Дож покачал головой, показывая, что такая надежда, увы, несбыточна.
   — Нет, я предлагал деньги и всегда встречал отказ.
   — К чему мне отцовское золото? — вмешался Маледетто. — Я достаточно ловок и смел, чтобы самому заработать себе на жизнь.
   Эти слова и невозмутимость Мазо заставили всех застыть в замешательстве.
   — Пусть эти двое выйдут вперед и встанут напротив, — предложил наконец растерянный ключник. — Часто природа помогает отыскать истину там, где человеческих возможностей не хватает. Если тот или другой действительно сын князя, в нем найдутся какие-нибудь черты сходства с отцом.
   Эта весьма сомнительная идея была горячо одобрена, поскольку обстоятельства так запутались, что присутствующих охватило неудержимое любопытство. Всем желалось раскрыть тайну, и чем более трудной казалась эта задача, тем больший вес приобретали даже самые незначительные данные. Сигизмунду и Мазо было предложено встать на самое освещенное место, и все начали напряженно вглядываться в их лица, дабы обнаружить элементы таинственного природного сходства, истинного или мнимого. Трудно было себе представить более неудачный, сбивающий с толку опыт. В пользу каждого из претендентов — хотя это определение едва ли подходило Сигизмунду, державшемуся пассивно, — имелось немало данных, но были и такие, которые говорили против последнего. Оливковый оттенок кожи, темные глаза, к тому же форма лица и пронизывающий взгляд Мазо делали его сходство с дожем очевидным для всякого, кто желал таковое обнаружить. Одежда моряка уменьшала, но не уничтожала это сходство. Пытаясь определить истинный возраст Мазо, можно было ошибиться лет на десять, так огрубели его черты на открытом воздухе, но все же природные их особенности полностью не исчезли и — этого нельзя было отрицать — Мазо казался грубой копией князя, лишенной свойственного последнему лоска.
   Что касается Сигизмунда, о нем судить было труднее. Румяный и крепкий юноша, он походил на князя — в тех деталях, где это сходство имелось, — как портрет, написанный в более молодые и счастливые дни. Их роднили выразительность и благородство черт, но цвет глаз, волос, кожи Сигизмунда был нехарактерен для сына Италии.
   — Ну вот, видишь, — насмешливо произнес Мазо, когда разочарованный ключник признал эти отличия, — обман не проходит. Клянусь честью мужчины и упованиями умирающего христианина, если человек вообще может знать свое происхождение, я знаю, что мой отец — Гаэтано Гримальди, правящий дож Генуи, и никто другой! Пусть отвернутся от меня святые, пусть откажется внимать моим молитвам благословенная Матерь Божья, пусть проклянет меня всякая живая душа, если в моих словах есть что-либо, кроме святой правды!
   Убежденность, с которой Мазо произнес эту торжественную клятву, и оттенок искренности, присущий его манере держаться, а также, вероятно, характеру, пусть беспутному и необузданному, немало повлияли на мнение слушателей, которые уже склонились было в сторону соперника.
   — А этот достойный юноша? — спросил огорченный дож. — Этот благородный молодой человек, которого я, с радостным отцовским волнением, прижимал к своему сердцу… кто же он такой?
   — Eccellenza, против синьора Сиджизмондо я не скажу ни слова. Он храбрый пловец и стойкий помощник в час нужды. Швейцарец он или генуэзец — любая из стран может им гордиться; однако каждому своя рубашка ближе к телу. Куда приятней жить в палаццоnote 174 Гримальди, на теплом, солнечном берегу залива, и пользоваться почетом как наследник знатного рода, чем рубить головы в Берне; и если честный Бальтазар ищет преимуществ для своего отпрыска, то этим он всего лишь следует велению природы!
   Все взоры обратились теперь к Бальтазару, который не дрогнул, как человек, сознающий, что совесть его чиста.
   — Я не говорил, чей сын Сигизмунд, — произнес Бальтазар по своему обыкновению кротко, но в то же время и твердо, чем склонил на свою сторону доверие слушателей. — Я сказал только, что его отец не я. Более достойного сына не приходится желать, и Богу известно, как тяжко мне было бы отказываться от права отцовства, если бы я не понимал, что, расставшись с проклятым родом палачей, он обретет лучшее будущее. Знайте, благородные господа и почтенные монахи, что сходство, заметное в Мазо и отсутствующее, по видимости, в Сигизмунде, ничего не доказывает; всякий, кто глубже изучил эту материю, скажет, что между дальними родственниками нередко существует такая же тесная внешняя схожесть, что и между близкими. Сигизмунд не нашего рода — и никто ни в моей семье, ни в семье Маргерит не похож на него ни характером, ни внешностью.
   Бальтазар умолк, чтобы дать собравшимся время для наблюдения: действительно, даже самая изощренная фантазия не смогла бы обнаружить во внешности молодого солдата и его предполагаемых родителей ни единой общей черты.
   — Пусть генуэзский дож припомнит членов своей семьи. Быть может, манера улыбаться, цвет волос или иная внешняя особенность роднят Сигизмунда с теми, кого он знал и любил?
   Князь встревоженно вгляделся в Сигизмунда, и луч радости вновь осветил его лицо, пока он изучал юношеские черты.
   — Клянусь святым Франциском! Мельхиор, честный Бальтазар прав. Моя бабушка происходила из Венеции, имела такие же светлые волосы, как Сигизмунд… глаза тоже ее… и… Да! Склоненная набок голова и глаза, прикрытые рукой, — я вижу беспокойный взгляд моей святой страдалицы Анджолины; он знаком мне с тех пор, когда я, при помощи своего богатства и власти, склонил ее родственников отдать мне руку Анджолины против ее воли! Негодяй! Ты — не Бартоло; твоя история — наглая ложь, придуманная, чтобы избежать законного наказания!
   — Если даже я не Бартоло, Eccellenza, то разве синьор Сиджизмондо претендует на это имя? Разве вы не убедились в том, что некий Бартоло Контини, открыто враждующий с законом, является вашим сыном? Вы ведь поручили вашему наперснику и секретарю об этом разузнать? Разве он не рассказал вам, что слышал от умирающего священника, который знал все обстоятельства, слова «Бартоло Контини приходится сыном Гаэтано Гримальди»? А не в том же ли клялся вам сообщник вашего непримиримого врага, Кристоферо Серрани? Разве в подтверждение вам не показывали бумаг, которые были украдены вместе с ребенком, и разве, узнав, что ваш сын намерен оставаться тем же, кем был, а не поселиться, в качестве новоиспеченного дворянина, в вашем роскошном дворце на улице Бальби и изображать там тошнотворное раскаяние, вы не послали ему эту печатку в знак того, что придете на помощь, если, при его бурной жизни, в том возникнет нужда?
   Дож вновь растерянно кивнул, поскольку все сказанное было верно до мельчайшей детали.
   — Как это ни грустно, Бальтазар, произошла ошибка, — произнес он с горькой досадой. — Тебе достался ребенок какого-то другого осиротевшего родителя. Но, отказавшись от надежды быть отцом Сигизмунда, я все же обещаю ему мою любовь и всяческую поддержку. Если он не обязан мне жизнью, то, во всяком случае, я обязан ему; этот долг связывает нас узами, которые мало чем отличаются от кровных.
   — Господин дож! — серьезно возразил ему палач. — Прошу вас, не торопитесь. Доводы Мазо сильны, но и в пользу Сигизмунда говорят многие обстоятельства. Мне его история представляется более ясно, чем всем прочим. Время, страна, возраст ребенка, признания преступника — всем этим нельзя пренебречь. Вот вещи, которые были мне переданы вместе с мальчиком; быть может, они лягут на его чашу весов.
   Получив требуемый сверток из багажа Сигизмунда, Бальтазар приготовился его открыть; наступившая мертвая тишина свидетельствовала об интересе, с которым зрители ожидали результатов. Прежде всего Бальтазар выложил на пол часовни кипу детской одежды. Это было богатое платье, сшитое по моде того времени: оно наводило на мысль, что владелец принадлежал к высшему сословию, но не содержало никаких более конкретных указаний. Когда отдельные предметы разложили на камнях, Адельгейда и Кристина опустились рядом с ними на колени, ибо слишком интересовались ходом расследования, чтобы помнить о нормах приличия, которые в иных случаях считаются обязательными для их пола. Кристина, казалось, на время забыла о собственных огорчениях, всецело занявшись судьбой своего брата, Адельгейда же прислушивалась к каждому слову, которое произносилось в часовне, с жадным вниманием, говорившим о силе ее чувств.
   — Вот футляр с драгоценностями, — добавил Бальтазар. — Приговоренный рассказывал, что они попали к нему по ошибке; в тюрьме он часто давал их мальчику вместо игрушки.
   — Эти подарки я сделал своей жене в благодарность за то, что она родила мне ребенка, — произнес дож приглушенным голосом, каким говорят обычно, когда имеют дело с предметами, напоминающими об умерших. — Благословенная Анджолина! При виде этих драгоценностей передо мной встает твое бледное, но счастливое лицо; испытав радость материнства, ты, в этот священный миг, даже удостоила меня улыбки!
   — А вот сапфировый талисман с восточными письменами; мне было сказано, что он передавался в семействе мальчика по наследству; отец собственными руками повесил его на шею новорожденному.
   — Довольно, других доказательств не требуется! Спасибо Тебе, Господи, за эту, последнюю и величайшую из Твоих милостей! — вскричал князь, молитвенно складывая руки. — Эту драгоценность я сам носил в младенчестве, а потом, как ты говоришь, собственными руками повесил его на шею мальчика… все ясно!
   — А как же Бартоло Контини? — пробормотал Маледетто.
   — Мазо! — прозвучал голос, которого до сих пор в часовне не слышали. Это заговорила Адельгейда. Она по-прежнему стояла на коленях у разложенной на полу детской одежды; спутанные волосы в изобилии падали ей на плечи, руки были умоляюще сложены: она словно бы надеялась отвратить на сей раз очередное грубое вмешательство, мешавшее ей насладиться известием, что ее возлюбленный Сигизмунд нашел отца в лице генуэзского князя.
   — Немало представительниц твоего пола, слабых и доверчивых, бывало обмануто эгоистичными и лживыми мужчинами, и ты одна из их числа! — насмешливо промолвил моряк. — Ступай в монастырь, твой Сигизмунд — лгун.
   Адельгейда быстрым и решительным движением руки остановила молодого воина, готового неистово кинуться на соперника и повергнуть его к своим ногам. Не вставая с колен, она заговорила негромко, но очень твердо, что свойственно движимым великодушием женщинам, когда особые обстоятельства вынуждают их пожертвовать сдержанностью, за которой слабый пол прячет обычно свои чувства.
   — Не знаю, Мазо, каким образом тебе стало известно об узах, которые соединяют нас с Сигизмундом, но, так или иначе, я не собираюсь их больше скрывать. Чьим бы сыном он ни был — Бальтазара или князя, — но мы с ним обручились, с согласия моего почтенного отца, и вскоре судьбы наши соединятся. Быть может, нескромно со стороны девицы признаваться в привязанности к юноше, но сейчас, когда Сигизмунд остался в одиночестве, измучен обидами, которым долгое время подвергался, и лишился священнейших своих привязанностей, я не могу за него не вступиться. Не знаю, к какой еще семье он принадлежит, но нашу — я говорю это с разрешения моего почтенного отца — он вправе назвать своей.
   — Правда ли это, Мельхиор? — громко вопросил дож.
   — Дочь облекла в слова то, что чувствует мое сердце, — отвечал барон и гордо огляделся, будто бросая вызов любому, кто осмелился бы утверждать, что подобный союз испортит родословную Вилладингов.
   — Я пристально следила за выражением твоих глаз, Мазо, поскольку мне очень нужна правда, — продолжала Адельгейда, — и заклинаю тебя спасением души: открой все, что знаешь! Ты высказал часть истины, но остальное — женское чутье мне это подсказывает — утаил. Говори и избавь от мук душу благородного князя.
   — И отправь свое тело на колесо! Нет, такое могло вообразиться только влюбленной барышне, а мы, контрабандисты, чересчур искушенный народ, чтобы так легко жертвовать своими преимуществами.
   — Ты можешь верить нам, Мазо. За последние дни мы познакомились достаточно близко, и, хотя жизнь твоя не безгрешна, я не хочу обвинять тебя в кровавом преступлении, которое произошло в горах. Не думаю, чтобы герой Женевского озера сделался убийцей на Сен-Бернарском перевале.
   — Прекрасная госпожа, когда ты расстанешься с девическими фантазиями и увидишь жизнь в истинном свете, ты узнаешь, что души мужчин принадлежат отчасти небесам, а отчасти — преисподней!
   Изрекши это, Мазо вызывающе ухмыльнулся.
   — Не стоит отрицать того, что тебе знакомо сочувствие к ближним, — упорно продолжала девушка. — В глубине души ты предпочитаешь помогать им, а не вредить. Ты был в трудный час рядом с синьором Сигизмундом и неужели же не воспринял хоть немного его великодушия? Оба вы боролись за наше общее благо, у вас один Бог, вы схожи мужеством, верностью, физической силой и готовностью защитить слабого. В твоем сердце конечно же таится немало благородства и человеколюбия, а значит, оно должно любить справедливость. Откройся, и — вот тебе наше нерушимое слово — честность сослужит тебе лучшую службу, чем обман, в котором ты ищешь спасения сейчас. Подумай, Мазо: от тебя зависит счастье этого старика, Сигизмунда и — скажу это, не краснея, — слабой любящей девушки. Признайся, открой всю правду до конца, и мы простим тебе прошлое.
   Торжественный и искренний тон девушки тронул Маледетто. Ее страстное желание узнать правду, ее мольба поколебали решимость моряка.
   — Ты сама не знаешь, что говоришь, госпожа, ты просишь меня пожертвовать своей жизнью, — произнес он после некоторого размышления, возродившего увядшие было надежды дожа.
   — Правосудие, разумеется, священно, — вмешался кастелян (здесь, в пределах кантона Вале, лишь он один мог говорить от имени закона), — но нам, его служителям, разрешается иногда, во имя высшего блага, идти на некоторые от него отступления. Если ты принесешь важное свидетельство в интересах правителя Генуи, то кантон Вале, из расположения к Генуэзской республике, вознаградит тебя за это.
   Мазо слушал вначале равнодушно. Он испытывал недоверие опытного человека, знакомого с тысячью уловок, к которым прибегают обманщики, дабы оправдать свое вероломство. Он пожелал узнать у кастеляна в точности, что тот имеет в виду; утомительные переговоры затянулись допоздна, и лишь после этого стороны наконец пришли к соглашению.
   Те, кто в данном случае представлял высшую божественную справедливость, именуемую среди людей юстицией, были откровенно готовы, следуя своим личным соображениям, несколько отступиться от ее диктата; Мазо же никоим образом не пытался скрыть, что не доверяет им, и до последней минуты держался за свое надежнейшее прикрытие: родство — истинное или мнимое — с такой могущественной персоной, как генуэзский правитель.
   Как случается обычно, когда обе стороны желают избежать острых углов и каждая из них одинаково умело защищает свои интересы, переговоры завершились соглашением. В чем именно оно заключалось, станет ясно из дальнейшего рассказа, который читатель найдет в последней главе.

ГЛАВА XXXI

   О, говори же, говори! Избавь меня от дыбы
Юнг

   Читатель помнит, вероятно, что кастелян и бейлиф прибыли в монастырь тремя днями позднее группы путешественников. Именно в этот трехдневный промежуток времени было принято решение удовлетворить брачные притязания Сигизмунда, о чем столь откровенно объявила Адельгейда в предыдущей главе. Вдали от общества, среди великолепной дикой природы, где страсти и мелкие заботы повседневности меркнут перед величием Господа, которое с каждым часом раскрывается все полнее, барон постепенно сдался на уговоры. Не только любовь к дочери подтолкнула его к этому решению: нравственное совершенство и личные достоинства Сигизмунда предстали здесь в особенно ярком свете, уподобившись суровым альпийским пикам, вечным и недосягаемо высоким, при виде которых забывались заросшие виноградом холмы и населенные долины. Нельзя сказать, что барону легко далась победа над своими предрассудками, а вернее — над самим собой, ибо его мораль в основном представляла набор принятых тогда в высшем обществе предвзятых мнений и узколобых доктрин. Борьба была тяжелой, и едва ли не определяющую роль в ней сыграла случайность, оторвавшая барона от обстановки, обыкновенной для человека его звания и привычек; в иных обстоятельствах он мог бы оказаться глух к уговорам Адельгейды, слеп к очевидным для всякого разумного человека достоинствам Сигизмунда и нечувствителен к аргументам своего старинного приятеля синьора Гримальди, который, настроившись философски (в делах, касающихся друзей, нам легче быть философами, чем в своих собственных), пространно рассуждал о том, насколько счастье единственного ребенка важнее никчемных, устаревших условностей. К числу друзей Сигизмунда присоединился и почтенный ключник, завоевавший доверие гостей монастыря благодаря своим услугам и пережитым вместе опасностям. Будучи сам скромного происхождения, ключник привязался к юноше не только за его добрые качества, но и за мужественное поведение на озере; поэтому, узнав о надеждах молодого человека, он пользовался любым удобным случаем, чтобы повлиять на умонастроение Мельхиора. Когда они прогуливались вдвоем по голым коричневым скалам вблизи монастыря, августинец рассуждал о бренности людских надежд и ненадежности мнений. С набожным пылом он убеждал собеседника, что надобно отвлекаться от повседневной суеты и обращать свои мысли к высшим истинам бытия. Указывая на окружающий дикий пейзаж, ключник сравнивал нагромождения гор, бесплодную, терзаемую бурями местность с мирской жизнью, бедной полезными плодами, беспорядочной и полной насилия. Затем, обратив внимание барона на лазурный свод небес, который в чистой атмосфере гор напоминал благодатный покров нежнейших тонов и оттенков, он пламенно воззвал к вечному и священному спокойствию, каким исполнено то состояние бытия, к которому они оба быстро приближаются и которое есть подобие таинственной и торжественной неподвижности этой бесконечной пустоты. Выводом из всего сказанного был призыв не переоценивать своих временных преимуществ, а также воздавать любовью и справедливостью всякому, кто заслуживает нашего уважения, и отказаться от упорных предрассудков, которые навязаны нам людьми жестокими и самовлюбленными и сковывают путами наши лучшие чувства.
   Именно после одного из таких занимательных диалогов Мельхиор де Вилладинг, растроганный и преисполненный надежд на вечное блаженство, с большей, чем обычно, благосклонностью выслушал твердое заявление Адельгейды: если ей не суждено стать женой Сигизмунда, то, уважая себя и свои чувства, она будет принуждена до конца своих дней не вступать в брак. Не буду утверждать, что она обращалась в своей речи к тем же возвышенным философским материям, что и добрейший монах, — в основе ее решимости лежал сердечный порыв; но и она сумела подкрепить свои настояния основательными резонами. Барон был подвержен инстинкту продолжения рода, который, вероятно, составляет часть человеческого естества. Угроза дочери значила, что его род прекратится, к тому же барон больше, чем когда-либо, находился под влиянием лучших чувств — и он объявил, что, если с Бальтазара будет снято обвинение в убийстве, он не станет долее противиться союзу дочери и Сигизмунда. Мы были бы незаслуженно снисходительны к господину фон Вилладингу, если бы стали утверждать, что, дав это обещание, он тут же не раскаялся. Барон напоминал теперь флюгер на башне собственного замка, повинующийся каждому дуновению ветерка, но о том, чтобы отказаться от своего обета, он всерьез не думал, будучи для этого слишком честен. Временами его посещали неприятные мысI. ли о том, что он совершил глупость, но и раскаиваясь барон сознавал необратимость своего поступка. Освободиться от клятвы можно было лишь в одном случае: если бы Бальтазара нашли виновным, хотя вера барона в это была сильно поколеблена постоянным и искренним заступничеством Сигизмунда за своего отца. Адельгейда надеялась сильнее, чем они оба: молодой человек испытывал страхи, не позволявшие ему полностью разделить ее убежденность, а отец верил в оправдание Бальтазара, главным образом исходя из принципа, заставляющего нас всегда ждать худшего. Поэтому, когда драгоценности Жака Коли были найдены среди вещей Мазо и Бальтазар был единодушно оправдан, причем не только потому, что нашли другого виновного, но и ввиду полного отсутствия улик (то, что Бальтазар нашел приют в склепе, а не в прибежище, объяснялось простой ошибкой, какая могла случиться с любым путником), барон приготовился исполнить свой обет. Едва ли необходимо добавлять, насколько укрепилась эта благородная решимость, когда палач неожиданно рассказал о загадке, связанной с рождением Сигизмунда. Пусть Мазо уверял, что эта история выдумана Бальтазаром в интересах его сына, но она опиралась на серьезные доказательства, не говоря уже о естественном, убедительном тоне рассказчика, поэтому слушатели сочли ее вполне вероятной. Кто были настоящие родители Сигизмунда, оставалось тайной, однако лишь немногие продолжали считать его сыном палача.
   Краткий пересказ событий, наверное, поможет читателю лучше понять обстоятельства, определившие развязку.
   В ходе повествования выяснилось, что синьор Гримальди сделал своей супругой девушку много его моложе, уже отдавшую свою привязанность тому, кто своими моральными качествами не заслуживал ее любви, но в других отношениях подходил ей, вероятно, лучше, чем могущественный вельможа, который получил, по выбору родителей, ее руку. Вскоре после рождения сына мать умерла, а затем ребенок был похищен. По прошествии многих лет до синьора Гримальди впервые дошло известие о нем. Как раз в это время генуэзские власти особенно рьяно взялись за преследование закоренелых и злостных нарушителей закона; благодаря этому князь и получил сведения о сыне, который, без вмешательства отца, легко мог бы стать жертвою правосудия. Обнаружить сына при таких обстоятельствах было ударом более суровым, чем узнать о том, что он потерян окончательно, и поэтому, естественно, притязания Мазо, который тогда звался Бартоломео Контини, были признаны основательными только после самой строгой проверки.
   Друзья контрабандиста сослались на умирающего монаха, чья честность была выше подозрений; испуская последний вздох, монах подтвердил слова Мазо и поклялся Богом и всеми святыми, что уверен в его происхождении настолько, насколько вообще можно быть уверенным в подобных вещах. Торжественное свидетельство, принесенное к тому же при особых обстоятельствах и подкрепленное важными бумагами, которые были похищены вместе с ребенком, победило подозрительность дожа. Последний вмешался в ход правосудия и спас преступника, а затем, с помощью доверенных лиц, попытался исправить его нравы, но не имел успеха и не пожелал поэтому с ним встретиться ни тогда, ни впредь.
   Итак, теперь вам ясна суть противоречащих друг другу утверждений Бальтазара и Мазо. Соблазн назвать своим сыном такого юношу, как Сигизмунд, заставлял престарелого князя упрямо поддерживать претензии молодого солдата, но холодный рассудок склонялся в сторону второго, ранее проверенного претендента. Во время долгих допросов при закрытых дверях, последовавших за сценой в часовне, Мазо все больше уходил в себя, говорил загадками и заставил всех, его наблюдавших, теряться в предположениях и изнывать от любопытства. Воспользовавшись полученным преимуществом, он внезапно изменил тактику. Он обещал сообщить нечто важное при условии, что его доставят прежде на территорию Пьемонта, где он будет в безопасности. Благоразумный кастелян вскоре пришел к выводу, что имеет дело с тем случаем, когда слепота Фемиды понимается в ином, не общепринятом смысле. И он, соответственно, склонил своего многоречивого помощника бейлифа к тому, чтобы уладить дело согласно с чувствами и желаниями дожа. Последний, совместно с Мельхиором и Сигизмундом, вскоре устроил благоприятное для моряка соглашение. Когда собравшиеся расходились на ночь, Маледетто, над которым тяготело обвинение в убийстве Жака Коли, вновь был помещен в свою временную темницу, а Бальтазару, Пиппо и Конраду было позволено отправиться куда им угодно, поскольку расследование прошло для них удачно.
   Рассвет давно уже занялся над Седловиной, а в долине Роны все еще лежали ночные тени. Но в монастыре суета началась раньше, перед восходом, ибо было ясно, что события, лишившие его мирных обитателей покоя, близятся к развязке, после которой жизнь вернется на круги своя. Молитвы восходят к небу с перевала Сен-Бернар ежедневно, но в тот раз утренняя служба показалась особым событием в ряду прочих богослужений; об этом говорила суета внутри часовни и вблизи ее, быстрота, с которой братия сновала по длинным коридорам, а также общая атмосфера возбуждения.
   В ранний утренний час все, кто находился на перевале, собрались в церкви. Тело Жака Коли было перенесено в боковую капеллу, где оставалось, под покрывалом, в ожидании заупокойной мессы. На ступенях главного алтаря горели две большие свечи, а напротив него в несколько рядов стоял народ, в том числе Пьер, погонщики мулов, монастырские слуги и прочие представители различных рангов и сословий. Среди молчаливых зрителей появились Бальтазар и его жена, Мазо (он пребывал под арестом, но держался как свободный человек), пилигрим и Пиппо. Тут же был добрейший приор, облаченный в ризы, и прочие братья. В минуты, предшествовавшие ритуалу, приор завел светскую беседу с кастеляном и бейлифом, которые во время этого обмена любезностями сохраняли важный вид, какой пристал высшим чинам в присутствии подчиненных. Большинство, однако, не скрывало своего лихорадочного возбуждения, как бывает, когда праздничное веселье омрачают некие странные, сомнительные обстоятельства.