— Твоя речь дерзновенна и не имеет отношения к расследованию. Мазо, как ты покинул Веве, какой дорогой следовал, какие деревни в котором часу миновал, почему оказался один вблизи Прибежища и зачем тайно, в такую рань, покинул своих спутников, вместе с которыми провел ночь?
   Итальянец внимательно выслушал все вопросы, а затем стал спокойно и обдуманно отвечать. Рассказ о том, как он покинул Веве и проходил через Сен-Морис, Мартиньи, Лиддес и Сен-Пьер, был вполне ясен и ни в чем не противоречил сведениям, собранным властями. Последнего населенного пункта в горах Мазо достиг пешком и в одиночестве, приблизительно за час до того, как там видели всадника (судьи теперь знали, что это был Жак Коли), который ехал в том же направлении. Мазо признался, что в верхнем краю долины под Веланом тот его догнал. Их видели вместе, хотя и со значительного расстояния и при неверном свете, путешественники, ведомые Пьером.
   До сих пор отчет Мазо полностью совпадал с уже известными кастеляну данными, но все, что происходило далее, за скалой, упомянутой в предыдущей главе, было окутано тайной, за исключением основных событий, о которых шла речь при допросе. Итальянец добавил далее, что вскоре расстался со своим компаньоном, поскольку тот желал прибыть в монастырь до сумерек и пустил лошадь вскачь. Сам же Мазо сошел с дороги, чтобы передохнуть и сделать перед прибытием в монастырь некоторые необходимые приготовления.
   Излагая эту короткую историю, моряк держался не менее уверенно, чем до того Пиппо и пилигрим, и никто из присутствующих не обнаружил в его словах даже малейшей несообразности или противоречия. Встречу во время бури с другими путниками Мазо объяснил тем, что, пока он отдыхал, группа его обогнала, а затем он ее настиг, поскольку двигался с большей скоростью — два обстоятельства, не более невероятные, чем весь остальной рассказ. С первым проблеском рассвета Мазо покинул Прибежище, так как опаздывал и надеялся, дабы восполнить потерянное время, той же ночью спуститься в Аосту.
   — Быть может, это и правда, — заговорил судья, — но чем ты объяснишь свою бедность? Осматривая твое имущество, мы установили, что ты немногим отличаешься от нищего. У тебя пустой кошелек, а между тем во всех государствах, где взимается въездная пошлина, тебя знают как богатого гуляку, отчаянного и удачливого.
   — Чем крупнее играешь, синьор, тем больше вероятность остаться без гроша. Контрабандистам случается разориться — что в этом нового или удивительного?
   — Такое не исключается, но звучит неубедительно. Говорят, ты часто доставляешь из Женевы в соседние государства ювелирные изделия; известно, что ты побывал недавно у ювелиров. Чтобы так обнищать, ты должен был понести поистине колоссальные потери. Я очень опасаюсь, что после какой-нибудь неудачной аферы в той области, где ты обычно подвизаешься, тебе пришла в голову мысль восполнить свои потери убийством бедняги, который, отправляясь в дорогу, основательно запасся золотом, а кроме того, кажется, имел при себе очень ценные ювелирные украшения. Эти предметы особо упомянуты в описи имущества погибшего, которую подготовили его друзья и которую привез сюда почтенный бейлиф.
   Мазо молчал, погрузившись в размышления. Затем он пожелал, чтобы из часовни удалили всех, кроме монахов, судей и тех путешественников, кто принадлежал к высшему сословию. Его просьбу удовлетворили, поскольку ждали от него важного признания, что в известной степени и оправдалось.
   — Как я понял, Signor Castellano, — спросил Мазо, когда все простолюдины удалились, — мне нужно очистить себя от обвинения в бедности, после чего вы сочтете меня невиновным и в убийстве?
   — Разумеется, нет; но все-таки одна из возможных причин убийства будет исключена — и тебе это пойдет на пользу, так как мы знаем, что Жак Коли был не только убит, но еще и ограблен.
   Мазо, казалось, вновь задумался, словно колебался, прежде чем предпринять очень ответственный шаг. Но, будучи человеком решительным, он тут же встрепенулся, позвал Неттуно и, усевшись на ступени бокового алтаря, обдуманно и хладнокровно продолжил свои признания. Раздвинув лохматую шерсть Неттуно, Маледетто показал своим внимательным зрителям кожаный пояс, плотно прилегавший к туловищу собаки. Пояс был хитроумно упрятан от глаз случайных наблюдателей, а о том, чтобы обыскать пса, не могло быть и речи, судя по оскалу, а также хмурым взглядам, которые Неттуно бросал на окружающих. Расстегнув пояс, Мазо вынул сверкающее ожерелье из драгоценных камней — рубинов, изумрудов и прочих — и, словно торговец, демонстрирующий товар, положил его на ярко освещенное место.
   — Вот они, плоды жизни, исполненной опасностей и лишений, Signor Castellano, — сказал он. — Если мой кошелек и опустел, то это из-за кальвинистов, забравших последние лиарыnote 172 в уплату за эти драгоценности.
   — Странно, что такое украшение, редкостно красивое и чрезвычайно дорогое, принадлежит человеку с внешностью и образом жизни, как у тебя, Мазо, — воскликнул сведущий в денежных делах валезианец.
   — Синьор, оно стоит сотню полновесных монет из чистого золота. Его заказал один миланский дворянин, который надеялся при помощи ожерелья завоевать сердце своей дамы. Мне от этой сделки должно было достаться полсотни. Из-за конфискации и прочих бед дела мои шли плохо, поэтому я решил рискнуть в расчете на быстрый и богатый выигрыш. Законов Вале я ни в чем не нарушил и надеюсь, Signor Castellano, что за честное признание вы меня оправдаете. Обладатель такого сокровища вряд ли станет проливать кровь ради той малости, которую мог бы найти у Жака Коли.
   — Но у тебя есть что-то еще, — заметил судья и сделал знак рукой. — Показывай все.
   — Больше ничего не осталось, даже самого завалящего граната.
   — Я вижу на собаке еще один пояс.
   Мазо был удивлен или искусно разыграл удивление. Сняв с Неттуно пояс, он рассчитывал вскорости надеть его обратно, поэтому пес лежал в прежней позе, позволившей судье разглядеть в его лохматой шерсти предмет, о котором шла речь.
   — Синьор, — произнес побледневший контрабандист, пытаясь сделать вид, что находка, которую все присутствующие сочли столь важной, нисколько его не волнует, — похоже, что пес, привычный оказывать подобные мелкие услуги своему хозяину, нашел их выгодным предприятием и решил действовать на свой страх и риск. Клянусь Девой Марией и моим небесным покровителем, я ничего об этом не знал!
   — Не болтай попусту, а снимай пояс, пока я не приказал надеть псу намордник, чтобы обойтись без твоей помощи, — сурово распорядился кастелян.
   Итальянец повиновался, но с нарочитой неловкостью. Ослабив застежки, он нехотя протянул пояс валезианцу. Последний взрезал ткань и выложил на стол десяток или полтора ювелирных украшений. Охваченные любопытством, зрители столпились вокруг, в то время как судья в нетерпении изучал список драгоценностей, имевшихся у Жака Коли.
   — Бриллиантовое кольцо с дорогим изумрудом в толстой, строгого рисунка оправе, — прочел валезианец.
   — Слава Богу, такого нет! — воскликнул синьор Гримальди. — Не хотелось бы мне, чтобы доблестного моряка уличили в кровавом деянии!
   Лишь немногие из нас в такой степени человеколюбивы, чтобы предпочесть своему успеху благо ближнего, поэтому кастелян, почуявший разгадку тайны, которая уже было поставила его в тупик, ответил на слова генуэзца хмурой гримасой.
   — Бирюзовый крест длиной два дюйма со вставками из недорогого жемчуга, — продолжал судья.
   Сигизмунд со стоном отвернулся от стола.
   — Как ни жаль, но крест, очень похожий на это описание, здесь имеется! — медленно и с очевидной неохотой признал синьор Гримальди.
   — Пусть его измерят, — потребовал арестованный. Крест измерили, размер оказался тот же.
   — Рубиновые браслеты, камни в лиственном обрамлении, числом шесть, — методически продолжал кастелян, глаза которого загорелись победным огнем.
   — Нет таких! — вскричал Мельхиор де Вилладинг, разделявший со всеми, кого спас Мазо, сочувственный интерес к его судьбе. — Ничего подобного я не вижу!
   — Дальше, герр кастелян, — вмешался Петерхен, склонный желать судейского триумфа, — ради всего святого, читай дальше!
   — Аметистовая брошь, местный камень, в лиственном обрамлении, размером в одну восьмую дюйма, овальной формы.
   Без всякого сомнения, на столе лежала именно эта брошь. Все прочие украшения, главным образом кольца с менее ценными камнями — такими, как яшма, гранат, топаз и бирюза, полностью соответствовали описанию, сделанному ювелиром, который продал эти предметы Жаку Коли (тот, с присущей швейцарцам расчетливостью обзавелся в праздничный вечер запасом товаров с намерением уменьшить с его помощью издержки предстоящей поездки).
   — Знай, несчастный, — объявил кастелян, сняв очки, которые водрузил на нос, когда читал список. — По закону следует: награбленное добро служит уликой против того, у кого оно найдено, если последний не сможет объяснить, как оно к нему попало. Что ты имеешь сказать по этому поводу?
   — Ровно ничего, синьор: хотите знать, откуда взялись эти побрякушки, обращайтесь к собаке. Видно, в Вале я малоизвестен, иначе бы каждый вам сказал, что Мазо никогда не связывается с дешевыми безделушками вроде этих.
   — Речь не о безделушках, Мазо, а о жизни и смерти. Собираешься ты признаться в преступлении, или нам перейти к крайним мерам?
   — Да, я долгое время не ладил с законом, Signor Castellano, будь по-вашему, но в смерти этого человека я так же неповинен, как, к примеру, здесь присутствующий барон де Вилладинг. Не буду также отрицать, что меня разыскивают женевские власти в связи с некими тайными соглашениями, заключенными между республикой и ее заклятыми врагами, савойярамиnote 173, однако речь тут идет о наживе, но никак не о крови. В свое время я отнял жизнь у одного человека, синьор, но это произошло в честном бою — не важно, за правое дело или нет.
   — Против тебя уже есть столько доказательств, что мы вправе добыть остальные с помощью пытки.
   — Я не вижу в том нужды, — заметил бейлиф. — Там лежит мертвый, здесь — его имущество, а вот стоит преступник. Чтобы прибегнуть к топору, недостает лишь формальностей.
   — Изо всех гнусных преступлений против Бога и человека, — торжественным тоном, каким изрекают приговор, начал валезианец, — самое тяжкое и вопиющее состоит в том, чтобы без исповеди и отпущения грехов, нераскаянной и неподготовленной отправить живую душу в иной мир, под грозное око Всемогущего Судии. И ты, Томмазо Санти, виновен вдвойне, поскольку образован много лучше, чем принято в твоем сословии, но вел, несмотря на свой ум и полученные в юности знания, порочную жизнь. Поэтому надежды у тебя мало: ведь государство, которому я служу, превыше всего прочего ценит правосудие как таковое.
   — Отлично сказано, герр кастелян, — воскликнул бейлиф. — Подобные слова кинжалом раскаяния вонзаются в душу преступника. Суждения валезианцев эхом повторяются у нас в Во, и даже за императорские почести не согласился бы я, чтобы кто-нибудь из дорогих мне людей оказался на твоем, Мазо, месте!
   — Синьоры, оба вы говорили как люди, которым с детства благоприятствовала судьба. Тем, кто владеет состоянием, легко быть безупречными в денежных делах, хотя, клянусь светлым ликом Девы Марии, кто много имеет, у того и запросы больше, чем у бедняков, живущих своим трудом. Мне пришлось познакомиться с так называемым правосудием — и я могу оценить по достоинству его постановления. Правосудие, синьоры, меч для сильных и бич против слабых: для одного оно доспехи, а для другого — оружие, направленное ему в грудь. Короче, правосудие непорочно на словах и лицеприятно на деле.
   — Учитывая, куда тебя завели твои преступления, несчастный, мы простим тебе эти слова, хотя они усугубляют твою вину, поскольку ими ты грешишь и против самого себя, и против нас. Нет смысла продолжать суд; палача и остальных путников можно освободить; итальянца заковать в кандалы.
   Мазо выслушал этот приказ без трепета, но, казалось, переживая жестокую внутреннюю борьбу. Он стал быстро мерить часовню шагами и при этом непрестанно что-то бормотал сквозь зубы. Слов было не разобрать, хотя в том, что они были гневными, сомневаться не приходилось. В конце концов он остановился, явно на что-то решившись.
   — Раз дело зашло так далеко, — произнес он, — колебаться нечего. Синьор Гримальди, прикажите покинуть часовню всем, за исключением тех, на чью скромность вы полностью полагаетесь.
   — Здесь нет никого, кому бы я не доверял, — ответил генуэзец удивленно.
   — Тогда я готов говорить.

ГЛАВА XXIX

   Для нас твой голос — ветер меж дерев.
Шелли

   Несмотря на тяжесть собранных против него улик, Мазо во время предыдущей сцены сохранял самообладание и трезвость мысли, чему его научила жизнь среди опасностей, лишений и многочисленных авантюр. Помимо опытности, он обладал железными нервами, которые ему даровала природа. Хладнокровие не изменяло Мазо даже в самом критическом положении. И все же, сознавая, что сейчас нужно держаться особенно осмотрительно, он побледнел и принял задумчивый, настороженный вид. Однако когда Мазо, как описано в предыдущей главе, обратился с просьбой к синьору Гримальди, было ясно, что он пришел к окончательному решению. Теперь, чтобы заговорить, он ждал только, пока удалятся два или три чиновника, присутствовавших в часовне. Когда дверь закрылась, внутри не осталось никого, кроме судей, которые вели допрос, Сигизмунда, Бальтазара и группы женщин у бокового алтаря. Мазо, в особо уважительной манере, обратился исключительно к синьору Гримальди, словно бы суждение, от которого зависела его судьба, определялось только последним.
   — Синьор, — произнес он. — У нас немало общих секретов, и, думаю, будет лишним упоминать, что я вас знаю.
   — Что ты мой соотечественник, я уже говорил раньше, — холодно отозвался генуэзец, — однако не воображай, будто это снимет с тебя обвинение в убийстве. Если что-нибудь могло бы заставить меня забыть о требованиях закона, то это воспоминание о твоей доброй услуге на озере. Боюсь, больше от меня тебе нечего ожидать.
   Мазо молчал. Он вперил в синьора Гримальди пристальный, изучающий взгляд, хотя и остерегался при этом выказать какое-либо непочтение.
   — Синьор, на вашу долю с рождения выпали большие преимущества. Вы были наследником могущественного дома, золото водилось у вас в таком же изобилии, как беды в хижине бедняка, и вам не пришлось узнать на опыте, насколько трудно справляться с тягой к удовольствиям, которые покупаются за презренный металл, когда видишь, как другие ни в чем себе не отказывают.
   — Подобные доводы не берутся в расчет, несчастный, иначе бы человеческому обществу настал конец. Различие, о котором ты говоришь, самым очевидным образом вытекает из права собственности; даже варвару понятна священная обязанность отличать чужое от своего.
   — Достаточно было бы одного вашего слова, сиятельный синьор, чтобы открыть мне дорогу в Пьемонт, — упрямо продолжал Мазо. — Мне бы только перебраться через границу, а там уж я позабочусь о том, как навсегда оставить в покое горы Вале. Я прошу только об одном: спасите мою жизнь в уплату за свою.
   Синьор Гримальди отрицательно покачал головой, хотя было заметно, что отказ вмешаться в судьбу Мазо дался ему нелегко. Он обменялся взглядами со старым Мельхиором де Вилладингом, и все, кто заметил этот немой диалог, поняли его значение: долг перед Богом был для них важнее, чем благодарность за свое спасение.
   — Проси золота, проси чего угодно, но в обмане правосудия я тебе не помощник. По одному твоему слову я с радостью дал бы тебе в двадцать раз больше, чем стоят те жалкие побрякушки, за которые ты так поспешно отнял человеческую жизнь; но я не желаю сделаться твоим сообщником, спасая преступника от законного воздаяния. Слишком поздно: сейчас я не могу удружить тебе, даже если бы захотел.
   — Слышишь, что говорит сиятельный синьор? — вмешался кастелян. — Он дал мудрый и подобающий ответ, и если ты полагаешь, что он или кто-либо иной из присутствующих вправе распоряжаться законом по своему усмотрению, то ты сильно преувеличиваешь их возможности. Объяви себя дворянином, даже княжеским сыном — правосудие кантона Вале все равно с пути не собьешь!
   Губы Мазо искривились улыбкой, но сверкающие глаза взглянули с такой иронией, что судье стало не по себе. Синьор Гримальди также с опаской наблюдал дерзкую самонадеянность Мазо и втайне тревожился, поскольку в нем пробудились некие давние воспоминания.
   — Если ты о чем-то умалчиваешь, — воскликнул он, — то, во имя Девы Марии, объяснись!
   — Синьор Мельхиор, — продолжал Мазо, поворачиваясь к барону, — я оказал на озере немалую услугу вам и вашей дочери!
   — Так оно и есть, Мазо, мы оба охотно это признаем, и будь дело в Берне… Но закон одинаков для всех — могущественных и бессильных, имеющих друзей и одиноких.
   — Я слышал о происшествии на озере, — вмешался Петерхен, — и узнал, что если не лжет молва, а она, Бог свидетель, права обычно бывает, только когда хвалит представителей власти, то ты, Мазо, вел себя в этом деле как надежный человек и искусный моряк; но достопочтенный кастелян верно заметил: правосудие превыше всего. Правосудие представляют в виде слепой богини, дабы показать, что она не взирает на лица, и, будь ты даже савойяром, суд должен принять решение. Поэтому поразмышляй над фактами, и в конце концов тебе станет ясно, что твоя виновность очевидна. Во-первых, ты сошел с тропы, когда Жак Коли был сзади, чтобы вернуться, когда это отвечало твоим намерениям; затем ты убил его ради золота…
   — Но пока что, синьор бейлиф, все это не более чем ваши домыслы, ничем не подкрепленные, — прервал его Маледетто. — Я покинул тропу, чтобы вдали от любопытных глаз укрепить на Неттуно его ношу. А золото… Да разве владелец такого дорогого ожерелья станет закладывать душу ради столь жалкой добычи, как безделушки Жака Коли!
   В словах Мазо звучало презрение, которое шло ему во вред, поскольку судьям показалось, что он равнодушен к морали и интересуется только корыстью.
   — Пора довести дело до конца, — произнес синьор Гримальди, который, пока другие говорили, пребывал в грустной задумчивости. — Выкладывай, Мазо, что у тебя на уме, но, как ни печально, должен предупредить: то, что мы соотечественники, тебе ничем не поможет.
   — Синьор, когда в чью-либо защиту выступает сам дож Генуи, его голос редко остается неуслышанным!
   Внезапное объявление о высоком ранге гостя застало врасплох монахов и кастеляна, и по часовне пронесся изумленный шепот. Но улыбка Петерхена и хладнокровие барона де Вилладинга говорили о том, что они, по крайней мере, не услышали ничего для себя нового. Бейлиф многозначительно сказал что-то на ухо приору и далее стал обращаться к генуэзцу тоном еще более почтительно-официальным. С другой стороны, синьор Гримальди продолжал вести себя сдержанно, как человек, привыкший принимать знаки уважения, но одновременно избавился, скинув маску, от некоторой неловкости.
   — Дожу полагается ходатайствовать только за невиновных, — ответил он, уставив на обвиняемого строгий взгляд.
   Маледетто, казалось, вновь колебался, поставленный перед необходимостью открыть какую-то тайну.
   — Говори! — произнес генуэзский правитель, ибо действительно это он путешествовал инкогнито с целью встретить на празднестве в Веве своего старинного друга. — Говори, Мазо, если имеешь в запасе что-либо основательное в свою защиту. Время торопит, и становится тяжело видеть перед собой человека, оказавшего мне в час опасности неоценимую услугу, и быть бессильным ему помочь.
   — Если вы, синьор дож, глухи к голосу милосердия, то, может быть, прислушаетесь к голосу крови.
   Дож побледнел, губы его задрожали, лицо тронула болезненная гримаса.
   — Довольно изображать таинственность, несчастный душегуб! — вскричал он. — На что ты намекаешь?
   — Прошу вас, не гневайтесь, Eccellenza. Когда бы не нужда, я б не открыл рта, но, сами видите, приходится выбирать между разоблачением и плахой… Я Бартольдо Контини!
   Испустив сквозь сжатые губы стон, дож бессильно откинулся на спинку кресла и покрылся смертельной бледностью. Видя, как исказились его старческие черты, уподобившиеся чертам лица несчастного Жака Коли, все в изумлении и испуге столпились вокруг генуэзца. Сделав им знак расступиться, дож в упор уставился на Мазо; казалось, глаза его вот-вот вылезут из орбит.
   — Бартоломео? — спросил он хрипло, словно бы его голосовые связки сковало ужасом.
   — Бартоло, синьор, и никто другой. Чем больше переживаешь приключений, тем больше берешь имен. Даже вы, ваше высочество, временами путешествуете под маской.
   Дож продолжал напряженно разглядывать собеседника, как будто видел перед собой какое-то сверхъестественное существо.
   — Мельхиор! — медленно произнес он, блуждая взглядом от Мазо к Сигизмунду и обратно (юноша подошел ближе, беспокоясь о здоровье старика). — Все мы жалкие игрушки в руках Того, кто в самых счастливых и богатых из нас видит всего лишь пресмыкающихся по земле червей! Что значат наши надежды, честь и нежнейшая любовь перед чередой роковых событий, бесконечно порождаемых временем? Мы горды? — за недостаток смирения судьба сыграет с нами шутку. Мы счастливы? — наше счастье не более чем затишье перед бурей. Мы высоко вознесены? — величие толкает нас к проступкам, за которыми последует падение. Мы пользуемся почетом? — как ни заботься о своем добром имени, все равно оно будет запятнано!
   — Верующий в Спасителя никогда не отчаивается, — зашептал почтенный ключник, едва ли не до слез тронутый внезапным горем того, к кому преисполнился уважением. — Пусть судьба ему изменяет, пусть отворачивается счастье: его чистая любовь переживет время!
   Синьор Гримальди (выборный дож генуэзцев в самом деле носил эту фамилию) на мгновение обратил пустой взор на августинца, но тут же вновь сосредоточил внимание на Мазо и Сигизмунде, которые стояли перед ним, занимая не только его поле зрения, но и мысли.
   — Да, существует сила, великая и благодетельная, — снова заговорил генуэзец, — уравновешивающая наши судьбы, и когда мы перейдем в иной мир, обремененные обидами этого, нам всем воздастся по справедливости! Ты знал, Мельхиор, меня в юности и читал в моем сердце как в открытой книге — скажи, есть ли за мной грех, заслуживающий такой кары? Вот стоит Бальтазар — отпрыск палачей, изгой, окруженный ненавистью невежественной толпы; на него указывают пальцем, собаки провожают его лаем — и что же? Этот самый Бальтазар — отец доблестного юноши, чья наружность совершенна, дух благороден, жизнь чиста, а я, последний представитель знатного рода, корни которого теряются во тьме времен, я, богатейший человек страны, избранник своего сословия, имею сыном негодяя, заурядного разбойника, убийцу; единственная опора моего угасающего рода — Маледетто, проклятый!
   Зрители зашевелились, жестами выражая свое изумление; не меньше прочих был поражен барон де Вилладинг, который не подозревал, что именно причинило его другу такое горе. Мазо единственный оставался недвижим: пока престарелый отец жаловался на жестокость судьбы, сын ничем не выдал родственных чувств, которые, несмотря на бурную жизнь, хоть в малой степени должны были бы в нем сохраниться. Мазо был холоден, насторожен и полностью владел собой.
   — Нет, не могу этому поверить, — воскликнул дож. Бесчувственность Мазо ранила его больше, чем позор быть отцом такого сына. — Ты не тот, за кого выдаешь себя. Ты подло лжешь, чтобы, воспользовавшись моими естественными чувствами, избежать казни! Докажи, что не лжешь, или я предоставлю тебя твоей судьбе.
   — Синьор, я предпочел бы не прибегать к публичным объяснениям, но вы решаете иначе. О том, что я Бартоло, говорит эта печатка — ваш собственный дар, посланный мне в помощь на случай подобных же затруднений. Сверх того, мои слова подтвердит добрая сотня свидетелей, живущих в Генуе.
   Синьор Гримальди протянул дрожащую ладонь и взял кольцо, не очень ценное, но с печаткой, которое действительно посылал сыну, чтобы узнать его, если с ним произойдет какаянибудь внезапная беда. Глядя на хорошо знакомое изображение и понимая, что ошибка исключена, он застонал.
   — Мазо, Бартоло, Гаэтано — ибо таково, несчастный мальчик, твое настоящее имя, — тебе неведомо, на какую горькую муку обрекает родителей недостойное дитя, иначе ты вел бы совсем иную жизнь. О Гаэтано, Гаэтано! Какие надежды ты подавал! Как достоин был отцовской любви! Я видел тебя в последний раз на руках у няни, невинным улыбающимся херувимом, а теперь встречаю порочное сердце, замутненный источник разума; твой облик отмечен печатью греха, руки омочены в крови, тело преждевременно огрубело, а на душе уже лежит отсвет адского пламени!
   — Синьор, я таков, каким меня сделала нелегкая жизнь. Все эти годы мы с обществом были не в ладах, и, нарушая его законы, я мстил этим за нанесенные мне обиды, — сердито возразил не на шутку разозленный Маледетто. — Твои слова суровы, дож — или отец, как тебе будет угодно, — и я был бы недостоин своих предков, если бы снес их молча. Сравни свою судьбу с моей, а потом объяви во всеуслышание, у кого из нас больше причин гордиться собой. Ты рос в довольстве, окруженный почетом; тебе вздумалось посвятить юность военной карьере; затем ты устал от перемен и, желая замкнуться в более тесном кругу, начал подыскивать девицу, которая стала бы матерью твоего наследника; тебе приглянулась юная красавица из знатного рода, но она уже успела связать себя нежными чувствами и нерушимым обетом с другим.