— Господин бейлиф, именно мне по наследству досталась должность последнего вершителя закона.
   — Честь имею! Я уважаю эту должность, она совсем неплоха! Если негодяи совершат мошенничество или бунтовщики затеют сговор, найдется рука, которая положит конец их злобным делам, и потому ты ничуть не хуже прочих! Эй, стража! Придется подержать вон того мошенника-итальянца недельку взаперти на хлебе и воде, чтобы впредь ему неповадно было отнимать время у публики и разжигать страсти! Эта почтенная госпожа — твоя жена, честнейший Бальтазар; а та прекрасная девушка — твоя дочь? Имеешь ли ты еще столь славных детей?
   — Да, Господь благословил меня потомством.
   — Воистину благословил! Уж мне ли это не понимать — одинокому, бездетному холостяку! Подпиши же контракт, честный Бальтазар, а за тобою — жена и дочь, чтобы мы поскорей покончили с этим.
   Семейство Бальтазара уже собралось исполнить повеление бейлифа, как вдруг Жак Коли, сорвав с себя эмблемы жениховства, изодрал контракт в клочья и во всеуслышание заявил, что передумал и не желает брать в жены дочь палача. Обычно публика всегда одобрительно относится к громкому изъявлению господствующих предрассудков; и вскоре наступившая — от изумления — тишина была прервана выкриками, поощряющими решительность жениха, и грубым, издевательским смехом. Толпа навалилась на стражей закона недвижной плотной массой, образовав непроницаемую стену из человеческих тел, сквозь которую было совершенно невозможно пробиться, и все вновь застыли в молчании, как будто, затаив дыхание, ждали завершения только что разыгранной сцены.
   Поступок жениха был столь внезапен, что те, на кого он произвел наиболее сильное впечатление, даже не могли вполне осознать всей глубины унижения, которому их подвергли. Невинная, неопытная Кристина стояла недвижно, напоминая статую окоченевшей весталки, с пером, готовым написать не запятнанное еще имя, и глядела беспокойным, недоуменным взором на возбужденную толпу, как встревоженная птичка, застывшая в густой листве кустарника, прежде чем взмахнуть крыльями — и улететь. Но от истины некуда было скрыться. Вскоре она осознала всю ее унизительность — и предстала пред очами любопытствующей публики мучительно-утонченным воплощением женского израненного чувства и девичьего стыда. Родители ее также были поначалу ошеломлены неожиданностью удара и долго еще не могли прийти в себя, чтобы должным образом встретить столь огромное и внезапное потрясение.
   — Так не принято! — сухо заметил бейлиф, который первым сумел нарушить столь долгое и мучительное молчание.
   — Это чудовищно! — сочувственно вмешался синьор Гримальди. — Если только жених не был обманут, поступок его непростителен.
   — Ваша опытность, синьор, сразу подсказывает, как развязать даже самые запутанные узлы, и я без промедления сделаю это.
   Сигизмунд, услышав обещание бейлифа, привстал на месте; рука его стиснула рукоять сабли.
   — Ради своей несчастной сестры — потерпи! — прошептала испуганная Адельгейда. — Все еще обойдется, погоди! Не может быть, чтобы столь прекрасная, невинная девушка осталась неотмщенной!
   Юноша улыбнулся тревожно — во всяком случае, так показалось его спутнице, — но овладел собой. Тем временем Петерхен, послав потихоньку еще одного слугу на кухню, всецело предался разрешению нежданно возникшего трудного вопроса.
   — Немало времени миновало с тех пор, как Совет облек меня моими почетными обязанностями, — сказал он, — но никогда мне еще не приходилось улаживать семейные неурядицы прежде, чем брак был заключен. Случилось величайшее нарушение церемоний Аббатства, оскорблены нотариус и публика, и причины этого должны быть вскрыты. Ты в самом деле настаиваешь на столь необычном завершении брачной церемонии, господин жених?
   Жак Коли уже успел несколько поостыть после нежданной вспышки, заставившей его уничтожить брачный контракт; однако решимость его не ослабла, и он смело настаивал на отказе.
   — Я не желаю брать в жены дочь человека, которого все презирают и сторонятся, — заявил он.
   — Выбирая жену, учитывают положение родителей, от которого зависит величина приданого, — сказал бейлиф. — Неужели ты пришел сюда, не разузнав предварительно о происхождении своей невесты?
   — Мне поклялись, что оно сохранится в тайне. Девушке дали неплохое приданое, и мне торжественно пообещали, что никто не узнает, чья она дочь. Семью Коли уважают в Во, и я не хочу, чтобы говорили, будто проклятая кровь палачей смешалась с нашей чистой породой.
   — Но ведь ты был не против брака, если бы тайна не открылась? Ты возражаешь не против брака, но против огласки?
   — Если бы не письменные и устные свидетельства, мосье бейлиф, мы все были бы равны по рождению. Взять хоть сиятельного барона де Вилладинга, который сидит от вас по правую руку — чем он лучше других? Спросите — и он скажет, что происходит из знатного, прославленного рода; но если бы его в детстве взяли из замка и скрыли под чужим именем, а настоящее утаили от людей — кто бы стал уважать его за заслуги его предков? И как сир де Вилладинг в этом случае утратил бы уважение общества, так и Кристина, после разглашения тайны, также утратила его. Но если бы похищенный благородный ребенок узнал свое настоящее имя — то с ним вернул бы и надлежащие почести: точно так же и Кристина получает заслуженное отношение после того, как всем становится известно, что она дочь палача. Я готов был жениться на девушке, когда она была в безвестности, — но теперь, после огласки, вы уж простите меня, мосье бейлиф, — я не желаю жениться на ней.
   Толпа встретила это благовидное, оказавшееся под рукой оправдание одобрительным ропотом, ибо, когда людьми овладевают недобрые чувства, они легко удовлетворяются сомнительной моралью и слабыми доводами.
   — Этот честный юноша по-своему прав, — заметил сбитый с толку бейлиф, покачивая головой. — Мне бы хотелось, чтобы он не столь ловко возражал либо чтобы тайна оставалась нераскрытой! Ведь ясно, как солнце на небе, дружище Мельхиор, что, если бы тебя не знали как отпрыска твоего отца, ты бы не унаследовал ни замка, ни своих земель, ни даже — клянусь святым Лукой! — права на бюргерство.
   — У нас в Генуе принято выслушивать обе стороны, — сурово заметил синьор Гримальди. — Только так можно убедиться, что о деле получено верное представление. Если бы кто-то другой вдруг присвоил себе титул барона де Вилладинга, ты бы навряд ли согласился с ним в том, не опросив нашего друга о его правах.
   — Замечательно! Справедливо, что доводов жениха недостаточно. Послушайте-ка, ты, Бальтазар, и ты, добрая женщина, приходящаяся ему супругой, а также и прекрасная Кристина, — что вы все можете возразить на справедливые жалобы Жака Коли?
   Бальтазар, который привык в силу своей должности и физического отправления налагаемых ею обязанностей к ненависти толпы, вскоре опять приобрел спокойный, невозмутимый вид, хоть и продолжал испытывать боль за свое нежно любимое и несправедливо обиженное дитя. Но Маргерит, его прекрасная и верная спутница в течение долгих лет, не могла столь быстро оправиться от удара. Жена Бальтазара уже миновала период расцвета, но все еще сохранила следы былой красоты и не утратила человеческого обаяния, что в целом когда-то делало ее в молодости необыкновенно привлекательной. Когда о ее дочери упомянули с пренебрежением, лицо Маргерит покрылось смертельной бледностью. В течение нескольких минут она сохраняла настолько отрешенный вид, что трудно было догадаться, какая буря кипит у нее в груди и насколько сильно ранено ее материнское чувство. Но потом кровь стала медленно приливать к ее вискам, и к тому времени, как бейлиф задал свой вопрос, она стояла с пылающим лицом, не в силах вымолвить ни слова от возмущения.
   — Ответь ему, Бальтазар, — сказала она глухо, — ты привык к этим толпам и их презрению. Ты мужчина и способен защитить нас.
   — Герр бейлиф, — промолвил Бальтазар, с обычной для его речи мягкостью, — Жак Коли во многом прав, но все присутствующие видели, что замешательство произошло не по нашей вине, но по вине вон того проходимца. Негодяй хотел погубить меня еще на озере, во время бури; но, не сумев осиротить тогда мое дитя, он нанес мне теперь еще более жестокий удар. Вам известно, герр Хофмейстер, что должность свою я должен был унаследовать; и я никогда не стал бы ее добиваться, но общество настаивает на исполнении предписанных законов. Девочке этой никогда не приходилось отсекать головы; но я, с младенческих лет изведав презрение, которое преследует все наше семейство, позаботился о том, чтобы хоть отчасти освободить ее от родового проклятия.
   — Не знаю, законно ли это? — быстро проговорил бейлиф. — Что вы на это скажете, герр фон Вилладинг? Может ли кто-нибудь в Берне избегать наследственных обязанностей, пользуясь при этом наследственными привилегиями?
   — Это трудный вопрос: нововведение следует за нововведением, и наши почтенные законы и священные обычаи должны сохраняться, если мы не желаем вкусить проклятого плода перемен.
   — Бальтазар всего только сказал, что женщина не может отправлять обязанности палача.
   — Верно, но женщина может рожать тех, кто сумеет нести эту службу. Это замысловатый вопрос для юристов, и его следует хорошенько изучить; из всех ужасов да избавит меня небо от желания перемен. Если перемены будут совершаться постоянно, что уцелеет? Перемены непростительны в политике, синьор Гримальди; то, что часто меняется, утрачивает свою ценность — даже деньги.
   — Мать хочет что-то добавить, — сказал генуэзец, от чьего наблюдательного взора не ускользнула перемена на лицах осуждаемого семейства, тогда как бейлиф, воспринимая все поверхностно, не заметил вздоха почтенной Маргерит, словно бы собиравшейся что-то сказать.
   — Ты хочешь высказаться, почтенная? — спросил Петерхен, который был готов выслушать обе стороны в споре, если только при этом не затрагивались интересы великого кантона. — Говоря правду, доводы Жака Коли разумны и убедительны, и тебе трудно будет их опровергнуть.
   Маргерит вновь побледнела и с такой нежностью взглянула на Кристину, словно хотела единственным взглядом выразить всю свою материнскую любовь.
   — Хочу ли я высказаться! — медленно повторила женщина, уверенно оглядывая жестокую, любопытную толпу, которая, надеясь услышать нечто новое, продолжала напирать на стражников. — Желает ли мать высказаться в защиту своего несправедливо обиженного ребенка! А не спросишь ли ты меня еще, герр Хофмейстер, являюсь ли я человеком? Мы происходим из презренного рода — я и Бальтазар, но подобно тебе, гордый бейлиф, и подобно знати, что сидит рядом с тобой, — мы все происходим от Господа! Человеческие суд и власть сокрушили нас с самого начала и заставили терпеть от мира унижение и несправедливость!
   — Не говори так, почтеннейшая; от тебя ничего не требуется, кроме соблюдения законов. Сейчас ты поступаешь против собственных интересов; и я из одной только жалости перебью тебя. Да и мне не пристало сидеть тут и слушать, как кто-то злобно чернит законы.
   — Я не сведуща в тонкостях законов, но знаю, что они не-справедливы в отношении меня и моей семьи! Все люди приходят в этот мир с какими-то надеждами, и только мы с первых дней ввергнуты в ничтожество. Разве может быть справедливым то, что сокрушает человеческие надежды? Даже грешники могут не отчаиваться благодаря искупительной жертве сына Божия! Но мы рождаемся на свет под сенью твоих законов, которые не приносят нам ничего, кроме позора и презрения!
   — Ты ошибаешься, почтенная госпожа; за службу ваша семья имеет наследственные привилегии, которые, не сомневаюсь, всегда считались вашим семейством выгодными.
   — Я не знаю, как было в те мрачные и давние века, когда лучший из варваров был свирепей нынешних разбойников; возможно, тогда люди соглашались нести службу палача по доброй воле. Но согласно ли с волей Господа, волею которого существует мир доныне, а в будущем всякое зло будет осуждено, — что сын должен наследовать злые деяния отца?
   — Как! Ты подвергаешь сомнению законность унаследования? Наверное, ты готова оспорить даже права бюргерства!
   — Мне не известно ничего о твоих гражданских правах, и я не могу ни одобрять, ни порицать их. Но вся жизнь моя, протекшая в унижении, могла бы быть светлой и радостной; думаю, привилегии, честно заслуженные, хотя и с ними могут быть сопряжены довольно трудные обязанности, совсем не то, что ответственность детей за преступления отцов. Это противоречит воле неба, и настанут времена, когда за обиды невинных придется платить.
   — Обида за свою милую дочь, добрая Маргерит, принуждает тебя говорить столь сурово.
   — Разве дочь палача и жены палача не столь же дорога своим родителям, как эта прекрасная девица, сидящая рядом со своим благородным отцом? Разве меньше я буду любить свою дочь оттого, что ее презирают жестокие люди? Не так же ли я страдала, рожая ее, радовалась детскому смеху, надеялась, что она будет счастлива? Разве меньше трепетала бы я, соглашаясь отдать ее жениху, будь она более удачливой, но не такой красивой? Или Господь создал две природы — и матери тоскуют по-разному, по-разному томятся о детях — о богатых и счастливых не так, как о бедных и всеми презираемых?
   — Продолжай, добрая Маргерит; ты необычно судишь о деле. Так, значит, наши уважаемые обычаи и продуманные указы, распоряжения правительства, городские правила — ничто в сравнении с естественными законами, честными и действенными?
   — Думаю, они выше, чем выдуманное людьми право, и действуют, когда слезы обиженных выплаканы и судьбы их позабыты!
   — Твоя дочь красива и скромна, — сказал синьор Гримальди, — и еще найдется юноша, который вознаградит ее за нынешнее бесчестье. Тот, который отказался от нее, не достоин ее доверия.
   Маргерит с очевидной нежностью взглянула на свою бледную и все еще неподвижную дочь. Взгляд ее смягчился, и она прижала Кристину к груди, как голубка, прикрывающая птенца. Все ее чувства, казалось, растворились в этом порыве любви.
   — Моя девочка не только красива, — заговорила Маргерит вновь, и никто не пытался ее перебить, — она — что гораздо ценней — добродетельна! Кристина нежна и послушна, и не для грубости мира создана ее душа. Мы безропотны, бейлиф, но и у нас есть свои желания, надежды, воспоминания и стремления, которые вознаграждаются у других; и когда я тщетно пытаюсь понять, отчего судьба так несправедлива к нашему роду и горечь переполняет мое сердце настолько, что я готова проклясть Провидение и умереть, — только моя нежная, любящая девочка способна угасить снедающее меня пламя и привязать к жизни; только ее любовь и невинность могут заставить жить даже под более тяжким бременем, чем то, что я несу. Ты происходишь из почитаемого всеми рода, бейлиф, и не можешь вполне понять наши страдания; но ты человек и должен знать, что значит болеть за другого, особенно если это — твоя плоть и кровь.
   — Ты говоришь сильно, Маргерит, — вновь перебил ее бейлиф, который чувствовал затруднение и поскорей желал от него избавиться. — О небо! О ком же нам еще печься, как не о своих детях! Но ты все же не должна забывать, что я холостяк, а холостяки в первую очередь заботятся о себе. Отойди же и позволь всем пройти, чтобы мы наконец приступили к долгожданному праздничному ужину. Если Жак Коли не желает взять в жены твою дочь, я не могу его принудить. Удвой приданое, добрая женщина, и у вас не будет отбоя от женихов, несмотря на топор и меч, изображенные на вашем гербе. Стражники! Очистить путь для семейства вершителя закона, семейства почтенного и нуждающегося в защите.
   Толпа с готовностью повиновалась, отступая под натиском стражников, и через несколько минут деревенская свадьба и процессия Гименея, чувствительные к смешному, которое вдвойне свойственно глупости, не предвидящей последствий собственных выходок, рассеялись.

ГЛАВА XIX

   Рыданий женских — горьких, злых —
   Ты никогда не знал,
   И ран твоих бальзамом слез
   Никто не орошал.
Берне

   Многие любопытствующие покинули площадь вслед за актерами и зрителями, тогда как прочие заторопились подкрепиться в закусочных, что составляло важную часть праздника. На возвышении почти никого не осталось; через несколько минут живой ковер из голов перед бейлифом тоже уменьшился: лишь у сотни-другой из собравшихся лучшие чувства возобладали над привычкой угождать своим природным желаниям. По-видимому, примерно в таком соотношении толпа обычно распределяется в тех случаях, когда себялюбие влечет в одну сторону, а сочувствие к несправедливо обиженным — в другую: подобное происходит при всяком большом скоплении зевак, присутствующих при событии, где выказываются интересы, которые никак не соотносятся с интересами каждого наблюдателя в отдельности.
   В число оставшихся входили бейлиф со своим ближайшим окружением, узники, семейство палача и куча стражников. Взбудораженному Петерхену, ввиду сложностей возникшего вопроса, уже не столь желалось поскорее занять место за пиршественным столом; он не сомневался, что ни к чему существенному, в смысле гастрономическом, без него не притронутся. Мы были бы несправедливы, заключая о качествах его души, если бы умолчали об угрызениях совести, мучившей Петерхена, которая теперь подсказывала ему, что с семьей Бальтазара обошлись жестоко. Предстояло также решить и участь Мазо — непредвзято, но твердо, как и подобает облеченному властью чиновному лицу. Когда толпа растаяла, бейлиф и сидевшие рядом с ним поднялись со своих мест и присоединились к тем, кто, вместе со стражниками, находился на площадке перед возвышением.
   Бальтазар по-прежнему неподвижно стоял, будто прикованный, у стола нотариуса, стараясь оградить себя — в присутствии жены и дочери — от оскорблений, которым он, разоблаченный, неминуемо подвергся бы теперь в толпе; он ожидал только благоприятного момента, чтобы незаметно исчезнуть. Маргерит все еще крепко прижимала Кристину к груди, словно ревниво оберегала любимицу от новой обиды. Струхнувший жених при первой же возможности скрылся: на протяжении всего праздника в Веве его больше не видели.
   Едва ступив на землю, Петерхен торопливо оглядел эту группу; далее он повернулся к тем, кто задержал беглецов, и жестом велел им приблизиться вместе со своими пленниками.
   — Негодяй, твое злоязычие помешало одному из увлекательнейших обрядов празднества. — С начальственной укоризной в голосе бейлиф обратился к Пиппо. — Стоит отослать тебя в Берн, чтобы в наказанье за свое карканье ты целый месяц подметал бы там улицы. Скажи, заклинаю тебя именем всех твоих римских идолов и святых, чем не угодно тебе счастье этих честных людей, раз уж ты столь неподобающим образом вздумал его возмутить?
   — Только любовь к истине, Eccellenzanote 129, и непреодолимый ужас перед убийцей заставили меня решиться на это.
   — Понятно, что ты и тебе подобные должны испытывать ужас перед блюстителями справедливости; весьма возможно, твоя неприязнь распространяется и на меня, ибо я намерен вынести суровый приговор тебе и твоим дружкам за то, что вы нарушили гармонию празднества и в особенности за вашу чудовищную провинность — оскорбление исполнителей закона.
   — Не могли бы вы уделить мне минуту внимания? — шепнул на ухо Петерхену генуэзец.
   — Хоть целый час, благородный Гаэтано, если вам будет угодно.
   Оба отошли в сторону посовещаться. Во время короткого диалога синьор Гримальди изредка взглядывал на молчаливого Мазо, стоявшего с сокрушенным видом, и простирал руки к озеру, как будто желая дать наблюдателям понять, о чем идет речь. Выражение непререкаемой строгости на лице господина Хофмейстера по мере того, как он вслушивался, сменилось почтительной озабоченностью — и вскоре черты его лица совершенно разгладились, свидетельствуя о готовности прощать всех и вся. Едва только синьор Гримальди умолк, бейлиф незамедлительно отвесил поклон в знак полного одобрения услышанного и тотчас же вернулся к пленникам.
   — Как я уже объявил, — вновь заговорил он, — мой долг — вынести окончательное суждение по поводу совершенного этими людьми промаха. Во-первых, они чужеземцы и не ведают наших законов, а потому их право — ввериться нашему гостеприимству; далее, они уже достаточно наказаны за свой проступок тем, что отлучены от празднества; что касается оскорбления властей в лице наших посланцев, эту вину легко отпустить, поскольку умение прощать — признак великодушия, форма отеческого правления. Итак, во имя Господа, можете удалиться — все до единого, и соблюдайте впредь большую осмотрительность. Синьор, и вы, господин барон, не пора ли нам на банкет?
   Однако оба старых друга уже двинулись вперед, оживленно беседуя, и бейлифу пришлось искать себе других компаньонов. Рядом никого не оказалось, кроме Сигизмунда, который, сойдя с возвышения, стоял беспомощно, в совершенной растерянности, несмотря на свою недюжинную физическую силу и всегдашнюю готовность действовать. Взяв молодого воина под руку без лишних церемоний, предполагающих снисходительность, бейлиф увлек Сигизмунда с собой против его воли: Петерхен не замечал даже, что почти все вокруг разошлись, ибо мало кто умеет долго расточать сочувствие вне общества знатных и титулованных особ, и что Адельгейда осталась с семейством Бальтазара совершенно одна.
   — Должность палача, господин Сигизмунд, — продолжал ненаблюдательный Петерхен, целиком поглощенный собственными рассуждениями и настолько уверенный в своем праве излагать их в присутствии подчиненного, младшего по возрасту, что совершенно не обращал внимания на беспокойство юноши, — должность палача в лучшем случае отвратительна, хотя положение и вверенная нам власть принуждают нас, в наших же интересах, придерживаться — в глазах публики — иного мнения. Тебе не однажды случалось замечать, в ходе военных учений, что для твоих соратников многое подчас следует изображать в ложном свете, дабы те, в ком столь остро нуждается государство, не вообразили, будто государство без них не обойдется. Что ты думаешь, капитан Сигизмунд, ибо ты еще питаешь надежды по отношению к прекрасному полу, о поступке Жака Коли? Следует одобрить — или осудить его поведение?
   — Я считаю его бессердечным, корыстолюбивым негодяем!
   Скрытая энергия, с которой были произнесены эти неожиданные слова, заставила бейлифа остановиться и вглядеться в лицо спутника — в попытке доискаться, чем они вызваны. Однако к Сигизмунду уже вернулось спокойствие: юноша издавна приучил себя придавать лицу нужное выражение, едва только разговор касался болезненного вопроса о его происхождении, что случалось не так уж редко, и не позволял минутной слабости одерживать над собой верх.
   — Что ж, в тебе говорят твои лета, — возразил Петерхен. — Ты сейчас в той жизненной поре, когда смазливая внешность кажется нам дороже всякого золота. Однако после тридцати лет мы смотрим через другие очки, выискивая свой собственный интерес, и редко восторгаемся тем, что достойно восхищения, но в то же время не сулит нам большой прибыли. Возьмем дочь Мельхиора де Вилладинга: это женщина, способная воодушевить целый город — у нее и ум, и поместья, и красота, да еще голубая кровь; что ты, к примеру, думаешь о ее достоинствах?
   — Думаю, она заслуживает всего того счастья, каким только способно одарить ее человеческое совершенство!
   — Гм, ты ближе подобрался к тридцати, нежели мне казалось, герр Сигизмунд! Но что касается Бальтазара, тебе не следует полагать на основании немногих вырвавшихся у меня сгоряча благосклонных слов, будто моя неприязнь к этому выродку меньше твоей и меньше той, какую испытывает к нему любой честный человек, однако для бейлифа было бы неприлично и неблагоразумно порицать обязанности прямого исполнителя закона перед публикой. Есть чувства и переживания, естественно присущие нам всем, и среди таковых — почтительное уважение к лицам благородного происхождения (разговор велся по-немецки); а также ненависть и презрение к тем, кто носит на себе печать проклятия. Эти чувства свойственны нам от природы — и Боже сохрани, чтобы я, давно уже переживший романтический возраст, на деле разделял убеждения, человеческой природе чуждые.
   — Разве не относятся они скорее к злоупотреблениям, к нашим предрассудкам?
   — С практической точки зрения, юноша, разница не столь существенна. То, что привносится в ум воспитанием и привычкой, становится сильнее инстинкта, сильнее даже любого чувства. Неприглядное зрелище или дурной запах заставят тебя отвернуться или зажать нос, но мне ни разу не удавалось найти средство обуздать предрассудок, уже прочно укоренившийся. Гляди куда угодно, всеми способами отгоняй от себя воображаемое зловоние, но если человек осужден во мнении ближних, лучше ему взывать к Богу о справедливости, нежели к милости окружающих. К таким выводам привел меня опыт служения обществу.
   — Надеюсь, законодательные уложения нашего старинного кантона далеки от них, — заметил юноша, стараясь побороть свои чувства, хотя это и стоило ему немалого труда.
   — Так далеки, как Базель от Кураnote 130. Мы не придерживаемся постыдных доктрин. Я готов бросить вызов всему миру: пусть мне укажут государство, которое следовало бы более благородным принципам, чем наши: мы даже стремимся согласовать наши действия с нашими взглядами, если это достаточно безопасно. Нет, что касается подобных частностей, Берн — это образец общественного устройства: здесь так же редко говорят одно, а делают другое, как и при любом другом правительстве. Мои слова, юноша, сказаны мной в непринужденной обстановке празднества, где, как тебе известно, безрассудные поступки побудили к откровенности и развязали языки. Мы открыто и во всеуслышание провозглашаем первенство истины и равенство перед законом, оберегая городские права; мы избираем священную, небесную, чистейшую справедливость нашей водительницей в любом отвлеченном вопросе. Himmel!note 131 Если тебе захочется решить дело, исходя из честного принципа, предстань перед членами муниципального совета или перед судьями кантона, и ты встретишься с такой мудростью, с таким тонким пониманием права, что это сделало бы честь самому Соломону!