Страница:
Это было сказано с такой мягкой настойчивостью и такой подкупающей искренностью, что чуть не опрокинуло всю мою философию. Но я не мог вступить в брак со всеми женщинами в мире, а отдать свою привязанность только одной означало бы нанести смертельный удар развитию тех возвышенных принципов, которым я решил служить и которые должны были сделать меня достойным моего богатства и украшением человеческого рода. Однако если бы мне сейчас предложили королевство, я и тогда не мог бы произнести ни слова. Я обнял Анну (она меня не оттолкнула), прижал ее к сердцу, запечатлел на ее щеке пылкий поцелуй и удалился.
Ах, Анна, как больно мне было расстаться с твоей безыскусственной, открытой и кроткой доверчивостью, с твоей лучезарной красотой, с твоей чистой привязанностью и со всеми твоими женскими добродетелями, для того лишь, чтобы воплотить на деле мою вновь открытую теорию! Долго еще я ощущал тебя подле себя, — нет, это чувство никогда полностью не покидало меня, подвергая мою стойкость суровому испытанию и грозя с каждым новым шагом укоротить все удлинявшуюся цепь, которая по-прежнему приковывала меня к тебе, к твоему очагу, к твои алтарям! Но я восторжествовал и отправился бродить по свету с душой, открытой всем божьим созданиям, хотя твой образ по-прежнему жил в сокровенных тайниках моего сердца, сияя женственной прелестью и безупречной чистотой, как переливчатый огонек, таящийся в глубине бриллианта.
ГЛАВА VI. Теория осязательных высот духа, некоторые практические идеи и начало приключений
ГЛАВА VII. О земноводном животном, о необычайном знакомстве и его последствиях
Ах, Анна, как больно мне было расстаться с твоей безыскусственной, открытой и кроткой доверчивостью, с твоей лучезарной красотой, с твоей чистой привязанностью и со всеми твоими женскими добродетелями, для того лишь, чтобы воплотить на деле мою вновь открытую теорию! Долго еще я ощущал тебя подле себя, — нет, это чувство никогда полностью не покидало меня, подвергая мою стойкость суровому испытанию и грозя с каждым новым шагом укоротить все удлинявшуюся цепь, которая по-прежнему приковывала меня к тебе, к твоему очагу, к твои алтарям! Но я восторжествовал и отправился бродить по свету с душой, открытой всем божьим созданиям, хотя твой образ по-прежнему жил в сокровенных тайниках моего сердца, сияя женственной прелестью и безупречной чистотой, как переливчатый огонек, таящийся в глубине бриллианта.
ГЛАВА VI. Теория осязательных высот духа, некоторые практические идеи и начало приключений
Воспоминания о глубоком чувстве, владевшем мною в этот важный период моей жизни, в некоторой мере нарушили логическую связь повествования, и, быть может, читателю остался несколько неясным вопрос о новых источниках счастья, открывшихся моему разуму. Поэтому несколько пояснительных слов, пожалуй, не будут здесь лишними, хотя я намереваюсь больше говорить о своих поступках и о тех удивительных событиях, о которых вскоре поведаю миру, а не заниматься разъяснениями.
Счастье, счастье и на земле и в мире ином, было моей неизменной целью! Я надеялся прожить жизнь полезную, исполненную благожелательности к людям, и не стать на смертном одре жертвой страха и позднего раскаяния. С тех пор как я услышал предсмертные сожаления моего отца, я не переставал размышлять о том, каким образом достичь своей цели. Пусть пошлым умам это покажется странным, «о ключ к этой возвышенной тайне я получил на выборах в городке Хаусхолдер, внимая словам лорда Пледжа. Подобно другим важным открытиям, тайна эта, если ее постигнуть, оказывается очень простой, и ее легко сделать доступной даже для самых тупых умов. Впрочем, так, собственно, и должно обстоять дело с любым принципом, столь тесно связанным с благополучием человека.
Общепризнано, что счастье — единственная законная цель всех человеческих объединений. Те, кем управляют, уступают часть своих естественных прав во имя мира, общей безопасности и порядка, но все остальное неотъемлемо принадлежит им. Правда, различные народы сильно расходятся во мнениях по вопросу о том, сколько нужно отдавать и сколько оставлять себе. Но все эти отклонения от золотой середины — не более как причуды человеческих понятий о справедливости, и они нисколько не влияют на принцип. Далее, по единодушному мнению мудрейших и лучших из людей или, что сводится к тому же, наиболее ответственных, тот, кто сделал наибольший вклад в дело общественного процветания, естественным образом наиболее и подходит для управления делами общества. Под вкладом в дело общественного процветания принято понимать умножение тех интересов, которые занимают нас в наших повседневных заботах, или того, что в просторечии именуют собственностью. Этот принцип оказывает свое действие, заставляя нас поступать правильно, ибо наши крупные вклады неизбежно претерпели бы ущерб, если бы мы начали поступать неправильно. Наш тезис теперь ясен, как ясны и его предпосылки.
Счастье — это цель, которую ставит себе общество; а собственность или вклады — наилучший залог бескорыстия и справедливости правителей. Отсюда вытекает как законное следствие, что увеличение заинтересованности приводит к росту вклада и делает нас более достойными доверия, вознося нас и приближая к чистому, неземному бытию ангелов.
Одна из тех счастливых случайностей, которые иногда делают людей императорами и королями, сделала меня, быть может, самым богатым частным лицом в Европе. Имея перед собой путеводную звезду своей теории и располагая такими обширными материальными средствами, я должен был бы винить только себя, если бы не сумел направить свою ладью в надежную гавань. Если тому, кто вложил много денег в дела своих ближних, естественно любить своих ближних, мне в моем положении нетрудно было бы взять на себя ведущую роль в филантропии.
Правда, для поверхностного наблюдателя пример моего ближайшего предка мог бы показаться исключением или доводом против такой теории. Отнюдь! В действительности он доказывает как раз обратное. Мой отец в значительной мере сосредоточил свои вложения в национальном долге. Не в укор ему будь сказано, он горячо любил государственные ценные бумаги, приходил в ярость, когда на них нападали, требовал больше штыков, когда народные массы роптали на налоги, восхвалял виселицу, когда грозил мятеж, и сотнями различных способов доказывал, что «там, где сокровище ваше, там и сердце ваше». Таким образом, пример моего отца, как и все исключения, только подтверждает высокую истинность правила. Он допустил ошибку, сузив свои интересы, тогда как единственно верный путь лежит как раз в обратном направлении.
Я решил расширить свои интересы; сделать то, о чем, вероятно, не думал до меня ни один экономист: осуществить принцип вкладов в общественные дела таким образом, чтобы побудить себя любить все и всех, и тем самым стать достойным взять на себя попечение обо всем и обо всех.
Прибыв в Лондон, я прежде всего нанес визит лорду Пледжу, чтобы поблагодарить его.
Вначале я не мог решить, будет ли баронетство способствовать моим филантропическим замыслам или мешать им. Ведь, возвышая меня над значительной частью людей, оно тем самым отдаляло меня от человеколюбивого общения с ними. Однако к тому времени, как была получена грамота и уплачены пошлины, я пришел к выводу, что это смело можно считать надежным капиталовложением, то есть актом, вполне соответствующим принятым мною правилам поведения.
Вслед за этим я нанял подходящих агентов для осуществления тех приобретений, которые были необходимы, чтобы связать меня с человечеством. Эти хлопоты заняли целый месяц. Так как в наличных деньгах недостатка не было, а цену я платил, какую запрашивали, к концу этого месяца во мне уже зародились чувства, которые должны были доказать блестящий успех моего опыта. Другими словами, я владел многим и начал проявлять живейший интерес ко всему, чем я владел.
Я приобретал имения в Англии, Шотландии, Ирландии и Уэльсе. Такое разделение недвижимой собственности имело целью справедливо распределить мои чувства между разными областями моей родины. Не удовлетворившись этим, я распространил свою систему на колонии. У меня были паи Ост-Индской компании, быстроходное судно, земля в Канаде, плантация на Ямайке, овцы в Южной Африке и в Австралии, доля в бенгальской фирме, торгующей индиго, контора по скупке предметов античного искусства на Ионических островах и деловые связи с судовой компанией, снабжавшей наши колонии пивом, солониной, сыром, сукном и скобяными изделиями.
От Британской империи мои интересы скоро распространились на другие страны: на Гаронне и близ Хереса я купил виноградники; в Германии — долю в соляных разработках и в угольных шахтах, а в Южной Америке— в золотых и серебряных приисках; в России я глубоко запустил руку в сало; в Швейцарии я основал большое производство карманных часов и скупил большое число лошадей для перевозки туристов; я владел шелковичными червями в Ломбардии, оливковыми рощами и шляпной мастерской в Тоскане, банями в Луке и макаронным заведением в Неаполе; в Сицилию я послал значительные суммы для закупки пшеницы, а в Риме держал знатока, ведавшего продажей английских товаров, как то: горчицы, портера, маринадов и бекона; он же пересылал картины и статуи любителям редкостей и предметов искусства.
К тому времени, когда все это было пущено в ход, у меня оказалось дела по горло. Однако методичность, опытные агенты и решимость добиться успеха облегчали мою работу, и вскоре я уже мог передохнуть. Для развлечения я перешел к частностям и несколько дней посещал собрания так называемых «святых», желая выяснить, нельзя ли достигнуть чего-нибудь через их посредство. Не могу сказать, чтобы эта попытка увенчалась тем успехом, которого я от нее ожидал. Я выслушал долгие мудреные прения, убедился, что внешности придается больше значения, чем сущности, и подвергался непрестанным и неоправданным покушениям на мой карман. Взгляд на благотворительность со столь близкого расстояния различал немало темных пятен — вот так блеск солнца показывает недостатки красивых лиц, ускользающие от взора при смягченном искусственном освещении, более для них подходящем. И вскоре я только через определенные промежутки посылал свои взносы, но собрания посещать перестал. Этот опыт дал мне возможность заметить, что человеческие добродетели, как тоненькие свечки, светят лучше всего в темноте и что своим сиянием они обязаны главным образом атмосфере окружающего их «испорченного мира». От размышлений я вернулся к фактам.
Существование рабства уже несколько лет волновало добросердечных людей, и, обнаружив в своей душе странное безразличие к этому важному вопросу, я купил по пятисот рабов обоего пола, чтобы пробудить в себе сочувствие к ним. Это заставило меня ближе познакомиться с Соединенными Штатами Америки, страной, которую я старался вычеркнуть из своей памяти, ибо, развивая в себе, как сказано, любовь к человечеству, я все же не находил нужным настолько удаляться от своей родины. Нет правил без исключений, и я, признаться, был очень склонен считать, что янки вполне могут обойтись без английской благотворительности. Однако что поделаешь! Негры привели меня на берега Миссисипи, я вскоре стал владельцем сахарной и хлопковой плантаций. Кроме всего этого, я имел еще долю в разных тихоокеанских судоходных компаниях, владел коралловыми и перламутровыми промыслами и послал агента к королю Тамамамаа с предложением учредить совместную монополию на торговлю сандаловым деревом. Земля со всем, что она могла дать, приобрела новое великолепие в моих глазах. Я выполнил существенное условие экономистов, юристов, торговцев конституциями, всех «талантов и почтенных людей» и имел вклады в делах половины обществ мира. Я был подготовлен к тому, чтобы управлять, чтобы советовать, приказывать большинству обитателей христианского мира, ибо принимал их процветание близко к сердцу, поскольку оно зависело от моего. Сто раз я готов был вскочить в почтовую карету и помчаться в усадьбу мистера Этерингтона, чтобы сложить мой новорожденный союз с человечеством и все проистекавшее от него блаженство к ногам Анны. Но страшная мысль о моногамии и о ее иссушающем влиянии на чувство к прочим людям всякий раз останавливала меня. Я писал Анне каждую неделю, делал ее участницей многих моих радостей, но, к сожалению, ни разу не получил от нее хотя бы строчку в ответ. Успешно освободившись от эгоизма и закрепив свою связь с человечеством, я покинул Англию ради филантропической инспекционной поездки. Не стану утомлять читателя рассказом о моих странствиях по исхоженным тропам континента, но сразу перенесу его в Париж, куда я прибыл 17 мая 1819 года. Я многое повидал, находил, что стал лучше, и, непрестанно размышляя о своей системе, видел ее достоинства столь же ясно, как Наполеон видел знаменитую звезду, ускользавшую от менее зоркого глаза его дяди кардинала. В то же время, как это часто бывает с тем, кто сосредоточивает всю свою энергию на чем-то одном, идеи, первоначально составлявшие определенную часть моей теории, начали претерпевать изменения, по мере того как непосредственные впечатления и более практические соображения обнаруживали их недостатки и непоследовательность. Что касается Анны, безмятежной, нежной, скромной и в то же время воплощавшей в себе все женское очарование, то ее образ за последний год преследовал меня с настойчивостью, которая могла бы подорвать даже систему мироздания Ньютона. Я уже спрашивал себя, не уравновесит ли поддержка такой любящей и верной жены отрицательные стороны полного сужения интересов в отношении женского пола.
Эта мысль успела превратиться в убеждение, когда на одном из бульваров я встретил старого соседа мистера Этерингтона и он подробно рассказал мне о делах семьи. Расхвалив красоту и душевные качества Анны, он упомянул о том, что совсем недавно она отказала пэру, который обладал всеми преимуществами молодости, богатства, происхождения и доброго имени и остановил на ней свой выбор в силу глубокой уверенности в ее достоинствах и в ее способности сделать счастливым каждого разумного человека.
Я нисколько не сомневался в своей власти над сердцем Анны. Она доказывала мне это тысячу раз. Да и я часто давал ей понять, как высоко я ее ценю и как я ею дорожу, хотя я все еще не набрался решимости прямо просить ее руки. Но теперь, услышав эту новость, я понял, что все мои колебания кончились. Наскоро простившись с моим старым знакомым, я поспешил домой и написал следующее письмо:
«Дорогая, драгоценная, нет, — драгоценнейшая Анна Утром на бульваре я встретил вашего старого соседа мистера.., и мы целый час только и говорили, что о тебе. Хотя мною и владела неутолимая жажда открыть свое сердце всему человеческому роду, все же, Анна, боюсь, я любил тебя одну! Разлука не только не расширяет, а, напротив, по-видимому, даже суживает круг моих чувств, которые сосредоточены на твоем милом облике и твоих высоких достоинствах. Мой прежний план оказался неудовлетворительным, и я начинаю думать, что один только брак может обеспечить мне свободу мыслей и действия, без которой невозможно посвятить должное внимание остальному человечеству. Ты в моих мечтах сопровождала меня всегда по морю и по суше, в часы опасности и мирного покоя, во все времена года, при всех обстоятельствах, и я не вижу, почему те, кто душою всегда вместе, должны быть разделены пространством. Тебе стоит только шепнуть словечко, обнадежить, намекнуть на согласие, и я, раскаявшийся бродяга, брошусь к твоим ногам и буду молить о милосердии. Но, соединившись, мы не заблудимся на узких и темных стезях себялюбия, а вместе пойдем к еще более полному единению с прекрасным мирозданием, коего ты самая божественная часть.
Драгоценная, драгоценная моя Анна, навсегда принадлежащий тебе и всему человечеству
Джон Голденкалф».
Если в тот час, когда было написано, запечатано и отправлено это письмо, на свете был счастливый молодой человек, это был я. Жребий был брошен; я вышел на улицу обновленным, как бы переродившимся. Что бы ни случилось, в Анне я был уверен. Ее кротость будет успокаивать мою раздражительность, ее благоразумие — умерять мою энергию, ее мягкая, но стойкая привязанность — умиротворять мою душу. Я чувствовал себя примиренным со всем окружающим и с самим собой и в этом растущем чувстве находил сладостное подтверждение мудрости сделанного шага. Если таковы были мои чувства теперь, когда все мои помыслы были отданы Анне, какими же станут они, когда привычка охладит это бушующее пламя и душа откроется обычным побуждениям? Я начал сомневаться в непогрешимости той части моей системы, которая причинила мне столько мучений, и склоняться к новой мысли: сосредоточивая свою любовь на отдельных частях, мы неизбежно полюбим и целое. Если хорошенько вникнуть, то будет естественным спросить, не по этой ли причине меня, как землевладельца, так интересует мой родной остров? Не владея, конечно, всей Великобританией, я убедился, что питаю глубокое уважение ко всему тому в стране, что хотя бы самым отдаленным образом связано с моей личной собственностью.
Неделя промелькнула в восторженном ожидании. Счастье, которое я переживал в течение этого короткого, но райского времени, было таким волнующим, таким восхитительным, что ко дню получения ответа от Анны я уже готов был внести в свою теорию (вернее — в теорию экономистов и кропателей конституций, так как, в сущности, это их теория, а не моя) новое усовершенствование. Если ожидание дает столько счастья (а счастье ведь главная цель в жизни человека), почему не создать для общества такое состояние, при котором все в нем находилось бы на испытательной стадии, почему не изменять его так, чтобы оно жило не реальными, материальными интересами, а исключительно ожиданиями будущего? Это придало бы жизни новый вкус и принесло бы блаженство, не омраченное тусклыми буднями реальности. Я решил испытать этот принцип на опыте и уже выходил из гостиницы, чтобы дать агенту приказ начать переговоры о кое-каких новых капиталовложениях (но без малейшего намерения довести эти переговоры до конца), как вдруг портье подал мне письмо, которого я так страстно ждал. Так я и не узнал, каковы были бы последствия, если бы я сделал вклад в дела общества в соответствии с этой теорией ожидания. Послание Анны полностью изгнало из моего сознания все, что не имело прямого отношения к дорогому автору письма и к печальной действительности. Впрочем, вполне возможно, что моя новая теория оказалась бы неверной: я нередко наблюдал, что наследники (например, имущества, которое они должны получить после смерти другого лица) негодуют против такой отсрочки своих прав и заранее начинают тратить это имущество, вместо того чтобы проявлять благоразумное внимание к общественным последствиям, о которых так печется законодатель.
Письмо Анны гласило:
«Любезный, нет — дорогой Джек, твое письмо мне передали вчера. Это пятый ответ, который я начинаю писать, а потому ты можешь быть уверен, что я пишу, глубоко все обдумав. Я знаю твое превосходное сердце, Джек, лучше, чем ты сам. Оно либо привело тебя к открытию тайны величайшего значения для твоих ближних, либо жестоко сбило тебя с пути. Опыт, такой благородный и похвальный, не должен быть брошен из-за мимолетных сомнений в его результате. Не прерывай своего орлиного полета в тот миг, когда ты паришь так близко к солнцу! Если мы оба найдем, что это будет к нашему общему счастью, я могу стать твоей женой позднее. Мы еще молоды, и нам нет причины торопиться. А я тем временем постараюсь подготовиться к обязанностям подруги филантропа, упражняясь в твоей теории и расширяя круг моих привязанностей, что сделает меня достойной стать женой человека, который внес такой большой вклад в дела общества и любит столь многих и столь преданно.
Твоя подражательница и твой друг неизменно,
Анна Этерингтон.
P. S. Вы можете заметить, что я уже совершенствуюсь: я недавно отказала лорду Мак-Ди, обнаружив, что люблю всех его близких ничуть не меньше, чем самого молодого пэра».
Десять тысяч фурий овладели моей душой в образе демонов ревности. Анна расширяет круг своих привязанностей! Анна намерена внести вклад в дела общества помимо меня! Анна приучает себя любить многих, а не одного, когда этот один — я! Эта мысль могла довести меня до безумия. Я не верил искренности ее отказа лорду Мак-Ди. Я бросился за экземпляром родословной книги пэров (со времени моего возвышения в жизни я регулярно покупал это издание, а также справочник, посвященный баронетам) и открыл страницу с его именем. Он был шотландский виконт, только что пожалованный в бароны Соединенного Королевства, и одних лет со мной. Да, такой соперник внушал опасения! По странному противоречию чувств, чем больше я боялся его способности повредить мне, тем менее привлекательным он мне представлялся. Воображая, будто Анна просто играет мною, а втайне решила стать женой пэра, я не сомневался в том, что ее избранник некрасив, неуклюж и скуласт, как татарин. Читая о древности его рода (который достигал тьмы веков в тринадцатом столетии), я считал непреложным, что первый из его неведомых предков был босоногим вором, и в тот самый миг, когда мне представлялось, как Анна улыбается ему и берет назад свой кокетливый отказ, я готов был поклясться, что он не способен двух слов связать, а к тому же еще и рыжеволос.
Эти картины совсем истерзали меня, и я выбежал на воздух искать облегчения. Как долго и где я блуждал, не знаю, но утро застало меня в кабачке у подножия Монмартра: я жадно уплетал булку и запивал ее кислым вином. Когда я несколько оправился от потрясения, обнаружив себя в столь непривычной обстановке (ничего не вложив, я не интересовался этими популярными заведениями и ни разу не заглянул ни в один из них), я неторопливо оглядел остальных посетителей. Вокруг меня сидело человек пятьдесят французских рабочих: они пили вино и беседовали, так неистово размахивая руками и поднимая такой шум, что вряд ли были способны рассуждать разумно. Вот, подумал я, картинка народного счастья! Эти превосходные люди пьют в свое удовольствие вино, не оплаченное городской пошлиной. Быть может, я сумею уловить в их откровенных и шумных речах что-либо подтверждающее мою систему. Если кто-нибудь из них владеет важной социальной тайной, то непременно выболтает ее здесь!
От этих философских размышлений меня отвлек гулкий удар по столу прямо передо мной и восклицание на вполне сносном английском языке:
— Король!
На середине доски, служившей столом, прямо перед моими глазами красовался сжатый кулак устрашающих размеров, по цвету и по форме похожий на только что выкопанный артишок. Его жилы, казалось, вот-вот лопнут от напряжения, и весь он выражал такой неукротимый задор, что я невольно поднял глаза на его владельца. Оказалось, что я случайно занял место как раз против человека, который был чуть ли не вдвое выше ростом, чем плотно сбитые, подвижные и болтливые крепыши, галдевшие вокруг. Тонкие губы этого человека были так сильно сжаты, что разрез рта выделялся на лице не больше, чем морщины на лбу у шестидесятилетнего старика. Лицо не было от природы смуглым, но солнце и ветер так выдубили кожу, что цветом она напоминала свиные поджарки. Те части лица, которые художник назвал бы «светами», были тронуты красным, по яркости близким к коньяку высшей крепости. Глаза, маленькие, суровые, полные огня, были чисто серого цвета. В тот миг, когда они встретили мой восхищенный взор, они походили на два уголька, случайно выпавших из окружавшего их жара. Нос был крупный, хорошей формы и глянцевитый, как кожа, натянутая на станке кожевника, а пряди черных волос были тщательно зачесаны на лоб и на виски, словно этот человек вышел на праздничную прогулку.
Когда наши взгляды встретились, этот странный человек дружески кивнул мне, по-видимому, потому лишь, что я не походил на француза.
— Случалось ли смертному слушать таких дураков, капитан? — заметил он, как будто не сомневаясь, что мы одного мнения по этому вопросу.
— Я, право, не прислушивался к тому, что они говорят. Но шумят они изрядно.
— Не скажу, чтобы я понимал хоть одно слово. Ни звучит это, как сплошная чепуха.
— У меня не такой острый слух, чтобы отличать осмысленное от бессмысленного по одним интонациям и по звуку. Но вы, сэр, вероятно, говорите только по-английски?
— Тут вы ошибаетесь! Попутешествовал я немало, приглядывался к тому, к сему и, стало быть, могу связать два слова на всех языках. Не скажу, чтобы я всегда правильно употреблял иностранные части речи, но то, что мне нужно, я уж как-нибудь выкручу, особенно по части еды и питья. То же и по-французски: я не хуже любого из них могу потребовать вина и хлеба, но когда дюжина глоток надрывается разом, так уж лучше пойти на Обезьяний холм и беседовать с той публикой, которую там встретишь. Я люблю, чтобы все говорили по очереди, сменяясь, как вахтенные. Но у этих французов мысли словно сидят в клетке, и вдруг дверца распахивается, и все они вываливаются наружу гурьбой, радуясь, что освободились.
Теперь я увидел, что мой собеседник — человек, склонный к размышлениям, и его рассуждения связаны правильными звеньями, причем он не выставляет свою философию напоказ каждую минуту, как эти крикливые спорщики с неутомимыми легкими, которые брызгали слюной, препирались и шумели во всех углах кабачка. Поэтому я прямо предложил ему прогуляться вместе, чтобы нашей беседе никто не мешал. Он благосклонно принял мое предложение, и мы, покинув крикунов, направились по бульварам и через Елисейские Поля к моей гостинице на улице Риволи.
Счастье, счастье и на земле и в мире ином, было моей неизменной целью! Я надеялся прожить жизнь полезную, исполненную благожелательности к людям, и не стать на смертном одре жертвой страха и позднего раскаяния. С тех пор как я услышал предсмертные сожаления моего отца, я не переставал размышлять о том, каким образом достичь своей цели. Пусть пошлым умам это покажется странным, «о ключ к этой возвышенной тайне я получил на выборах в городке Хаусхолдер, внимая словам лорда Пледжа. Подобно другим важным открытиям, тайна эта, если ее постигнуть, оказывается очень простой, и ее легко сделать доступной даже для самых тупых умов. Впрочем, так, собственно, и должно обстоять дело с любым принципом, столь тесно связанным с благополучием человека.
Общепризнано, что счастье — единственная законная цель всех человеческих объединений. Те, кем управляют, уступают часть своих естественных прав во имя мира, общей безопасности и порядка, но все остальное неотъемлемо принадлежит им. Правда, различные народы сильно расходятся во мнениях по вопросу о том, сколько нужно отдавать и сколько оставлять себе. Но все эти отклонения от золотой середины — не более как причуды человеческих понятий о справедливости, и они нисколько не влияют на принцип. Далее, по единодушному мнению мудрейших и лучших из людей или, что сводится к тому же, наиболее ответственных, тот, кто сделал наибольший вклад в дело общественного процветания, естественным образом наиболее и подходит для управления делами общества. Под вкладом в дело общественного процветания принято понимать умножение тех интересов, которые занимают нас в наших повседневных заботах, или того, что в просторечии именуют собственностью. Этот принцип оказывает свое действие, заставляя нас поступать правильно, ибо наши крупные вклады неизбежно претерпели бы ущерб, если бы мы начали поступать неправильно. Наш тезис теперь ясен, как ясны и его предпосылки.
Счастье — это цель, которую ставит себе общество; а собственность или вклады — наилучший залог бескорыстия и справедливости правителей. Отсюда вытекает как законное следствие, что увеличение заинтересованности приводит к росту вклада и делает нас более достойными доверия, вознося нас и приближая к чистому, неземному бытию ангелов.
Одна из тех счастливых случайностей, которые иногда делают людей императорами и королями, сделала меня, быть может, самым богатым частным лицом в Европе. Имея перед собой путеводную звезду своей теории и располагая такими обширными материальными средствами, я должен был бы винить только себя, если бы не сумел направить свою ладью в надежную гавань. Если тому, кто вложил много денег в дела своих ближних, естественно любить своих ближних, мне в моем положении нетрудно было бы взять на себя ведущую роль в филантропии.
Правда, для поверхностного наблюдателя пример моего ближайшего предка мог бы показаться исключением или доводом против такой теории. Отнюдь! В действительности он доказывает как раз обратное. Мой отец в значительной мере сосредоточил свои вложения в национальном долге. Не в укор ему будь сказано, он горячо любил государственные ценные бумаги, приходил в ярость, когда на них нападали, требовал больше штыков, когда народные массы роптали на налоги, восхвалял виселицу, когда грозил мятеж, и сотнями различных способов доказывал, что «там, где сокровище ваше, там и сердце ваше». Таким образом, пример моего отца, как и все исключения, только подтверждает высокую истинность правила. Он допустил ошибку, сузив свои интересы, тогда как единственно верный путь лежит как раз в обратном направлении.
Я решил расширить свои интересы; сделать то, о чем, вероятно, не думал до меня ни один экономист: осуществить принцип вкладов в общественные дела таким образом, чтобы побудить себя любить все и всех, и тем самым стать достойным взять на себя попечение обо всем и обо всех.
Прибыв в Лондон, я прежде всего нанес визит лорду Пледжу, чтобы поблагодарить его.
Вначале я не мог решить, будет ли баронетство способствовать моим филантропическим замыслам или мешать им. Ведь, возвышая меня над значительной частью людей, оно тем самым отдаляло меня от человеколюбивого общения с ними. Однако к тому времени, как была получена грамота и уплачены пошлины, я пришел к выводу, что это смело можно считать надежным капиталовложением, то есть актом, вполне соответствующим принятым мною правилам поведения.
Вслед за этим я нанял подходящих агентов для осуществления тех приобретений, которые были необходимы, чтобы связать меня с человечеством. Эти хлопоты заняли целый месяц. Так как в наличных деньгах недостатка не было, а цену я платил, какую запрашивали, к концу этого месяца во мне уже зародились чувства, которые должны были доказать блестящий успех моего опыта. Другими словами, я владел многим и начал проявлять живейший интерес ко всему, чем я владел.
Я приобретал имения в Англии, Шотландии, Ирландии и Уэльсе. Такое разделение недвижимой собственности имело целью справедливо распределить мои чувства между разными областями моей родины. Не удовлетворившись этим, я распространил свою систему на колонии. У меня были паи Ост-Индской компании, быстроходное судно, земля в Канаде, плантация на Ямайке, овцы в Южной Африке и в Австралии, доля в бенгальской фирме, торгующей индиго, контора по скупке предметов античного искусства на Ионических островах и деловые связи с судовой компанией, снабжавшей наши колонии пивом, солониной, сыром, сукном и скобяными изделиями.
От Британской империи мои интересы скоро распространились на другие страны: на Гаронне и близ Хереса я купил виноградники; в Германии — долю в соляных разработках и в угольных шахтах, а в Южной Америке— в золотых и серебряных приисках; в России я глубоко запустил руку в сало; в Швейцарии я основал большое производство карманных часов и скупил большое число лошадей для перевозки туристов; я владел шелковичными червями в Ломбардии, оливковыми рощами и шляпной мастерской в Тоскане, банями в Луке и макаронным заведением в Неаполе; в Сицилию я послал значительные суммы для закупки пшеницы, а в Риме держал знатока, ведавшего продажей английских товаров, как то: горчицы, портера, маринадов и бекона; он же пересылал картины и статуи любителям редкостей и предметов искусства.
К тому времени, когда все это было пущено в ход, у меня оказалось дела по горло. Однако методичность, опытные агенты и решимость добиться успеха облегчали мою работу, и вскоре я уже мог передохнуть. Для развлечения я перешел к частностям и несколько дней посещал собрания так называемых «святых», желая выяснить, нельзя ли достигнуть чего-нибудь через их посредство. Не могу сказать, чтобы эта попытка увенчалась тем успехом, которого я от нее ожидал. Я выслушал долгие мудреные прения, убедился, что внешности придается больше значения, чем сущности, и подвергался непрестанным и неоправданным покушениям на мой карман. Взгляд на благотворительность со столь близкого расстояния различал немало темных пятен — вот так блеск солнца показывает недостатки красивых лиц, ускользающие от взора при смягченном искусственном освещении, более для них подходящем. И вскоре я только через определенные промежутки посылал свои взносы, но собрания посещать перестал. Этот опыт дал мне возможность заметить, что человеческие добродетели, как тоненькие свечки, светят лучше всего в темноте и что своим сиянием они обязаны главным образом атмосфере окружающего их «испорченного мира». От размышлений я вернулся к фактам.
Существование рабства уже несколько лет волновало добросердечных людей, и, обнаружив в своей душе странное безразличие к этому важному вопросу, я купил по пятисот рабов обоего пола, чтобы пробудить в себе сочувствие к ним. Это заставило меня ближе познакомиться с Соединенными Штатами Америки, страной, которую я старался вычеркнуть из своей памяти, ибо, развивая в себе, как сказано, любовь к человечеству, я все же не находил нужным настолько удаляться от своей родины. Нет правил без исключений, и я, признаться, был очень склонен считать, что янки вполне могут обойтись без английской благотворительности. Однако что поделаешь! Негры привели меня на берега Миссисипи, я вскоре стал владельцем сахарной и хлопковой плантаций. Кроме всего этого, я имел еще долю в разных тихоокеанских судоходных компаниях, владел коралловыми и перламутровыми промыслами и послал агента к королю Тамамамаа с предложением учредить совместную монополию на торговлю сандаловым деревом. Земля со всем, что она могла дать, приобрела новое великолепие в моих глазах. Я выполнил существенное условие экономистов, юристов, торговцев конституциями, всех «талантов и почтенных людей» и имел вклады в делах половины обществ мира. Я был подготовлен к тому, чтобы управлять, чтобы советовать, приказывать большинству обитателей христианского мира, ибо принимал их процветание близко к сердцу, поскольку оно зависело от моего. Сто раз я готов был вскочить в почтовую карету и помчаться в усадьбу мистера Этерингтона, чтобы сложить мой новорожденный союз с человечеством и все проистекавшее от него блаженство к ногам Анны. Но страшная мысль о моногамии и о ее иссушающем влиянии на чувство к прочим людям всякий раз останавливала меня. Я писал Анне каждую неделю, делал ее участницей многих моих радостей, но, к сожалению, ни разу не получил от нее хотя бы строчку в ответ. Успешно освободившись от эгоизма и закрепив свою связь с человечеством, я покинул Англию ради филантропической инспекционной поездки. Не стану утомлять читателя рассказом о моих странствиях по исхоженным тропам континента, но сразу перенесу его в Париж, куда я прибыл 17 мая 1819 года. Я многое повидал, находил, что стал лучше, и, непрестанно размышляя о своей системе, видел ее достоинства столь же ясно, как Наполеон видел знаменитую звезду, ускользавшую от менее зоркого глаза его дяди кардинала. В то же время, как это часто бывает с тем, кто сосредоточивает всю свою энергию на чем-то одном, идеи, первоначально составлявшие определенную часть моей теории, начали претерпевать изменения, по мере того как непосредственные впечатления и более практические соображения обнаруживали их недостатки и непоследовательность. Что касается Анны, безмятежной, нежной, скромной и в то же время воплощавшей в себе все женское очарование, то ее образ за последний год преследовал меня с настойчивостью, которая могла бы подорвать даже систему мироздания Ньютона. Я уже спрашивал себя, не уравновесит ли поддержка такой любящей и верной жены отрицательные стороны полного сужения интересов в отношении женского пола.
Эта мысль успела превратиться в убеждение, когда на одном из бульваров я встретил старого соседа мистера Этерингтона и он подробно рассказал мне о делах семьи. Расхвалив красоту и душевные качества Анны, он упомянул о том, что совсем недавно она отказала пэру, который обладал всеми преимуществами молодости, богатства, происхождения и доброго имени и остановил на ней свой выбор в силу глубокой уверенности в ее достоинствах и в ее способности сделать счастливым каждого разумного человека.
Я нисколько не сомневался в своей власти над сердцем Анны. Она доказывала мне это тысячу раз. Да и я часто давал ей понять, как высоко я ее ценю и как я ею дорожу, хотя я все еще не набрался решимости прямо просить ее руки. Но теперь, услышав эту новость, я понял, что все мои колебания кончились. Наскоро простившись с моим старым знакомым, я поспешил домой и написал следующее письмо:
«Дорогая, драгоценная, нет, — драгоценнейшая Анна Утром на бульваре я встретил вашего старого соседа мистера.., и мы целый час только и говорили, что о тебе. Хотя мною и владела неутолимая жажда открыть свое сердце всему человеческому роду, все же, Анна, боюсь, я любил тебя одну! Разлука не только не расширяет, а, напротив, по-видимому, даже суживает круг моих чувств, которые сосредоточены на твоем милом облике и твоих высоких достоинствах. Мой прежний план оказался неудовлетворительным, и я начинаю думать, что один только брак может обеспечить мне свободу мыслей и действия, без которой невозможно посвятить должное внимание остальному человечеству. Ты в моих мечтах сопровождала меня всегда по морю и по суше, в часы опасности и мирного покоя, во все времена года, при всех обстоятельствах, и я не вижу, почему те, кто душою всегда вместе, должны быть разделены пространством. Тебе стоит только шепнуть словечко, обнадежить, намекнуть на согласие, и я, раскаявшийся бродяга, брошусь к твоим ногам и буду молить о милосердии. Но, соединившись, мы не заблудимся на узких и темных стезях себялюбия, а вместе пойдем к еще более полному единению с прекрасным мирозданием, коего ты самая божественная часть.
Драгоценная, драгоценная моя Анна, навсегда принадлежащий тебе и всему человечеству
Джон Голденкалф».
Если в тот час, когда было написано, запечатано и отправлено это письмо, на свете был счастливый молодой человек, это был я. Жребий был брошен; я вышел на улицу обновленным, как бы переродившимся. Что бы ни случилось, в Анне я был уверен. Ее кротость будет успокаивать мою раздражительность, ее благоразумие — умерять мою энергию, ее мягкая, но стойкая привязанность — умиротворять мою душу. Я чувствовал себя примиренным со всем окружающим и с самим собой и в этом растущем чувстве находил сладостное подтверждение мудрости сделанного шага. Если таковы были мои чувства теперь, когда все мои помыслы были отданы Анне, какими же станут они, когда привычка охладит это бушующее пламя и душа откроется обычным побуждениям? Я начал сомневаться в непогрешимости той части моей системы, которая причинила мне столько мучений, и склоняться к новой мысли: сосредоточивая свою любовь на отдельных частях, мы неизбежно полюбим и целое. Если хорошенько вникнуть, то будет естественным спросить, не по этой ли причине меня, как землевладельца, так интересует мой родной остров? Не владея, конечно, всей Великобританией, я убедился, что питаю глубокое уважение ко всему тому в стране, что хотя бы самым отдаленным образом связано с моей личной собственностью.
Неделя промелькнула в восторженном ожидании. Счастье, которое я переживал в течение этого короткого, но райского времени, было таким волнующим, таким восхитительным, что ко дню получения ответа от Анны я уже готов был внести в свою теорию (вернее — в теорию экономистов и кропателей конституций, так как, в сущности, это их теория, а не моя) новое усовершенствование. Если ожидание дает столько счастья (а счастье ведь главная цель в жизни человека), почему не создать для общества такое состояние, при котором все в нем находилось бы на испытательной стадии, почему не изменять его так, чтобы оно жило не реальными, материальными интересами, а исключительно ожиданиями будущего? Это придало бы жизни новый вкус и принесло бы блаженство, не омраченное тусклыми буднями реальности. Я решил испытать этот принцип на опыте и уже выходил из гостиницы, чтобы дать агенту приказ начать переговоры о кое-каких новых капиталовложениях (но без малейшего намерения довести эти переговоры до конца), как вдруг портье подал мне письмо, которого я так страстно ждал. Так я и не узнал, каковы были бы последствия, если бы я сделал вклад в дела общества в соответствии с этой теорией ожидания. Послание Анны полностью изгнало из моего сознания все, что не имело прямого отношения к дорогому автору письма и к печальной действительности. Впрочем, вполне возможно, что моя новая теория оказалась бы неверной: я нередко наблюдал, что наследники (например, имущества, которое они должны получить после смерти другого лица) негодуют против такой отсрочки своих прав и заранее начинают тратить это имущество, вместо того чтобы проявлять благоразумное внимание к общественным последствиям, о которых так печется законодатель.
Письмо Анны гласило:
«Любезный, нет — дорогой Джек, твое письмо мне передали вчера. Это пятый ответ, который я начинаю писать, а потому ты можешь быть уверен, что я пишу, глубоко все обдумав. Я знаю твое превосходное сердце, Джек, лучше, чем ты сам. Оно либо привело тебя к открытию тайны величайшего значения для твоих ближних, либо жестоко сбило тебя с пути. Опыт, такой благородный и похвальный, не должен быть брошен из-за мимолетных сомнений в его результате. Не прерывай своего орлиного полета в тот миг, когда ты паришь так близко к солнцу! Если мы оба найдем, что это будет к нашему общему счастью, я могу стать твоей женой позднее. Мы еще молоды, и нам нет причины торопиться. А я тем временем постараюсь подготовиться к обязанностям подруги филантропа, упражняясь в твоей теории и расширяя круг моих привязанностей, что сделает меня достойной стать женой человека, который внес такой большой вклад в дела общества и любит столь многих и столь преданно.
Твоя подражательница и твой друг неизменно,
Анна Этерингтон.
P. S. Вы можете заметить, что я уже совершенствуюсь: я недавно отказала лорду Мак-Ди, обнаружив, что люблю всех его близких ничуть не меньше, чем самого молодого пэра».
Десять тысяч фурий овладели моей душой в образе демонов ревности. Анна расширяет круг своих привязанностей! Анна намерена внести вклад в дела общества помимо меня! Анна приучает себя любить многих, а не одного, когда этот один — я! Эта мысль могла довести меня до безумия. Я не верил искренности ее отказа лорду Мак-Ди. Я бросился за экземпляром родословной книги пэров (со времени моего возвышения в жизни я регулярно покупал это издание, а также справочник, посвященный баронетам) и открыл страницу с его именем. Он был шотландский виконт, только что пожалованный в бароны Соединенного Королевства, и одних лет со мной. Да, такой соперник внушал опасения! По странному противоречию чувств, чем больше я боялся его способности повредить мне, тем менее привлекательным он мне представлялся. Воображая, будто Анна просто играет мною, а втайне решила стать женой пэра, я не сомневался в том, что ее избранник некрасив, неуклюж и скуласт, как татарин. Читая о древности его рода (который достигал тьмы веков в тринадцатом столетии), я считал непреложным, что первый из его неведомых предков был босоногим вором, и в тот самый миг, когда мне представлялось, как Анна улыбается ему и берет назад свой кокетливый отказ, я готов был поклясться, что он не способен двух слов связать, а к тому же еще и рыжеволос.
Эти картины совсем истерзали меня, и я выбежал на воздух искать облегчения. Как долго и где я блуждал, не знаю, но утро застало меня в кабачке у подножия Монмартра: я жадно уплетал булку и запивал ее кислым вином. Когда я несколько оправился от потрясения, обнаружив себя в столь непривычной обстановке (ничего не вложив, я не интересовался этими популярными заведениями и ни разу не заглянул ни в один из них), я неторопливо оглядел остальных посетителей. Вокруг меня сидело человек пятьдесят французских рабочих: они пили вино и беседовали, так неистово размахивая руками и поднимая такой шум, что вряд ли были способны рассуждать разумно. Вот, подумал я, картинка народного счастья! Эти превосходные люди пьют в свое удовольствие вино, не оплаченное городской пошлиной. Быть может, я сумею уловить в их откровенных и шумных речах что-либо подтверждающее мою систему. Если кто-нибудь из них владеет важной социальной тайной, то непременно выболтает ее здесь!
От этих философских размышлений меня отвлек гулкий удар по столу прямо передо мной и восклицание на вполне сносном английском языке:
— Король!
На середине доски, служившей столом, прямо перед моими глазами красовался сжатый кулак устрашающих размеров, по цвету и по форме похожий на только что выкопанный артишок. Его жилы, казалось, вот-вот лопнут от напряжения, и весь он выражал такой неукротимый задор, что я невольно поднял глаза на его владельца. Оказалось, что я случайно занял место как раз против человека, который был чуть ли не вдвое выше ростом, чем плотно сбитые, подвижные и болтливые крепыши, галдевшие вокруг. Тонкие губы этого человека были так сильно сжаты, что разрез рта выделялся на лице не больше, чем морщины на лбу у шестидесятилетнего старика. Лицо не было от природы смуглым, но солнце и ветер так выдубили кожу, что цветом она напоминала свиные поджарки. Те части лица, которые художник назвал бы «светами», были тронуты красным, по яркости близким к коньяку высшей крепости. Глаза, маленькие, суровые, полные огня, были чисто серого цвета. В тот миг, когда они встретили мой восхищенный взор, они походили на два уголька, случайно выпавших из окружавшего их жара. Нос был крупный, хорошей формы и глянцевитый, как кожа, натянутая на станке кожевника, а пряди черных волос были тщательно зачесаны на лоб и на виски, словно этот человек вышел на праздничную прогулку.
Когда наши взгляды встретились, этот странный человек дружески кивнул мне, по-видимому, потому лишь, что я не походил на француза.
— Случалось ли смертному слушать таких дураков, капитан? — заметил он, как будто не сомневаясь, что мы одного мнения по этому вопросу.
— Я, право, не прислушивался к тому, что они говорят. Но шумят они изрядно.
— Не скажу, чтобы я понимал хоть одно слово. Ни звучит это, как сплошная чепуха.
— У меня не такой острый слух, чтобы отличать осмысленное от бессмысленного по одним интонациям и по звуку. Но вы, сэр, вероятно, говорите только по-английски?
— Тут вы ошибаетесь! Попутешествовал я немало, приглядывался к тому, к сему и, стало быть, могу связать два слова на всех языках. Не скажу, чтобы я всегда правильно употреблял иностранные части речи, но то, что мне нужно, я уж как-нибудь выкручу, особенно по части еды и питья. То же и по-французски: я не хуже любого из них могу потребовать вина и хлеба, но когда дюжина глоток надрывается разом, так уж лучше пойти на Обезьяний холм и беседовать с той публикой, которую там встретишь. Я люблю, чтобы все говорили по очереди, сменяясь, как вахтенные. Но у этих французов мысли словно сидят в клетке, и вдруг дверца распахивается, и все они вываливаются наружу гурьбой, радуясь, что освободились.
Теперь я увидел, что мой собеседник — человек, склонный к размышлениям, и его рассуждения связаны правильными звеньями, причем он не выставляет свою философию напоказ каждую минуту, как эти крикливые спорщики с неутомимыми легкими, которые брызгали слюной, препирались и шумели во всех углах кабачка. Поэтому я прямо предложил ему прогуляться вместе, чтобы нашей беседе никто не мешал. Он благосклонно принял мое предложение, и мы, покинув крикунов, направились по бульварам и через Елисейские Поля к моей гостинице на улице Риволи.
ГЛАВА VII. О земноводном животном, о необычайном знакомстве и его последствиях
Мой новый знакомый скоро заинтересовал меня. Это был человек общительный, неглупый и своеобразный. Выражался он хоть и не совсем обычно, зато с той сочностью, с которой изъясняется человек, успевший хорошо узнать ближних—во всяком случае, определенную их часть. Беседа шла отнюдь не вяло. Напротив, она приняла совсем уж любопытный характер, когда незнакомец коснулся своих личных дел. Я узнал, что он моряк, выброшенный на берег в результате одной из превратностей его профессии. Желая придать себе важности, он намекнул, что многое перевидал на своем веку и особенно хорошо знает жизнь того круга людей, которые, подобно ему, находят себе пропитание, скитаясь по морям.