Конечно, принять такое решение еще не было большим подвигом. Но в дальнейшем я буду иметь случай рассказать о том, как я пытался осуществить его на практике.
Время шло, и Анна хорошела с каждым днем. Правда, мне казалось, что после разговора с отцом она стала менее откровенной и беззаботной. Но я приписывал это сдержанности и осторожности, свойственной развивающемуся уму и более строгому чувству приличия, украшающему молодых женщин. Со мной она всегда была чистосердечна и проста, и проживи я хоть тысячу лет, из моей памяти не изгладится то ангельски чистое выражение лица, с которым она неизменно слушала мои бесконечные теории.
Однажды утром мы с ней наедине беседовали об этих вещах. Пока я неторопливо рассуждал, Анна слушала меня с явным удовольствием, но когда нить моих рассуждений спутывалась прихотями воображения, она грустно улыбалась. В глубине души я чувствовал, каким благословением был бы для меня такой наставник и как счастлив был бы мой жребий, если бы мне удалось навсегда соединить ее жизнь со своей. И все-таки я не решался, не осмеливался открыть ей свои сокровенные чаяния и просить о том, чем я никогда не буду достоин обладать—как мне казалось в эти минуты душевной робости и смирения.
— Я даже подумывал о женитьбе, — продолжал я, настолько поглощенный своими теориями, что не взвешивал полного значения своих слов, как подобало бы мужчине перед слабым полом. — Если бы только я мог найти, Анна, такую кроткую, добрую, красивую и умную девушку, как вы, которая согласилась бы стать моей! Но боюсь, что мне едва ли предназначен такой блаженный удел. Я не внук баронета, а ваш отец надеется соединить вас хотя бы с обладателем герба, на котором когда-то была изображена «кровавая рука». С другой стороны, мой отец толкует только о миллионах.
Во время первой части этой речи милая девушка глядела на меня ласково и с явным желанием меня успокоить. Но под конец она опустила глаза на свое рукоделье и промолчала.
— Ваш отец говорит, что каждый, кому дороги интересы государства, должен принять по отношению к нему определенные обязательства, — тут Анна улыбнулась, но так незаметно, что ее нежный рот почти не дрогнул, — и что только такие люди могут успешно им управлять. У меня уже была мысль просить моего отца купить «гнилое местечко» и баронетство: если будет одно, ему не придется долго ждать и другого, деньги сразу бы все устроили. Но стоит мне заикнуться об этом, как он начинает кричать: «Вздор все эти твои дворянские титулы, и общественный порядок, и гнилые местечки, и епископства, когда собственность в опасности! Государственные займы и войска — вот что нам нужно! Порядок и порядок! Штыки нам нужны, мой мальчик, да полезные налоги, чтобы нация приучалась сама удовлетворять свои нужды и поддерживать свой кредит. Да, молодой человек, если проценты по долгу останутся не оплаченными в течение двадцати четырех часов, вся ваша так называемая корпоративная организация умрет естественной смертью. А что будет тогда со всеми твоими баронетами? Многие из них и так уж порядочные бараны, со своей глупой расточительностью. Надо тебе жениться, Джек, и остепениться! У нашего соседа Силверпенни есть дочка в подходящем возрасте, превосходная девица. Единственная дочь Оливера Силверпенни будет отличной женой единственному сыну Томаса Голденкалфа. Но должен предупредить тебя, мальчик, ты еще можешь остаться без гроша! Не увлекайся воздушными замками, они дорого обходятся, приучайся смолоду к экономии, а самое главное — не делай долгов.
Анна улыбнулась моему шутливому подражанию интонации спикера Сэттона, но когда я умолк, ее ясные черты омрачились.
— Вчера я коснулся этого вопроса в разговоре с вашим отцом, — продолжал я. — Мысль о парламенте и баронетстве он находит удачной. Он сказал: «Ты был бы вторым в роде, Джек, а это всегда лучше, чем быть первым. Потому что человеку гораздо легче стать хорошим членом общества, если перед его глазами есть пример тех, кто жил до него и отличился своими заслугами или добродетелями. Если бы твой отец согласился стать членом парламента и поддержать правительство в этот критический момент, на его происхождение посмотрели бы сквозь пальцы, а ты впоследствии мог бы с гордостью оглядываться на его деяния. Но боюсь, вся его душа полна недостойной и унизительной страсти к наживе. Деньги — необходимая принадлежность высокого ранга, а без различия рангов не может быть порядка, а без порядка не может быть свободы. Но когда любовь к деньгам вытесняет уважение к происхождению и достойным поступкам, общество утрачивает то чувство, на котором основаны все его благородные начинания». Как видите, дорогая Анна, наши отцы придерживаются совершенно различных взглядов по очень важному вопросу. Так что естественное чувство к своему отцу и давнишнее уважение к вашему ставит меня в затруднительное положение: я не знаю, чей взгляд принять. Если бы я только встретил такую милую, умную и красивую девушку, как вы, которая пожалела бы меня, я женился бы на ней завтра же и построил бы все свое будущее на том счастье, которое можно найти с такой подругой.
Анна, по обыкновению, выслушала меня молча. Однако она смотрела на брак несколько иными глазами, чем я, и это стало ясно на следующий же день, когда молодой сэр Гарри Гриффин (его отец умер) сделал ей предложение и получил решительный отказ.
Несмотря на то, что в доме священника мне всегда было хорошо, я не мог не чувствовать, что занимаю в обществе, как говорят французы, ложное положение. Если известно, что молодого человека ждет большое богатство, его нельзя совсем не замечать в стране, управление которой основано на представительстве собственности и в которой «гнилые местечки», дающие место в парламенте, открыто продаются. И тем не менее те, чье наследственное состояние было скоплено их дедами, гордились этим случайным преимуществом и постоянно давали мне понять, что мое, как бы оно ни было велико, создано моим отцом. Сколь часто в это время я желал (как позже выразился один великий вождь нашего века) быть своим собственным внуком. Казалось бы, тот, кто ближе всех к основателю состояния, получает главную долю накопленного, а тот, кто ближе всех по своему поколению к основателю рода, прославившему себя и свое потомство, скорее всего испытывает на себе влияние его характера, и все же я скоро понял, что в высоко утонченном и интеллектуальном обществе, лишь только дело заходит о почестях и власти как награде для потомков, все решительно отказываются считаться с какими-либо разумными соображениями в этом вопросе. Я чувствовал себя не на своем месте, меня мучили неуверенность и стыд, уязвленная гордость и негодование, короче говоря, я занимал ложное положение и, к несчастью, такое, из которого я не видел удобного пути для отступления: разве только тоже заняться биржевыми спекуляциями или перерезать себе горло. Одна лишь Анна, добрая, кроткая ясноокая Анна, входила во все мои радости и горести и как будто видела меня таким, каким я был. Ее не ослепляло мое богатство и не отпугивало мое происхождение. В тот день, когда она отказала молодому сэру Гарри Гриффину, я готов был упасть перед ней на колени и благословлять ее.
Говорят, что, как ни изучай свой душевный недуг, он от этого не проходит. Я был живым примером той истины, что постоянные размышления о своих обидах и неудачах только усугубляют зло. Боюсь, что человеку свойственно недооценивать те преимущества, которыми он обладает, и преувеличивать те, которых он лишен. Сто раз за полгода, после того как молодой баронет был отвергнут, я принимал решение броситься к ногам Анны, и каждый раз меня удерживало опасение, что я недостоин столь превосходной девушки, притом внучки седьмого в роду английского баронета.
Не берусь объяснять связь между причиной и следствием, ибо я не врач и не метафизик. Но смятение духа, порожденное всеми моими сомнениями, надеждами, страхами, принятыми и не исполненными решениями, начало отражаться на моем здоровье. Я уже собирался уступить настояниям моих друзей (больше всех была озабочена Анна) и отправиться путешествовать, как вдруг меня призвали к смертному одру моего предка. Я покинул дом священника и устремился в город с поспешностью, подобающей единственному сыну и наследнику, вызванному по такому важному поводу.
Я нашел своего предка в полном сознании, хотя врачи уже отказались от него: обстоятельство, свидетельствовавшее о таком бескорыстии, какого трудно было ожидать по отношению к пациенту, по общему мнению, стоившему больше миллиона. Слуги и двое-трое друзей, собравшихся по этому печальному случаю, встретили меня с теплым сочувствием и всячески выражали участие и желание помочь.
Больной же встретил меня гораздо равнодушнее. Обращение всех его способностей на единственную задачу, суровая целеустремленность, часто подчиняющая себе тех, кто полон решимости победить, и обычно проявляющаяся в их внешней манере, а также отсутствие более тесных уз, слагающихся при обычном благожелательном общении, — все это создало между нами отчужденность, которую не могло преодолеть одно лишь естественное родственное чувство. Я говорю о естественном родственном чувстве, ибо, несмотря на сомнения, бросающие свою тень на ту ветвь моего генеалогического древа, которая соединяет меня с моим дедом с материнской стороны, право короля на корону не более очевидно, чем было мое происхождение по прямой линии от моего отца. Я всегда считал его своим предком de jure, как и de facto note 4, и готов был бы любить и чтить его как такового, если бы мои естественные стремления встречали больше теплоты с его стороны.
Тем не менее, вопреки этому продолжительному и неестественному отчуждению между отцом и сыном, наша встреча была не лишена некоторых проявлений чувства.
— Наконец-то ты здесь, Джек! — сказал мой предок. — Я боялся, мой мальчик, что ты опоздаешь.
Его затрудненное дыхание, изможденный вид и прерывистая речь внушили мне благоговейный страх. Впервые стоял я у ложа смерти, и грозная картина перехода человеческого существования в небытие и бесконечность неизгладимо запечатлелась в моей памяти. И это была не просто сцена смерти, но семейная сцена смерти. Не знаю, как и почему, но мне показалось, что мой отец, теперь походил на Голденкалфов больше, чем когда-либо раньше.
— Наконец-то ты здесь, Джек! — повторил он. — Я рад этому. Ты единственный, кто теперь меня интересует. Может быть, было бы лучше, если бы я больше общался с моими ближними, но ты будешь только в выигрыше. Ах, Джек, все мы в конце концов лишь жалкие смертные! Быть вырванным из жизни так внезапно и таким молодым!
Мой предок уже отпраздновал свой семьдесят пятый день рождения, но, к несчастью, еще не успел свести всех счетов с миром, хотя и выдал врачу его последний гонорар, а священника отослал с таким пожертвованием для бедных его прихода, какого хватило бы на то, чтобы какой-нибудь нищий прожил в веселье остаток своей жизни.
— Так ты, наконец, пришел, Джек! Ну что ж, мой убыток станет твоим барышом, мальчик! Скажи сиделке, чтобы она вышла из комнаты.
Я исполнил его приказание, и мы остались одни. Отец сунул руку под подушку.
— Возьми этот ключ, — сказал он, — и отопри верхний ящик моего бюро. Достань оттуда пакет, адресованный тебе.
Я молча повиновался. Мой предок сперва поглядел на пакет с грустью, которую мне трудно передать, ибо она не была ни земной, ни отрешенной, а каким-то своеобразным и жутким смешением той и другой, потом вложил бумаги мне в руку, медленно и неохотно расставаясь с ними.
— Ты дождешься моего… отбытия, Джек?
Слеза выкатилась у него из глаза и упала на его исхудалую руку. Он грустно поглядел на меня, и я ощутил легкое пожатие его пальцев, означавшее ласку.
— Жаль, Джек, что мы не знали друг друга ближе! Но провидение не дало мне отца, а я, по собственной глупости, жил, как будто у меня не было сына. Думаю я, что твоя мать была святая. Но боюсь, я понял это слишком поздно. Что же, благословение нередко осеняет нас в последнюю минуту!
После этого мой предок выразил желание, чтобы его больше не тревожили. Я позвал сиделку, удалился в свою скромную комнату и тщательно запер пакет на надежный замок. Это была объемистая запечатанная связка бумаг, на которой рукой умирающего было написано мое имя. Только еще один раз увиделся я с отцом так, что мог говорить с ним. Со времени нашего первого свидания ему становилось все хуже, его сознание часто омрачалось, и, как грешный кардинал у Шекспира, он «скончался и не подал знака».
Но через три дня после моего приезда, когда я находился один подле него, он вдруг очнулся от состояния, близкого к бесчувствию, и единственный раз после нашего первого разговора словно бы узнал меня.
— Так ты, наконец, приехал, Джек! — произнес он замогильным голосом. — Можешь ли ты сказать мне, мальчик, почему они мерили город золотыми тростями? (Сиделка в этот день читала ему главу из Откровения, которую он назвал сам.) Видишь, мой милый, стена-то была из ясписа, а город — из чистого золота… Мне не нужно будет денег в моем новом жилище… Ха-ха, они там ни к чему! Я не сошел с ума, Джек!.. Если бы я любил золото меньше, а своих ближних — больше!.. Сам город из чистого золота, а стены из ясписа — драгоценная обитель! Ха-ха, Джек, ты слышишь, мальчик? Я счастлив… более, чем счастлив, Джек!.. Золото… золото!
Заключительные слова он громко крикнул. Это были последние слова, слетевшие с уст Томаса Голденкалфа. На шум вбежали люди, но он был уже мертв. Как только печальная истина была окончательно установлена, я приказал всем выйти из комнаты и несколько минут оставался наедине с покойником. Его лицо застыло, в глазах, все еще открытых, отражался блеск безумного восторга, охватившего его в последний миг, и все черты являли ужасную картину неотвратимой гибели. Я опустился на колени и, хотя и был протестантом, горячо помолился о спасении души покойного. Затем я простился с первым и последним моим предком.
За этой сценой последовал обычный период притворной скорби, погребение и всякие проявления надежд со стороны окружающих. Я заметил, что в дом зачастили люди, которые при жизни хозяина редко переступали его порог. Они уединялись по углам, вполголоса беседовали между собой и как-то странно косились на меня. Постепенно число посетителей возрастало и дошло приблизительно до двадцати. Среди них приходской священник, казначеи нескольких благотворительных обществ, трое стряпчих, четверо или пятеро крупных биржевиков во главе с сэром Джозефом Джобом и трое профессиональных благодетелей, чье единственное занятие, по-видимому, состояло в том, чтобы поощрять ближних проявлять милосердие.
На следующий день после того, как мой предок был похоронен, народу в доме собралось еще больше, чем обычно. Тайные совещания оживились и участились, и наконец меня пригласили к этим незваным гостям, в комнату, которая была святая святых скончавшегося хозяина дома. Я вошел и предстал перед двадцатью чужими лицами, недоумевая, почему я, который до сих пор так незаметно проходил по жизни, так некстати вдруг понадобился всем этим людям. Сэр Джозеф Джоб обратился ко мне от имени собравшихся:
— Мистер Голденкалф, — начал он, для соблюдения приличий утирая глаза, — мы послали за вами, полагая, что уважение к нашему покойному превосходному и высокочтимому другу требует, чтобы мы дольше не пренебрегали его последней волей и сразу же вскрыли его завещание, с тем чтобы немедленно принять меры к его выполнению. Было бы правильнее, если бы мы сделали это еще до погребения, так как мы не могли предвидеть его волю в отношении его достойных останков. Но я твердо решил выполнить все, как он распорядился, даже если бы для этого нам пришлось извлечь тело из могилы.
Я обычно бываю покладист и, пожалуй, доверчив, но природа не лишила меня известной твердости характера. Мне показалось непонятным, какое дело может быть сэру Джозефу Джобу, да и вообще кому-либо, кроме меня, до завещания моего предка. И я не замедлил заявить об этом в выражениях, которые трудно было истолковать превратно.
— Поскольку я единственный сын и, более того, единственный известный родственник покойного, — сказал я, — мне непонятно, джентльмены, почему этот вопрос так живо интересует стольких посторонних людей!
— Очень метко и, несомненно, уместно сказано, сэр, — с улыбкой ответил сэр Джозеф. — Но вы должны знать, молодой человек, что если существуют наследники, то существуют также и душеприказчики.
Об этом я уже знал, и у меня каким-то образом сложилось впечатление, что из этих двух занятий второе — более доходное.
— Есть ли у вас какие-нибудь основания предполагать, сэр Джозеф Джоб, что мой покойный отец для выполнения этой миссии избрал вас?
— Это выяснится в конце, молодой человек. Известно, что ваш отец умер богатым, очень богатым. Конечно, он оставил гораздо меньше, чем будут утверждать праздные языки, но все-таки это вполне приличное состояние. И неразумно было бы предполагать, будто такой осторожный и предусмотрительный человек позволил бы, чтобы его деньги перешли к законному наследнику, юноше двадцати двух лет, несведущему в делах, не имеющему большого опыта, подверженному в таком возрасте всем соблазнам нашего развращенного и расточительного века, не оставив распоряжений, которые бы на некоторое время передали его трудовые заработки на попечение людей, подобно ему знающих цену деньгам.
— Нет! Никогда! Это совершенно невозможно! — восклицали присутствующие, покачивая головами.
— К тому же покойный мистер Голденкалф хорошо знал всех виднейших людей на бирже, и особенно сэра Джозефа Джоба, — добавил кто-то.
Сэр Джозеф Джоб кивнул, улыбнулся и погладил рукой подбородок в ожидании моего ответа.
— Собственность в опасности, сэр Джозеф, — иронически заметил я, — но дело не в этом. Если завещание существует, узнать его содержание столько же в моих интересах, как и в ваших. И я не возражаю против того, чтобы немедленно начать поиски.
Сэр Джозеф смерил меня убийственным взглядом. Но, будучи деловым человеком, он решил поймать меня на слове и, взяв предложенные мною ключи, тотчас же вызвал нотариуса, которому было предложено открыть ящики. Поиски продолжались четыре часа без всякого успеха. Каждый ящик переворошили, каждую бумагу развернули, и множество любопытных глаз всматривалось в ее содержание в надежде узнать что-либо о размерах состояния покойного. Растерянность и тревога явно овладевали зрителями по мере того, как обыск продолжал оставаться бесплодным. Когда нотариус окончил и объявил, что завещания найти не удалось, все взоры обратились на меня, словно меня подозревали в краже того, что, по природе вещей, должно было стать моим и без преступления.
— Где-нибудь должен быть тайник, — произнес сэр Джозеф Джоб, как бы не договаривая того, что он по этому поводу думал. — Мистер Голденкалф был крупным кредитором многих лиц, а между тем мы не нашли здесь расписки хотя бы на один фунт.
Я вышел из комнаты и вскоре вернулся с пакетом, который передал мне отец.
— Вот, джентльмены, — сказал я, — большой пакет с бумагами; их собственноручно отдал мне покойный на смертном одре, своими руками. Как видите, он запечатан его печатью и адресован мне его почерком. Поэтому естественно предположить, что содержание этих бумаг касается только меня. Однако, раз вы проявляете такой интерес к делам покойного, этот пакет будет вскрыт сейчас же и содержание бумаг, насколько вы вправе его знать, станет вам известно.
Мне казалось, что сэр Джозеф помрачнел, когда он увидел пакет и рассмотрел почерк на обертке. Однако все выразили свое удовлетворение, считая, что поиски, по-видимому, закончены. Я сломал печати и развернул пакет. Там оказалось несколько пакетов поменьше, каждый из них был снабжен печатью покойного и каждый адресован мне его рукой, как и наружная обертка. На каждом из этих пакетов был перечень того, что в нем находилось. Я брал их в том порядке, в котором они лежали, громко объявлял содержание каждого, а затем переходил к следующему. Пакеты были пронумерованы.
— Номер один, — начал я, — сертификаты общественных фондов, принадлежащие Томасу Голденкалфу на двенадцатое июня тысяча восемьсот пятнадцатого года.
Описываемая сцена происходила 29 июня того же года. Откладывая пакет в сторону, я заметил, что сумма, проставленная на обороте, значительно превышала миллион.
— Номер два, облигации Английского банка. — Сумма составляла несколько сот тысяч фунтов. — Номер три, Тихоокеанская рента (около трехсот тысяч фунтов). Номер четыре, долговые обязательства и закладные (их было на четыреста тридцать тысяч фунтов). Номер пять, долговое обязательство сэра Джозефа Джоба на шестьдесят три тысячи фунтов.
Я отложил документ и невольно воскликнул:
— Собственность в опасности!
Сэр Джозеф побледнел, но дал мне знак продолжать, заметив:
— Мы скоро дойдем до завещания, сэр!
— Номер шесть, — тут я помедлил, так как здесь речь шла о передаче мне некоторой суммы, которая, как я сразу понял, представляла собою попытку избавить меня от уплаты налога на наследство.
— Ну как, что же такое номер шесть? — спросил сэр Джозеф, дрожа от возбуждения.
— Это документ, касающийся лично меня и не имеющий к вам, сэр, никакого отношения.
— Посмотрим, сэр, посмотрим! Если вы откажетесь предъявить этот документ, закон может заставить вас.
— Сделать что, сэр Джозеф Джоб? Предъявить должникам моего отца документы, которые адресованы исключительно мне и касаются только меня? Но вот, джентльмены, та бумага, которую вы так хотите видеть! Номер семь, последняя воля и завещание Томаса Голденкалфа от семнадцатого июня тысяча восемьсот пятнадцатого года (он скончался 24 июня).
— А, драгоценный документ!—воскликнул сэр Джозеф Джоб и торопливо протянул руку, как будто рассчитывая схватить завещание.
— Этот документ, как вы можете убедиться, джентльмены, — сказал я, поднимая его так, чтобы всем было видно, — адресован лично мне, и я не выпущу его из рук до тех пор, пока не узнаю, что кто-либо имеет на него больше прав, чем я.
Должен признаться: когда я срывал печати, сердце у меня замирало. Я виделся с отцом редко, но знал его как человека весьма своеобразных взглядов и привычек. Завещание было написано собственноручно и было очень кратко. Собравшись с духом, я прочел вслух следующие слова:
«Во имя господа, аминь. Я, Томас Голденкалф из прихода Боу в городе Лондоне, объявляю этот документ моей последней волей и завещанием.
Все мое недвижимое имущество в приходе Боу и в городе Лондоне я оставляю моему единственному чаду и возлюбленному сыну Джону Голденкалфу в полное и безраздельное владение его и его наследников.
Упомянутому моему единственному чаду и возлюбленному сыну Джону Голденкалфу я оставляю все мое личное имущество, в чем бы оно ни заключалось, включая долговые обязательства и закладные, ценные бумаги, банковские вклады, векселя, товары, личные вещи и прочее.
Упомянутого моего возлюбленного сына Джона Голденкалфа я назначаю единственным исполнителем настоящей моей последней воли и завещания и советую ему не доверять никому из тех, кто будет называть себя моими друзьями, а в особенности — оставаться глухим ко всем претензиям и просьбам сэра Джозефа Джоба.
Не скажу, чтобы мой ум нисколько не запутался среди таких противоречивых мнений. К счастью, я усмотрел в них одну важную истину, так как оба толкователя были единодушны в своем страхе, а потому и в ненависти к массе своих ближних. Я же по своей натуре был склонен к человеколюбию и, не желая признавать правильность теорий, обрекавших меня на открытую враждебность к подавляющему большинству человечества, вскоре решился создать свою собственную теорию, которая, исключив недостатки обеих, должна была соединить в себе их достоинства. Конечно, принять такое решение еще не было большим подвигом. Но в дальнейшем я буду иметь случай рассказать о том, как я пытался осуществить его на практике.
Время шло, и Анна хорошела с каждым днем. Правда, мне казалось, что после разговора с отцом она стала менее откровенной и беззаботной. Но я приписывал это сдержанности и осторожности, свойственной развивающемуся уму и более строгому чувству приличия, украшающему молодых женщин. Со мной она всегда была чистосердечна и проста, и проживи я хоть тысячу лет, из моей памяти не изгладится то ангельски чистое выражение лица, с которым она неизменно слушала мои бесконечные теории.
Однажды утром мы с ней наедине беседовали об этих вещах. Пока я неторопливо рассуждал, Анна слушала меня с явным удовольствием, но когда нить моих рассуждений спутывалась прихотями воображения, она грустно улыбалась. В глубине души я чувствовал, каким благословением был бы для меня такой наставник и как счастлив был бы мой жребий, если бы мне удалось навсегда соединить ее жизнь со своей. И все-таки я не решался, не осмеливался открыть ей свои сокровенные чаяния и просить о том, чем я никогда не буду достоин обладать—как мне казалось в эти минуты душевной робости и смирения.
— Я даже подумывал о женитьбе, — продолжал я, настолько поглощенный своими теориями, что не взвешивал полного значения своих слов, как подобало бы мужчине перед слабым полом. — Если бы только я мог найти, Анна, такую кроткую, добрую, красивую и умную девушку, как вы, которая согласилась бы стать моей! Но боюсь, что мне едва ли предназначен такой блаженный удел. Я не внук баронета, а ваш отец надеется соединить вас хотя бы с обладателем герба, на котором когда-то была изображена «кровавая рука». С другой стороны, мой отец толкует только о миллионах.
Во время первой части этой речи милая девушка глядела на меня ласково и с явным желанием меня успокоить. Но под конец она опустила глаза на свое рукоделье и промолчала.
— Ваш отец говорит, что каждый, кому дороги интересы государства, должен принять по отношению к нему определенные обязательства, — тут Анна улыбнулась, но так незаметно, что ее нежный рот почти не дрогнул, — и что только такие люди могут успешно им управлять. У меня уже была мысль просить моего отца купить «гнилое местечко» и баронетство: если будет одно, ему не придется долго ждать и другого, деньги сразу бы все устроили. Но стоит мне заикнуться об этом, как он начинает кричать: «Вздор все эти твои дворянские титулы, и общественный порядок, и гнилые местечки, и епископства, когда собственность в опасности! Государственные займы и войска — вот что нам нужно! Порядок и порядок! Штыки нам нужны, мой мальчик, да полезные налоги, чтобы нация приучалась сама удовлетворять свои нужды и поддерживать свой кредит. Да, молодой человек, если проценты по долгу останутся не оплаченными в течение двадцати четырех часов, вся ваша так называемая корпоративная организация умрет естественной смертью. А что будет тогда со всеми твоими баронетами? Многие из них и так уж порядочные бараны, со своей глупой расточительностью. Надо тебе жениться, Джек, и остепениться! У нашего соседа Силверпенни есть дочка в подходящем возрасте, превосходная девица. Единственная дочь Оливера Силверпенни будет отличной женой единственному сыну Томаса Голденкалфа. Но должен предупредить тебя, мальчик, ты еще можешь остаться без гроша! Не увлекайся воздушными замками, они дорого обходятся, приучайся смолоду к экономии, а самое главное — не делай долгов.
Анна улыбнулась моему шутливому подражанию интонации спикера Сэттона, но когда я умолк, ее ясные черты омрачились.
— Вчера я коснулся этого вопроса в разговоре с вашим отцом, — продолжал я. — Мысль о парламенте и баронетстве он находит удачной. Он сказал: «Ты был бы вторым в роде, Джек, а это всегда лучше, чем быть первым. Потому что человеку гораздо легче стать хорошим членом общества, если перед его глазами есть пример тех, кто жил до него и отличился своими заслугами или добродетелями. Если бы твой отец согласился стать членом парламента и поддержать правительство в этот критический момент, на его происхождение посмотрели бы сквозь пальцы, а ты впоследствии мог бы с гордостью оглядываться на его деяния. Но боюсь, вся его душа полна недостойной и унизительной страсти к наживе. Деньги — необходимая принадлежность высокого ранга, а без различия рангов не может быть порядка, а без порядка не может быть свободы. Но когда любовь к деньгам вытесняет уважение к происхождению и достойным поступкам, общество утрачивает то чувство, на котором основаны все его благородные начинания». Как видите, дорогая Анна, наши отцы придерживаются совершенно различных взглядов по очень важному вопросу. Так что естественное чувство к своему отцу и давнишнее уважение к вашему ставит меня в затруднительное положение: я не знаю, чей взгляд принять. Если бы я только встретил такую милую, умную и красивую девушку, как вы, которая пожалела бы меня, я женился бы на ней завтра же и построил бы все свое будущее на том счастье, которое можно найти с такой подругой.
Анна, по обыкновению, выслушала меня молча. Однако она смотрела на брак несколько иными глазами, чем я, и это стало ясно на следующий же день, когда молодой сэр Гарри Гриффин (его отец умер) сделал ей предложение и получил решительный отказ.
Несмотря на то, что в доме священника мне всегда было хорошо, я не мог не чувствовать, что занимаю в обществе, как говорят французы, ложное положение. Если известно, что молодого человека ждет большое богатство, его нельзя совсем не замечать в стране, управление которой основано на представительстве собственности и в которой «гнилые местечки», дающие место в парламенте, открыто продаются. И тем не менее те, чье наследственное состояние было скоплено их дедами, гордились этим случайным преимуществом и постоянно давали мне понять, что мое, как бы оно ни было велико, создано моим отцом. Сколь часто в это время я желал (как позже выразился один великий вождь нашего века) быть своим собственным внуком. Казалось бы, тот, кто ближе всех к основателю состояния, получает главную долю накопленного, а тот, кто ближе всех по своему поколению к основателю рода, прославившему себя и свое потомство, скорее всего испытывает на себе влияние его характера, и все же я скоро понял, что в высоко утонченном и интеллектуальном обществе, лишь только дело заходит о почестях и власти как награде для потомков, все решительно отказываются считаться с какими-либо разумными соображениями в этом вопросе. Я чувствовал себя не на своем месте, меня мучили неуверенность и стыд, уязвленная гордость и негодование, короче говоря, я занимал ложное положение и, к несчастью, такое, из которого я не видел удобного пути для отступления: разве только тоже заняться биржевыми спекуляциями или перерезать себе горло. Одна лишь Анна, добрая, кроткая ясноокая Анна, входила во все мои радости и горести и как будто видела меня таким, каким я был. Ее не ослепляло мое богатство и не отпугивало мое происхождение. В тот день, когда она отказала молодому сэру Гарри Гриффину, я готов был упасть перед ней на колени и благословлять ее.
Говорят, что, как ни изучай свой душевный недуг, он от этого не проходит. Я был живым примером той истины, что постоянные размышления о своих обидах и неудачах только усугубляют зло. Боюсь, что человеку свойственно недооценивать те преимущества, которыми он обладает, и преувеличивать те, которых он лишен. Сто раз за полгода, после того как молодой баронет был отвергнут, я принимал решение броситься к ногам Анны, и каждый раз меня удерживало опасение, что я недостоин столь превосходной девушки, притом внучки седьмого в роду английского баронета.
Не берусь объяснять связь между причиной и следствием, ибо я не врач и не метафизик. Но смятение духа, порожденное всеми моими сомнениями, надеждами, страхами, принятыми и не исполненными решениями, начало отражаться на моем здоровье. Я уже собирался уступить настояниям моих друзей (больше всех была озабочена Анна) и отправиться путешествовать, как вдруг меня призвали к смертному одру моего предка. Я покинул дом священника и устремился в город с поспешностью, подобающей единственному сыну и наследнику, вызванному по такому важному поводу.
Я нашел своего предка в полном сознании, хотя врачи уже отказались от него: обстоятельство, свидетельствовавшее о таком бескорыстии, какого трудно было ожидать по отношению к пациенту, по общему мнению, стоившему больше миллиона. Слуги и двое-трое друзей, собравшихся по этому печальному случаю, встретили меня с теплым сочувствием и всячески выражали участие и желание помочь.
Больной же встретил меня гораздо равнодушнее. Обращение всех его способностей на единственную задачу, суровая целеустремленность, часто подчиняющая себе тех, кто полон решимости победить, и обычно проявляющаяся в их внешней манере, а также отсутствие более тесных уз, слагающихся при обычном благожелательном общении, — все это создало между нами отчужденность, которую не могло преодолеть одно лишь естественное родственное чувство. Я говорю о естественном родственном чувстве, ибо, несмотря на сомнения, бросающие свою тень на ту ветвь моего генеалогического древа, которая соединяет меня с моим дедом с материнской стороны, право короля на корону не более очевидно, чем было мое происхождение по прямой линии от моего отца. Я всегда считал его своим предком de jure, как и de facto note 4, и готов был бы любить и чтить его как такового, если бы мои естественные стремления встречали больше теплоты с его стороны.
Тем не менее, вопреки этому продолжительному и неестественному отчуждению между отцом и сыном, наша встреча была не лишена некоторых проявлений чувства.
— Наконец-то ты здесь, Джек! — сказал мой предок. — Я боялся, мой мальчик, что ты опоздаешь.
Его затрудненное дыхание, изможденный вид и прерывистая речь внушили мне благоговейный страх. Впервые стоял я у ложа смерти, и грозная картина перехода человеческого существования в небытие и бесконечность неизгладимо запечатлелась в моей памяти. И это была не просто сцена смерти, но семейная сцена смерти. Не знаю, как и почему, но мне показалось, что мой отец, теперь походил на Голденкалфов больше, чем когда-либо раньше.
— Наконец-то ты здесь, Джек! — повторил он. — Я рад этому. Ты единственный, кто теперь меня интересует. Может быть, было бы лучше, если бы я больше общался с моими ближними, но ты будешь только в выигрыше. Ах, Джек, все мы в конце концов лишь жалкие смертные! Быть вырванным из жизни так внезапно и таким молодым!
Мой предок уже отпраздновал свой семьдесят пятый день рождения, но, к несчастью, еще не успел свести всех счетов с миром, хотя и выдал врачу его последний гонорар, а священника отослал с таким пожертвованием для бедных его прихода, какого хватило бы на то, чтобы какой-нибудь нищий прожил в веселье остаток своей жизни.
— Так ты, наконец, пришел, Джек! Ну что ж, мой убыток станет твоим барышом, мальчик! Скажи сиделке, чтобы она вышла из комнаты.
Я исполнил его приказание, и мы остались одни. Отец сунул руку под подушку.
— Возьми этот ключ, — сказал он, — и отопри верхний ящик моего бюро. Достань оттуда пакет, адресованный тебе.
Я молча повиновался. Мой предок сперва поглядел на пакет с грустью, которую мне трудно передать, ибо она не была ни земной, ни отрешенной, а каким-то своеобразным и жутким смешением той и другой, потом вложил бумаги мне в руку, медленно и неохотно расставаясь с ними.
— Ты дождешься моего… отбытия, Джек?
Слеза выкатилась у него из глаза и упала на его исхудалую руку. Он грустно поглядел на меня, и я ощутил легкое пожатие его пальцев, означавшее ласку.
— Жаль, Джек, что мы не знали друг друга ближе! Но провидение не дало мне отца, а я, по собственной глупости, жил, как будто у меня не было сына. Думаю я, что твоя мать была святая. Но боюсь, я понял это слишком поздно. Что же, благословение нередко осеняет нас в последнюю минуту!
После этого мой предок выразил желание, чтобы его больше не тревожили. Я позвал сиделку, удалился в свою скромную комнату и тщательно запер пакет на надежный замок. Это была объемистая запечатанная связка бумаг, на которой рукой умирающего было написано мое имя. Только еще один раз увиделся я с отцом так, что мог говорить с ним. Со времени нашего первого свидания ему становилось все хуже, его сознание часто омрачалось, и, как грешный кардинал у Шекспира, он «скончался и не подал знака».
Но через три дня после моего приезда, когда я находился один подле него, он вдруг очнулся от состояния, близкого к бесчувствию, и единственный раз после нашего первого разговора словно бы узнал меня.
— Так ты, наконец, приехал, Джек! — произнес он замогильным голосом. — Можешь ли ты сказать мне, мальчик, почему они мерили город золотыми тростями? (Сиделка в этот день читала ему главу из Откровения, которую он назвал сам.) Видишь, мой милый, стена-то была из ясписа, а город — из чистого золота… Мне не нужно будет денег в моем новом жилище… Ха-ха, они там ни к чему! Я не сошел с ума, Джек!.. Если бы я любил золото меньше, а своих ближних — больше!.. Сам город из чистого золота, а стены из ясписа — драгоценная обитель! Ха-ха, Джек, ты слышишь, мальчик? Я счастлив… более, чем счастлив, Джек!.. Золото… золото!
Заключительные слова он громко крикнул. Это были последние слова, слетевшие с уст Томаса Голденкалфа. На шум вбежали люди, но он был уже мертв. Как только печальная истина была окончательно установлена, я приказал всем выйти из комнаты и несколько минут оставался наедине с покойником. Его лицо застыло, в глазах, все еще открытых, отражался блеск безумного восторга, охватившего его в последний миг, и все черты являли ужасную картину неотвратимой гибели. Я опустился на колени и, хотя и был протестантом, горячо помолился о спасении души покойного. Затем я простился с первым и последним моим предком.
За этой сценой последовал обычный период притворной скорби, погребение и всякие проявления надежд со стороны окружающих. Я заметил, что в дом зачастили люди, которые при жизни хозяина редко переступали его порог. Они уединялись по углам, вполголоса беседовали между собой и как-то странно косились на меня. Постепенно число посетителей возрастало и дошло приблизительно до двадцати. Среди них приходской священник, казначеи нескольких благотворительных обществ, трое стряпчих, четверо или пятеро крупных биржевиков во главе с сэром Джозефом Джобом и трое профессиональных благодетелей, чье единственное занятие, по-видимому, состояло в том, чтобы поощрять ближних проявлять милосердие.
На следующий день после того, как мой предок был похоронен, народу в доме собралось еще больше, чем обычно. Тайные совещания оживились и участились, и наконец меня пригласили к этим незваным гостям, в комнату, которая была святая святых скончавшегося хозяина дома. Я вошел и предстал перед двадцатью чужими лицами, недоумевая, почему я, который до сих пор так незаметно проходил по жизни, так некстати вдруг понадобился всем этим людям. Сэр Джозеф Джоб обратился ко мне от имени собравшихся:
— Мистер Голденкалф, — начал он, для соблюдения приличий утирая глаза, — мы послали за вами, полагая, что уважение к нашему покойному превосходному и высокочтимому другу требует, чтобы мы дольше не пренебрегали его последней волей и сразу же вскрыли его завещание, с тем чтобы немедленно принять меры к его выполнению. Было бы правильнее, если бы мы сделали это еще до погребения, так как мы не могли предвидеть его волю в отношении его достойных останков. Но я твердо решил выполнить все, как он распорядился, даже если бы для этого нам пришлось извлечь тело из могилы.
Я обычно бываю покладист и, пожалуй, доверчив, но природа не лишила меня известной твердости характера. Мне показалось непонятным, какое дело может быть сэру Джозефу Джобу, да и вообще кому-либо, кроме меня, до завещания моего предка. И я не замедлил заявить об этом в выражениях, которые трудно было истолковать превратно.
— Поскольку я единственный сын и, более того, единственный известный родственник покойного, — сказал я, — мне непонятно, джентльмены, почему этот вопрос так живо интересует стольких посторонних людей!
— Очень метко и, несомненно, уместно сказано, сэр, — с улыбкой ответил сэр Джозеф. — Но вы должны знать, молодой человек, что если существуют наследники, то существуют также и душеприказчики.
Об этом я уже знал, и у меня каким-то образом сложилось впечатление, что из этих двух занятий второе — более доходное.
— Есть ли у вас какие-нибудь основания предполагать, сэр Джозеф Джоб, что мой покойный отец для выполнения этой миссии избрал вас?
— Это выяснится в конце, молодой человек. Известно, что ваш отец умер богатым, очень богатым. Конечно, он оставил гораздо меньше, чем будут утверждать праздные языки, но все-таки это вполне приличное состояние. И неразумно было бы предполагать, будто такой осторожный и предусмотрительный человек позволил бы, чтобы его деньги перешли к законному наследнику, юноше двадцати двух лет, несведущему в делах, не имеющему большого опыта, подверженному в таком возрасте всем соблазнам нашего развращенного и расточительного века, не оставив распоряжений, которые бы на некоторое время передали его трудовые заработки на попечение людей, подобно ему знающих цену деньгам.
— Нет! Никогда! Это совершенно невозможно! — восклицали присутствующие, покачивая головами.
— К тому же покойный мистер Голденкалф хорошо знал всех виднейших людей на бирже, и особенно сэра Джозефа Джоба, — добавил кто-то.
Сэр Джозеф Джоб кивнул, улыбнулся и погладил рукой подбородок в ожидании моего ответа.
— Собственность в опасности, сэр Джозеф, — иронически заметил я, — но дело не в этом. Если завещание существует, узнать его содержание столько же в моих интересах, как и в ваших. И я не возражаю против того, чтобы немедленно начать поиски.
Сэр Джозеф смерил меня убийственным взглядом. Но, будучи деловым человеком, он решил поймать меня на слове и, взяв предложенные мною ключи, тотчас же вызвал нотариуса, которому было предложено открыть ящики. Поиски продолжались четыре часа без всякого успеха. Каждый ящик переворошили, каждую бумагу развернули, и множество любопытных глаз всматривалось в ее содержание в надежде узнать что-либо о размерах состояния покойного. Растерянность и тревога явно овладевали зрителями по мере того, как обыск продолжал оставаться бесплодным. Когда нотариус окончил и объявил, что завещания найти не удалось, все взоры обратились на меня, словно меня подозревали в краже того, что, по природе вещей, должно было стать моим и без преступления.
— Где-нибудь должен быть тайник, — произнес сэр Джозеф Джоб, как бы не договаривая того, что он по этому поводу думал. — Мистер Голденкалф был крупным кредитором многих лиц, а между тем мы не нашли здесь расписки хотя бы на один фунт.
Я вышел из комнаты и вскоре вернулся с пакетом, который передал мне отец.
— Вот, джентльмены, — сказал я, — большой пакет с бумагами; их собственноручно отдал мне покойный на смертном одре, своими руками. Как видите, он запечатан его печатью и адресован мне его почерком. Поэтому естественно предположить, что содержание этих бумаг касается только меня. Однако, раз вы проявляете такой интерес к делам покойного, этот пакет будет вскрыт сейчас же и содержание бумаг, насколько вы вправе его знать, станет вам известно.
Мне казалось, что сэр Джозеф помрачнел, когда он увидел пакет и рассмотрел почерк на обертке. Однако все выразили свое удовлетворение, считая, что поиски, по-видимому, закончены. Я сломал печати и развернул пакет. Там оказалось несколько пакетов поменьше, каждый из них был снабжен печатью покойного и каждый адресован мне его рукой, как и наружная обертка. На каждом из этих пакетов был перечень того, что в нем находилось. Я брал их в том порядке, в котором они лежали, громко объявлял содержание каждого, а затем переходил к следующему. Пакеты были пронумерованы.
— Номер один, — начал я, — сертификаты общественных фондов, принадлежащие Томасу Голденкалфу на двенадцатое июня тысяча восемьсот пятнадцатого года.
Описываемая сцена происходила 29 июня того же года. Откладывая пакет в сторону, я заметил, что сумма, проставленная на обороте, значительно превышала миллион.
— Номер два, облигации Английского банка. — Сумма составляла несколько сот тысяч фунтов. — Номер три, Тихоокеанская рента (около трехсот тысяч фунтов). Номер четыре, долговые обязательства и закладные (их было на четыреста тридцать тысяч фунтов). Номер пять, долговое обязательство сэра Джозефа Джоба на шестьдесят три тысячи фунтов.
Я отложил документ и невольно воскликнул:
— Собственность в опасности!
Сэр Джозеф побледнел, но дал мне знак продолжать, заметив:
— Мы скоро дойдем до завещания, сэр!
— Номер шесть, — тут я помедлил, так как здесь речь шла о передаче мне некоторой суммы, которая, как я сразу понял, представляла собою попытку избавить меня от уплаты налога на наследство.
— Ну как, что же такое номер шесть? — спросил сэр Джозеф, дрожа от возбуждения.
— Это документ, касающийся лично меня и не имеющий к вам, сэр, никакого отношения.
— Посмотрим, сэр, посмотрим! Если вы откажетесь предъявить этот документ, закон может заставить вас.
— Сделать что, сэр Джозеф Джоб? Предъявить должникам моего отца документы, которые адресованы исключительно мне и касаются только меня? Но вот, джентльмены, та бумага, которую вы так хотите видеть! Номер семь, последняя воля и завещание Томаса Голденкалфа от семнадцатого июня тысяча восемьсот пятнадцатого года (он скончался 24 июня).
— А, драгоценный документ!—воскликнул сэр Джозеф Джоб и торопливо протянул руку, как будто рассчитывая схватить завещание.
— Этот документ, как вы можете убедиться, джентльмены, — сказал я, поднимая его так, чтобы всем было видно, — адресован лично мне, и я не выпущу его из рук до тех пор, пока не узнаю, что кто-либо имеет на него больше прав, чем я.
Должен признаться: когда я срывал печати, сердце у меня замирало. Я виделся с отцом редко, но знал его как человека весьма своеобразных взглядов и привычек. Завещание было написано собственноручно и было очень кратко. Собравшись с духом, я прочел вслух следующие слова:
«Во имя господа, аминь. Я, Томас Голденкалф из прихода Боу в городе Лондоне, объявляю этот документ моей последней волей и завещанием.
Все мое недвижимое имущество в приходе Боу и в городе Лондоне я оставляю моему единственному чаду и возлюбленному сыну Джону Голденкалфу в полное и безраздельное владение его и его наследников.
Упомянутому моему единственному чаду и возлюбленному сыну Джону Голденкалфу я оставляю все мое личное имущество, в чем бы оно ни заключалось, включая долговые обязательства и закладные, ценные бумаги, банковские вклады, векселя, товары, личные вещи и прочее.
Упомянутого моего возлюбленного сына Джона Голденкалфа я назначаю единственным исполнителем настоящей моей последней воли и завещания и советую ему не доверять никому из тех, кто будет называть себя моими друзьями, а в особенности — оставаться глухим ко всем претензиям и просьбам сэра Джозефа Джоба.