— Мне понятно, о чем ты говоришь, герр кастелян. Нам достался тяжкий жребий, но до сих пор те, кому мы вынуждены служить, считали нужным, говоря с нами, выбирать слова! Ты упомянул кровь, но та кровь, которую пролил Бальтазар, вместе со своими и моими предками, лежит на тех, кто приказывает ее пролить. Невольные орудия твоих решений, мы невинны перед лицом Господа.
   — Для лица из палаческого сословия ты выражаешься странно… А ты, Бальтазар, согласен в этом со своей супругой?
   — Мы, мужчины, наделены от природы не столь сильной чувствительностью, майн герр. Я был предназначен к этой должности с рождения; мне внушали, что моя служба если не почетна, то, во всяком случае, необходима, и я приучал себя выполнять ее безропотно. С моей бедной Маргерит дело обстоит иначе. Она мать, вся ее жизнь в детях; она видела, как публично унизили ее дорогое дитя, и испытывает то, что и положено матери.
   — А ты — отец — как отнесся к этому оскорблению? Что ты почувствовал?
   Бальтазар отличался мягким характером и, как только что сказал, был подготовлен к исполнению своих обязанностей, но все же сильные переживания не были ему чужды. Вопрос глубоко его задел, но привычка владеть собой при посторонних и чувство собственного достоинства помогли ему скрыть внутреннюю муку.
   — Боль за мое безвинное дитя, боль за того, кто забыл о чести, и боль за тех, кто был причиной происшедшего.
   — Этот человек часто слышал, как преступникам проповедуют смирение, и хорошо усвоил уроки, — прошептал недоверчивый судья своим соседям. — Нужно воздействовать на него иными средствами. Язык у него хорошо подвешен, но крепкие ли нервы — это мы посмотрим.
   Сделав знак своим помощникам, валезианец стал спокойно ожидать, какой результат даст следующий опыт. Завесу убрали, и все увидели тело Жака Коли. Он сидел как живой за столом перед большим алтарем.
   — Невиновные не ужасаются при виде тех, чей дух покинул тело, — продолжал кастелян. — Но преступника, которому показывают дело его рук, нередко постигают, по воле Господа, муки совести. Приблизься, Бальтазар, и взгляни на мертвеца; приблизься вместе с женой, чтобы мы посмотрели, как ты поведешь себя перед лицом убитого.
   Более бесполезный опыт над тем, кто исполнял обязанности палача, едва ли был возможен; долгое знакомство с такого рода зрелищами сделало палача нечувствительным к тому, что поразило бы человека непривычного. По этой ли причине или вследствие своей невиновности, но Бальтазар подошел к мертвецу без малейшего трепета и долго стоял, совершенно спокойно рассматривая бледные черты. Его мягкая, бесстрастная манера держаться не давала пищи для догадок. Волновавшие Бальтазара чувства не получили выхода в словах, но по лицу, казалось, пробежала тень сожаления. Иначе повела себя его супруга. Маргерит взяла руку убитого, вгляделась в изменившиеся черты, и по ее щекам покатились горькие слезы.
   — Бедный Жак Коли! — произнесла она достаточно громко, чтобы слышали все присутствующие. — Как всякий, кто рожден женщиной, ты не был безгрешен, но разве заслужил ты ту участь, которая тебя постигла! А мать, которая дала тебе жизнь, ловила улыбку на твоем младенческом лице, лелеяла тебя на коленях и прижимала к груди — могла ли она предвидеть такой внезапный и ужасный конец! Ее счастье, что она не ведала, чем увенчаются ее любовь, труды и заботы, иначе бы радости обратились в горькую печаль, а самые милые детские улыбки причиняли бы муку. Мы живем в страшном мире,
   Бальтазар, в мире, где торжествует порок! Твоя рука, которую ты, по своей воле, не поднял бы даже на нижайшую из Божьих тварей, обречена отнимать жизнь; твое сердце — лучше которого нет — все больше привыкает к проклятому ремеслу! Суд погряз в подкупе и интригах, милосердие сделалось посмешищем для кровопийц, а казнь поручено совершать тому, кто мечтает жить в мире с ближними. И все это оттого, что люди, по злоумышлению и самовлюбленности, идут наперекор Божьей воле! Они хотят быть умнее Того, кто создал вселенную, и тем показывают себя круглыми глупцами! Знайте же, гордые и великие мира сего: если мы когда-либо и отнимали жизнь, то только по вашему приказанию. Наша же совесть чиста. Это убийство — дело рук не мстителя, а грабителей и головорезов.
   — Но чем ты можешь убедить нас в этом? — спросил владелец замка, который, желая в ходе испытания наблюдать за лицами Бальтазара и его жены, подошел вплотную к алтарю.
   — Твой вопрос не удивляет меня, герр кастелян, потому что те, кто наслаждается почетом и удачей, более всех склонны негодовать в ответ на обиды. Мы, презираемое сословие, настроены иначе. Месть не лечит наших ран. Если мы к ней прибегнем, начнут ли люди уважать нас? Сможем ли мы забыть о своем жалком жребии? Поднимемся ли хоть на йоту во мнении окружающих ?
   — Все это верно, но когда человек охвачен гневом, он не рассуждает. Тебя мы ни в чем не подозреваем, Маргерит, но ты могла узнать об убийстве от мужа, когда оно уже совершилось. Что, если произошло столкновение из-за прошлой обиды и Бальтазар, привыкший к виду крови, решился на смертоубийство? Как женщина проницательная, ты должна понимать, что это более чем вероятно.
   — Так вот каково твое хваленое правосудие! Законы ты ставишь на службу своего произвола. А знал бы ты, какого труда стоило отцу обучение Бальтазара, как долго и тревожно совещались наши отцы, не зная, как примирить юношу с его ужасным ремеслом! Тогда бы ты не думал, что он в любую минуту готов совершить убийство. Бог не дал ему призвания к его должности, как не дал многим куда более высокопоставленным обладателям наследственных постов. Если бы речь шла обо мне, для твоих подозрений имелось бы больше причин. Чувства мои от рождения сильны и вспыхивают быстро, и разуму нередко бывает трудно справиться со страстями; правда, поскольку мне всю жизнь каждый день приходится терпеть унижения, прежняя гордость во мне давно умерла.
   — Твоя дочь сейчас здесь?
   Маргерит указала на группу женщин, среди которых находилась Кристина.
   — Суд суров, — произнес судья, начиная проникаться необычным в подобных обстоятельствах сочувствием, — но правду необходимо узнать как ради вашего душевного спокойствия в будущем, так и в интересах справедливости. Я должен приказать твоей дочери приблизиться к мертвецу.
   Маргерит приняла это неожиданное распоряжение со всей холодной сдержанностью, на какую способна женщина. Чересчур болезненно задетая, чтобы роптать, но опасающаяся за свое дитя, Маргерит подошла к женщинам и, обняв Кристину, вывела ее вперед. Она представила дочь кастеляну с таким спокойным достоинством, что тот ощутил неловкость.
   — Вот дочь Бальтазара, — произнесла Маргерит. Затем, скрестив руки на груди, она отступила на шаг назад и стала внимательно наблюдать за тем, что происходило дальше.
   Судья всмотрелся в милое бледное лицо трепещущей девушки с таким интересом, какого прежде не испытывал ни к кому из допрашиваемых. Он обратился к ней любезным, даже подбадривающим тоном и намеренно встал между нею и мертвецом, быстро скрыв от глаз Кристины страшное зрелище, чтобы дать ей время собраться с духом. Маргерит благословила его в душе за это пусть малое снисхождение и почувствовала себя более уверенно.
   — Ты была невестой Жака Коли? — вопросил кастелян мягко, в отличие от прежней жесткой манеры допроса.
   В ответ Кристина сумела только наклонить голову.
   — Твоя свадьба должна была состояться недавно в Аббатстве виноградарей (наш тягостный долг — наносить раны там, где мы хотели бы их исцелять), но твой жених отказался от своих обязательств?
   — Душа слаба и иной раз в испуге отступается от собственных добрых намерений, — пробормотала Кристина. — Он был всего лишь человеком и не смог снести насмешки окружающих.
   Кастелян был словно заворожен ее нежной тихой речью; он даже склонился вперед, чтобы не упустить ни звука.
   — Стало быть, ты считаешь, что у Жака Коли не было дурного умысла?
   — Он оказался слабее, чем думал сам, майн герр; он не решился разделить наш позор, когда столкнулся с ним лицом к лицу.
   — По доброй ли воле ты согласилась отдать ему свою руку, желала ли ты стать его женой?
   Умоляющий взгляд и частое дыхание Кристины остались не замеченными судьей, который зачерствел, имея дело с преступниками.
   — Был ли этот юноша тебе дорог? — повторил он, не понимая, как уязвляет такой вопрос женскую скромность.
   Кристина содрогнулась. Она не привыкла открыто обсуждать свои любовные чувства, на которые смотрела как на главную святыню своего безгрешного и пока недолгого существования. Однако, видя, что от ее честного, искреннего ответа зависит безопасность отца, она почти нечеловеческим усилием принудила себя заговорить. При этом, правда, ее лицо залил яркий румянец, выдавший девическую стыдливость, которая столь присуща нежному полу.
   — Мне не много приходилось слышать любезных речей, герр кастелян, а когда ты окружена презрением, они звучат так сладко! Как любая другая девушка, я не могла остаться равнодушной к ухаживаниям молодого человека, который был мне приятен. Я думала, что он меня любит, и… чего же вам еще, герр кастелян?
   — А мог ли кто-нибудь ненавидеть тебя, невинное и несчастное дитя? — тихо произнес синьор Гримальди.
   — Вы забываете, майн герр, что я дочь Бальтазара; наш род никто не любит.
   — Но ты, во всяком случае, должна быть исключением!
   — Оставим это, — продолжал кастелян. — Я хочу знать, не замечала ли ты у своих родителей признаков гнева после вероломного поступка твоего жениха; быть может, ты слышала что-нибудь проливающее свет на это злосчастное дело?
   Тут чиновник из Вале отвернулся в сторону, поскольку встретил удивленный взгляд генуэзца, явно возмущенного тем, как ведется допрос дочери по поводу дела, жизненно важного для отца. Однако и этот взгляд, и неуместность вопроса ускользнули от внимания Кристины. С дочерней преданностью она верила в невиновность того, кому была обязана жизнью, поэтому не возмутилась, а, напротив, была обрадована, по простоте душевной, открывшейся возможности обелить отца в глазах судей.
   — Герр кастелян, — с готовностью заговорила она, и румянец, следствие женской слабости, еще больше сгустился на ее лице, заливая жаром волнения даже виски. — Герр кастелян, мы поплакали вместе, когда остались одни, и помолились за наших врагов, как за самих себя, но против бедного Жака Коли не было сказано ни слова — ни вслух, ни шепотом.
   — Плакали и молились? — повторил судья, окидывая дочь и отца таким взглядом, словно бы не поверил своим ушам.
   — Да, майн герр, плакали и молились, и если первое было данью слабости, то второе — долгу.
   — Такие слова странно слышать от дочери палача!
   На мгновение Кристина растерялась, словно не сразу уяснив, что он имеет в виду, а потом провела ладонью по лбу и продолжала:
   — Кажется, я понимаю, что вы имеете в виду, герр кастелян. Все думают, что нам чужды человеческие чувства и надежды. Такими мы представляемся другим, потому что таковы законы, но в глубине души мы ничем не отличаемся от всех прочих — за тем только исключением, что, будучи изгоями среди людей, мы больше думаем о Боге и сильнее Его любим. Осуждайте нас служить вам и нести груз вашей неприязни, однако вы не в силах лишить нас веры в справедливость небес. В этом, по крайней мере, мы равны самому гордому барону страны!
   — На этом лучше остановиться, — сказал приор и встал, сверкая глазами, между девушкой и ее допросчиком. — У нас ведь, герр Бурри, есть и другие арестанты.
   Кастелян, который после чистой и бесхитростной речи Кристины почувствовал, к своему удивлению, что его прежние предрассудки поколеблены, был и сам рад сменить объект допроса. Семейству Бальтазара было приказано удалиться, а служителям велели привести Пиппо и Конрада.

ГЛАВА XXVIII

   Когда ты предстаешь
   Перед судом обманутой Фемиды,
   Кто приговор тебе произнесет?
Коттон

   Фигляр и пилигрим, хотя и могли бы внушить подозрения своим внешним видом, держались с уверенностью и самообладанием, свойственными невиновным. Их допрос был недолгим, потому что они сумели ясно и связно описать свои передвижения. Поскольку они упоминали обстоятельства, известные и монахам, судьи склонились к убеждению, что они никак не причастны к убийству. Нижнюю долину они покинули за несколько часов до прибытия туда Жака Коли, а в монастырь явились перед самым началом бури, уставшие и натершие себе ноги, как бывало со многими, кто поднимался по этой длинной неудобной тропе. Пока в монастыре ожидали бейлифа и кастеляна, местные власти приняли меры, чтобы тщательно проверить все данные, которые могли пригодиться при расследовании, и результаты этой проверки оказались благоприятными для скитальцев, чья тяга к странствиям могла бы, при иных обстоятельствах, стать поводом для подозрений.
   Большую часть ответов во время этого краткого допроса дал ветреник Пиппо, говоривший искренне и с готовностью, что сослужило ему и его товарищу в данном положении неоценимую службу. Привычный к обману шут имел все же достаточно ума, чтобы осознать критическое положение, в котором они оба оказались, и избрать в качестве самой разумной тактики честность, а не свои обычные уловки. Поэтому он отвечал просто, чего трудно было ожидать, зная его род занятий, а также проявил признаки чувствительности, тем уверив судей, что не чужд морали.
   — Искренность говорит в твою пользу, — добавил кастелян, когда почти исчерпал вопросы и получил ответы, убедившие его в том, что, хотя Пиппо с Конрадом случайно оказались на одной тропе с погибшим, других, более основательных причин для подозрений нет. — Она во многом помогла мне установить твою невиновность. Искренность — лучшая защита для тех, чьи руки чисты. Я удивляюсь лишь одному: как ты, с твоими обычаями, об этом догадался!
   — Простите меня, Signor Castellanonote 166 или podestanote 167 — не знаю, как правильно титуловать ваше сиятельство, — если я скажу, что у Пиппо больше ума, чем вы думаете. Верно, я живу тем, что пускаю людям пыль в глаза и заставляю их путать правду с ложью, но мать-природа научила нас всех понимать свою выгоду, и поэтому я мыслю достаточно ясно, чтобы знать, когда правда лучше лжи.
   — Неплохо бы всем обладать этой способностью и так же, как ты, пускать ее в ход.
   — Не берусь поучать людей столь мудрых и опытных, как вы, Eccellenza, но если дозволено мне, убогому, высказаться в таком почтенном собрании, то я бы сказал, что обыкновенно, где правда, там же поблизости и ложь. И самыми мудрыми и добродетельными слывут те, кто умеет их искусно смешивать, как в горькое лекарство кладут сахар, чтобы целительные свойства дополнить приятным вкусом. Так, по крайней мере, думает бедный уличный буффон, которому нечем похвалиться, кроме как тем, что он изучал свое ремесло на Молу и Виа-Толедоnote 168, в прекраснейшем Неаполе, который, как всем известно, есть осколок небес, упавший на землю!
   Эту привычную хвалу наследнику древнего Партенопеяnote 169 Пиппо изрек с характерным для себя жаром, заставив судью на мгновение забыть о торжественной серьезности, сопряженной с его постом, и улыбнуться, что было сочтено лишним признаком невиновности допрашиваемого. Кастелян затем ясно и кратко пересказал остальным суть истории актера и пилигрима, которая заключалась в следующем.
   Пиппо простодушно признавал, что во время празднеств в Веве кутил, после чего испытал всем известную слабость плоти. Конрад, наоборот, настаивал на чистоте своей жизни и святости призвания, выбор же подобной компании оправдывал обстоятельствами пути и необходимостью смирять гордыню во время паломничества. Они покинули Во вместе в вечер после церемонии в Аббатстве и с тех пор до прибытия в монастырь не давали отдыха ногам, поскольку стремились пересечь Седловину до того, как ляжет снег и дорога станет небезопасной. В соответствующие часы их видели в Мартиньи, в Лиддесе и Сен-Пьере: они были одни и спешили в монастырскую гостиницу; правда, покинув последнюю, странники на несколько часов исчезли из виду всех, кроме того невидимого ока, которому равно доступны как уединенные уголки Альп, так и любые, более оживленные места, однако, судя по их достаточно раннему прибытию в обиталище монахов, всякая задержка в пути исключалась. Таким образом, они дали убедительный отчет о себе и о своих передвижениях; все говорило в их пользу, кроме одного: они находились в горах в то время, когда произошло убийство.
   — Невиновность этих двоих представляется очевидной, тем более что они с готовностью явились на суд и охотно отвечали на вопросы, — заключил кастелян, будучи опытным судьей. — Думаю, не стоит их дольше задерживать, прежде всего пилигрима, на которого, как я слышал, возложена важная задача: он совершает покаяние не только за себя, но и за других лиц, и нам — христианам и слугам Церкви — едва ли подобает чинить ему препятствия. Я бы считал нужным отпустить хотя бы его.
   — Поскольку мы приближаемся к концу следствия, — веским тоном прервал его синьор Гримальди, — я, уважая оценки и опыт других, хочу тем не менее предложить, чтобы все, в том числе и мы сами, оставались на месте, пока истина не прояснится.
   В ответ на его предложение и Пиппо и пилигрим немедля заявили, что не покинут монастырь до следующего утра. В этой уступке, однако, не было большой заслуги, поскольку в любом случае такой поздней порой отправляться в дорогу не стоило. В конце концов актеру и пилигриму велели удалиться из зала. Предполагалось, что, если их до этого не призовут, они смогут на рассвете продолжить путь. На очереди был последний из подозреваемых — Мазо.
   Маледетто выказал перед судьями полнейшее самообладание. Его сопровождал Неттуно, поскольку монастырские мастиффы были помещены на ночь в конуры. Днем собаки рыскали по горам, а вечером возвращались в монастырь за пищей, поскольку на бесплодном Сен-Бернарском перевале, у самой границы вечных снегов, куда поднимались только бородач-ягнятник и серна, зверям, как и людям, оставалось полагаться только на щедрость монахов. Однако хозяин Неттуно вел себя как верный друг и неизменно уделял ему часть своего собственного рациона, когда преданного пса допускали в комнату, где Мазо содержался под стражей.
   Кастелян выждал, пока уляжется легкое волнение, вызванное приходом арестованного, и продолжил допрос.
   — Ты генуэзец и зовут тебя Томмазо Санти? — спросил он, заглядывая в свои бумаги.
   — Под этим именем меня знают, синьор.
   — Ты моряк, и, говорят, храбрый и искусный. Почему же ты присвоил себе нелестную кличку Маледетто?
   — Так меня называют. Называться проклятым, синьор, — это несчастье, а не преступление.
   — Тот, кто с такой готовностью ставит себя под удар, не должен удивляться, если другие решают, что он заслуживает своей участи. В Вале несколько раз поступали сообщения, что ты занимаешься контрабандой. Это правда?
   — К кантону Вале и его властям это не имеет отношения. Вале свободная страна, где проезжающим не задают вопросов.
   — Верно, мы не во всем следуем той же политике, что соседи. Но нам не нравится также, когда нас постоянно посещают те, кто нарушает законы дружественных нам государств. С какой целью ты путешествуешь этой дорогой?
   — Синьор, если я то, что вы говорите, то мои цели вполне ясны. Вероятно, я здесь потому, что ломбардцы и пьемонтцы большего требуют с чужеземцев, чем вы, жители гор.
   — Мы осмотрели твои вещи и не нашли в них ничего подозрительного. Судя по всему, Мазо, ты не можешь похвалиться изобилием земных благ, но все же репутации твоей это не меняет.
   — Такова уж молва, синьор. Если обнаружит в человеке какое-нибудь качество, — плохое ли, хорошее ли, — то уж раздует его вовсю. Из флорина, принадлежащего богачу, языки быстро сделают цехинnote 170, а бедному человеку, считай, повезло, если он сумеет получить серебряную маркуnote 171 за унцию металла более благородного. Даже бедному Неттуно трудно добыть пропитание здесь, в монастыре: у собак Святого Бернарда он пользуется дурной славой, потому что у него не такая, как у них, шерсть и повадки!
   — Твой ответ сходен с твоим нравом — у тебя, говорят, смекалки больше, чем честности. Тебя описывают как человека решительного и способного на отчаянные поступки!
   — Я таков, Signor Castellano, как мне судило небо при рождении и каким меня сделала моя нелегкая жизнь. Да, я не лишен мужских качеств, и это, возможно, подтвердят любезные господа путешественники, которые имели случай понаблюдать за мной на озере Леман, когда они в последний раз пересекали его коварные воды.
   Эти слова были сказаны беспечным тоном, но содержали совершенно очевидный призыв к благодарным чувствам тех, кому Мазо оказал услугу. Мельхиор де Вилладинг, достопочтенный ключник и синьор Гримальди дружно принесли свидетельство в пользу арестованного, открыто признав, что без его хладнокровия и сноровки «Винкельрид» со всеми, кто находился на борту, неминуемо бы погиб. Сигизмунд этим не удовольствовался и выказал более горячие чувства. Храбрости Мазо он был обязан не только жизнью отца и своей собственной. Спасение той, кто была ему всех дороже, искупало в его глазах едва ли не любой грех.
   — Я скажу еще больше в похвалу тебе, Мазо, перед лицом этого или любого другого суда, — произнес Сигизмунд, сжав в ладони руку итальянца. — Человек, проявивший такое мужество и любовь к ближним, вряд ли способен тайно и трусливо отнять чью-то жизнь. Можешь рассчитывать на мое свидетельство: если ты повинен в преступлении, то кто в этом мире чист?
   Мазо пылко откликнулся на дружеское рукопожатие Сигизмунда. Выражение глаз моряка говорило о добрых душевных качествах, данных ему природой, но извращенных вследствие недостаточного образования и дурных привычек. Он постарался скрыть свою слабость, но все же из глаз его пролилась слеза, струясь по загорелой щеке, как одинокий ручеек по бесплодной суровой пустыне.
   — Это честные слова, синьор, и подобающие солдату, — отозвался он. — И ответить на них можно только такой же благожелательностью и приязнью. Но не будем говорить о событии на озере больше, чем оно того заслуживает. Signor Castellano с его проницательностью понимает сам, что, спасая чужие жизни, я спасал и свою собственную, и, если я правильно толкую выражение его лица, собирается сравнить человеческую натуру с диким краем, где нас всех свела вместе судьба: как участки плодородной почвы чередуются с бесплодными камнями, так и тот, кто совершил добрый поступок сегодня, способен назавтра сделаться злодеем.
   — Всем, кто слушает твою речь, остается только сокрушаться, что твои возможности не пошли на пользу обществу и тебе самому. Если человек, способный так хорошо рассуждать и трезво оценивать собственный нрав, сбивается с пути, то виной тому не столько невежество, сколько беспутство!
   — Вот здесь вы, Signor Castellano, ко мне несправедливы и доверяете законам больше, чем они того заслуживают. Не стану отрицать, что мне пришлось близко познакомиться с правосудием — или с тем, что правосудием именуется. До того как попасть в темницу святых братьев, я побывал во многих камерах и видел самых разнообразных преступников: одни, пораженные до глубины души своим первым проступком, мучились кошмарами и воображали, что камни тюремных стен глядят на них с укором; другие, не успев совершить одно злодеяние, уже задумывали следующее. И я призываю в свидетели небо, что наставляют людей на путь порока не столько их собственные врожденные слабости, недостатки и страсти, сколько те, кто именуется служителями закона. Пусть судьи преисполнятся отеческой кротости, пусть правосудие обретет опору в чистой справедливости, которую невозможно извратить, и тогда общество на деле станет объединением людей ради взаимной поддержки, а твоя должность, клянусь, утратит былую значимость и перестанет внушать страх.