Как видим, св. Феофан, ясно понимая разницу между православной духовностью и католической, все же далек от стилизации всего западного духовного опыта под сплошную “прелесть”. И переводить католическую литературу св. Феофан советует не студентке филфака, а тайной монахине-схимнице…
   О наличии доброго опыта в жизни католических монахов говорил и преп. Максим Грек в «Послании о францисканцах и доминиканцах». В этом послании, адресованном неизвестному архиепископу, Максим Грек рассказывает о том, что «сам своима очима и ушию и видех и слышах в юности моей, время довольно пожив в стране италийской». Он с похвалой отзывается о францисканцах и доминиканцах, которые «подобие древним нестяжателно и безмятежно житие любезно проходяти делом съвръшают. Едино у них дело прилежно и едино стяжание любимо — богодуховенных писаний поучение непрестанно и еще по церквам учити без лености люди словом божим» [465].
   Как видим, даже испытав личное разочарование в католицизме и вернувшись к православию, Максим Грек долго сохранял положительные впечатления об образе жизни нищенствующих монахов. Западные католические реминисценции пронизывают и другое произведение Максима Грека — «Повесть страшну и достопамятну и о совершенном иноческом жительстве».
   С сочувствием он пишет о строгих нравах картезианцев, отсутствии. у них имений (картезианцы пропитание себе добывают путем ежедневного сбора милостыни в городе), соблюдении равенства между братьями, выборах игуменов на соборах, а не посредством «сребра и злата». Все эти достоинства картезианских монахов являются, с точки зрения Максима Грека, результатом исполнения ими своих обетов и евангельских заповедей. Чистоту и строгость жизни картезианцев Максим Грек противопоставляет нравственному упадку православного монашества. «Где найдешь у них особую какую-нибудь вкусную пищу или питие, или какой-нибудь овощ, или что-либо подобное, услаждающее гортань? Где у них стяжание золота или серебра? Где празднословие, или сквернословие, или безвременный и безчинный смех? Пьянства же и излишнего сладкопитания у них и не слышно было; сребролюбие, и лихоимание, и росты, и лукавство почиталось у них мерзким и проклятым, одежда была у них власяная, вся белая, обозначающая чистоту их жительства; ложь и ослушание и прекословие окончательно у них исчезли. Где у них отвержение обетов, данных Богу при пострижении? Отнюдь не найдешь, хотя бы и много потрудился. Но и другой обители для перемещения они не знали, — не как мы ныне часто переходим по безчинию своему из одной обители в другую, влекомые легкомыспием ума своего… Услышим и о другом существующем у них порядке, угодном Богу и спасительном для избравших иноческое житие…Удобно исправляется ими главнейшая добродетель — любовь к Богу и к ближнему, ради чего они день и ночь трудятся в изучении Священного Писания, просвещаемые которым более и болеe разжигают в себе угль божественного желания и, движимые и руководимые им, не могут умалчивать спасительное и учительное слово во славу Божию, но непрестанно поучают в церкви, проповедуя благодать Господню и доказывая всякому человеку благость Его к тем, которые живут согласно воли Божией, совершая свое спасение со страхом Божиим» [466].
   Повествует преп. Макисм и о чудесах, которые Господь творит по молитвам картезианских монахов и подает их, «содействуя этим спасению многих» [467]. О католическом проповеднике Савонароле Максим Грек пишет с глубочайшим пиететом, как о религиозно-нравственном реформаторе, муже, исполненном «всякой премудрости и разума богодохновенных писаний, великий подвижник и обильно украшенный божественной ревностью» [468]. В начале «Повести», желая избежать упреков в «латинстве», преп. Максим говорит: «Пусть не возбуждает против них сомнение то обстоятельство, что хотящий всем человеком спастися и в разум истины приити совершил такое преславное чудо между людьми, преданными латинскому учению Ибо божественная благодать обыкла всему всем людям простирать неизреченные дары и благотворения от своих щедрот, являя себя таким образом всем вообще по вселенной и обращая к себе творение свое» [469]. В конце же этого своего труда преп. Максим специально оговаривает, что написал ее с целью побудить православных монахов к исполнению обетов, дабы не оказаться хуже католических («да не обрящемся их втории»).
   Целью же своей проповеди преп. Максим в данном случае поставил показать, что «латиняне хотя и во многом соблазнились, но не окончательно отпали от веры, надежды и любви ко Христу Богу» [470].
   И понятно, что признание наличия не есть свидетельство о полноте. Богословский тезис о том, что «вне Церкви нет спасения» не требует в качестве дополнения утверждения, что ничего Христово не может быть за пределами Православной Церкви. По блаженному Августину благодать действует, но не спасает вне Церкви: “Все можно иметь вне Церкви, кроме спасения. Вне Церкви ты, возможно, найдешь иерархические ступени и таинства, Аллиуйя и Аминь, Евангелие, веру и проповедников Бога в Трех Ипостасях, но спасение ты можешь получить только в кафолической православной Церкви» (Sermo ad Caesarieusis ecclesiae plebem, 6) [471].
   Значит, действительно вопрос о пределах действия благодати и о границах Церкви не относится к числу очевидных. Доходят ли межконфессиональные “перегородки” до Неба — вопрос не из тех, на которые легко можно выдать ответ (хотя бы потому, что любой ответ налагает весьма серьезные нравственные обязательства на утверждающего).
   Впрочем, хотя ни один богослов [ccccccccc] не знает полных границ Церкви, их все же определяет каждый священник, решая вопрос о допуске к Причастию — ибо «эмпирические границы Церкви определяются границами евхаристического собрания» [472]. В конце концов мы все — отчасти в Церкви, отчасти вне ее. И потому как границы самой Церкви, так и черты нашего соприкосновения с ней меняются ежеминутно. “Православие обретается и утрачивается, как обретается и утрачивается любой жизненный дар: настоящая любовь, произведение искусства, озарение на путях познания” (Х. Яннарас) [ddddddddd].
   … На эти мои слова отреагировал ведущий «богослов» ревнительского «Русского вестника» В. Губанов: “Отец диакон, да в Церкви ли Вы? Были ли в Церкви, когда писали такие сомнительные слова? Ведь это не апологетика, а нечто противоположное: 1) от Вас не требуется “выдавать ответ”, это дело комсомольцев и плохо знающих русский язык. Но дать верный ответ о нашей вере, о нашей Церкви Вы обязаны; 2) Поясним о межконфессиональных перегородках. Йоги и экуменисты любят этот софизм: мол, “межконфессиональные перегородки не достигают Небес”, “святые всех религий пожимают руки друг другу на Небесах”. То есть якобы все религии равны и все ведут в рай на Небесах” [473].
   Поясняю: иногда ответ именно “выдается”. Если человек отвечает бездумно, механически, стереотипно — он именно “выдает ответ”. Границы Церкви действительно меняются ежеминутно — потому что в своих грехах мы отпадаем от нее и воссоединяемся с нею в Исповеди и Причастии. И хотя бы потому границы Церкви неочевидны.
   Был ли в Церкви св. Мефодий, исполнявший обязанности папского легата в те годы, когда Рим анафематствовал св. Фотия, патриарха Константинопольского? Были ли в Церкви наши предки, когда подпали под прещение константинопольского патриарха за самочинное провозглашение автокефалии — за поступок, осужденный, между прочим, преподобными Максимом Греком и Пафнутием Боровским? [474] В Церкви ли русские старообрядцы? Греческие раскольники-старостильники? Русская зарубежная церковь? По букве канонов раскол есть раскол — это уже не Церковь [eeeeeeeee]. Но тот же Губанов пишет: “В Боге ли мы? Да, как и вы, наши зарубежные братья” [475].
   Кроме того, Губанов просто не знает значения слова “межконфессиональный”, отождествляя его со словом “межрелигиозный”. Если я говорю о том, что значение межконфессиональных перегородок, то есть разделений между христианами, можно оценивать по-разному (и привожу в подтверждение своих слов слова святых — святителей Филарета Московского, Феофана Затворника, Николая Японского [fffffffff] и архиепископа Иннокентия Херсонского), то Губанов тут же передергивает и приписывает мне утверждение о равенстве всех религий. Но где в моих книгах написано о равенстве религий? Напротив, все мои книги — полемика с этим мифом. И кстати, фраза о “перегородках” — это никак не софизм. Это просто афоризм. Это всего лишь красивая фраза, а не рассуждение (софизм — это именно логическое построение со скрытым подвохом).
   Наконец, я лишь говорю, что на вопрос о “перегородках” ответить непросто, — “хотя бы потому, что любой ответ налагает весьма серьезные нравственные обязательства на утверждающего”. Губанов же пишет так, как будто бы я уже сформулировав окончательный ответ. Человеку с поверхностными знаниями, полузнайке всегда легко “выдавать ответы”.
   Честный же человек, увидев размытость церковных границ, исполнился бы болью об этом. Как это и произошло со св. Иларионом (Троицким): «Но вот такой-то резкой определенности и как бы отъединенности Церкви от всего того, что не есть Церковь, теперь и не достает. В Церкви у нас теперь держат положительно всех, даже тех, кто сам просит его отлучить, как это было после отлучения Льва Толстого. Церковной дисциплины, можно сказать, нет никакой. А потому Церковь, как видимое общество, и не имеет теперь ясных и определенных границ, которые отделяли бы ее от „внешних". Иногда кажется, будто вся Церковь наша в разсеянии, как бы в каком разброде. Не узнаешь, кто наш, кто от супостат наших» [476].
   Это одно из проявлений той неясности церковных границ, о которой писал и я… Вот только я бы добавил еще несколько иной акцент: эта неясность может быть той самой неясностью, которая свойственна любому живому существу, никогда не тождественному себе самому в прошлой секунде своего существования. Все ясно только математикам.
   И чего уж точно не утверждается в моей книге — так это того, будто благодать, остающаяся у неправославных христиан (если только она у них остается), может оказаться достаточной для спасения. Утверждения этого в книге “Вызов экуменизма” нет, а есть прямое отрицание [ggggggggg]. Кроме того, глава “Почему вне Церкви нет спасения” из моей же книги “Если Бог есть любовь” как раз призвана объяснить, почему именно Православная Церковь настаивает на том, что вне ее таинств нет спасения. Жаль, что ни Губанов, ни о. Рафаил не совместили эти два моих текста [hhhhhhhhh].
   В конце концов, чтобы понять, что тезис о действии благодати вне Церкви не есть утверждение неизбежности спасения тех, кого благодать коснулась, достаточно вспомнить случай с пророчеством Каиафы: вот кого благодать и коснулась, и — не спасла [iiiiiiiii].
   А допускаю я возможность действия благодати вне Православия по причине ровно противоположной той, которую подозревает во мне архим. Рафаил. Он считает, что я понимаю благодать пантеистически — как некую энергию, истекающую из безличностного источника и постепенно слабеющую по мере удаления от него. [477] На деле моя исходная посылка ровно обратная: именно потому, что Бог есть Личность и есть Любовь, Он может свободно умерять Свое Присутствие. Он по Своему Промыслу может оставить подвижника, затем может дать ему ощутить Себя в малости, а вдруг посетить с почти невместимой для человека полнотой.Может быть, столь же свободен Бог и в Своем присутствии в мире: там, где мы не можем и предположить Его действия, Он все же дарует Себя образом, непостижимым для нас. В конце концов, и древние иудеи недоумевали, когда порой им открывалось, что у их Господа есть овцы и в ином дворе…
   Все это позволяет сказать: вне Церкви нет спасения. Вне Церкви нет и не может быть церковных благодатных таинств. Но условия членства в Церкви и мера этого членства, соучастия в жизни тела Христова пока еще строго формально и последовательно церковным преданием не определены. Каноническое правило св. Василия Великого предлагает принимать крещения раскольников на том основании, что они «еще не чужды Церкви» (славянский перевод: «яко еще не чуждых церкви»). Канонические границы Церкви очерчивают ее «экваториальную зону», зону полноты благодатного тепла. Но Глава Церкви подает Свою благодать и тем, кто, сам не ведая того, оказался вне канонических пределов церковной полноты. И как не вполне ясны границы человеческого организма (в какой мере в его жизни участвуют внешние слои кожи, ногти и волосы, не входящие в систему кровообращения) — подобные же неясности возникают и при определении пределов церковного тела.
   Уж на что строг к католикам А. С. Хомяков, но и он счел необходимым предположить, что нецерковное человечество может быть соединено с Церковью «узами, которые Бог не изволил ей открыть» [478].
   Зачем я призываю не стилизовать всю жизнь инославных христиан под «прелесть» и сатанизм? — Затем, что по опыту знаю, что так бывает проще привести их к соединению с Православием. Если человеку сказать, что он “несет на себе… печать проклятия, которая лежит на падших Ангелах” [479], то он просто усомнится в способности Православия трезво ориентироваться в мире людей. Большинство русских протестантов и не были никогда в Православии, и не восставали против него. Они из атеизма пришли на протестантские проповеди. Если уж что они и предавали — так это коммунистические убеждения своих родителей.
   Так лучше начать разговор с ними не с нападок, не с агрессии, не с обвинений в тайном демонизме. Сначала — защитить Православие от внушенных им критических антиправославных доводов. Затем уже войти в их внутренний мир и показать его сложность, неоднородность, пестроту: «Есть в вас доброе. Есть искренность, есть человеческая порядочность… В ваших религиозных поисках, мыслях и переживаниях есть доброе начало. Слава Богу, что после обращения Ваша жизнь изменилась, многие грехи остались в прошлом. Я не собираюсь весь Ваш духовный опыт охаивать как демонический. Я полагаю, что именно Христов Дух повернул ваше сердце к Евангелию и к исповеданию Спасителя… Но, во-первых, есть еще пространство для роста, которого в Вашей общине не хватает, но которое есть в Православии. А, во-вторых, есть и такие грани насаждаемого у вас „духовного опыта“, которые могут оказаться опасными…».
   И не из книг, а из реального опыта я знаю, что разговор с такой интонацией и такими доводами приводит людей в Церковь. И, конечно, я был бы сумасшедшим, если бы, ведя такого рода разговоры, я при этом считал бы, будто в этой секте есть спасительная благодать. Ведь такое убеждение просто сделало бы абсолютно бесполезной всю мою деятельность: раз они и так не дальше от спасения, чем православные, то к чему напрягаться-то? Так что, если о. Рафаил не подозревает во мне шизофреника, то он должен признать, что я никак не могу отождествлять благодать призывающую и благодать обожающую, спасающую.
   С точки зрения книжной о. Рафаил прав — «Если же в ересях не действует спасительная благодать, то разговоры о „неспасительной“ благодати бессмысленны» [480]. Но с точки зрения практически-миссионерской — отнюдь не бессмыслены. Я же не с книгами общаюсь, а с людьми. И людям бывает полезно сказать, что я не все отрицаю в их жизни. Ведь и ап. Павел для начала назвал афинских язычников людьми благочестивыми… Надо просто помнить, что начало беседы еще не есть ее финал.
   Впрочем, и с книжной точки зрения о. Рафаил тут же противоречит сам себе. В этом абзаце он пишет, что «предназначение для еретиков „неспасающей“ благодати необъяснимо и совершенно непонятно уже потому, что такой „благодати“ вообще не существует; она перестала бы быть „божественной благодатью“ [481]. Но спустя несколько страниц о. Рафаил соглашается с мнением святителя Феофана, и пишет, что «призывающая благодать побуждает человека искать Бога… Пробуждающую благодать, как новое состояние души, как внутреннее и внешнее свидетельство о бытии Бога, переживал хоть раз в жизни каждый человек» [482]. Значит, все же не все в духовном опыте неправославных людей — это разные формы демонизма. Значит, все же возможно такое прикосновение Божества, которое не приводит человека в совершенное, обоженное состояние, но лишь подвигает к нему. Вот я и говорю, что именно такая благодать может быть у неправославных христиан. Так что повода для дискуссии с о. Рафаилом тут как будто нет.
   Полагаю, что мы вполне могли бы с ним снять многие недоумения, согласившись на уже приведенной формуле блаж. Августина: “Все можно иметь вне Церкви, кроме спасения. Вне Церкви ты, возможно, найдешь иерархические ступени и таинства, Аллилуйя и Аминь, Евангелие, веру и проповедников Бога в Трех Ипостасях, но спасение ты можешь получить только в кафолической православной Церкви» (Sermo ad Caesarieusis ecclesiae plebem, 6) [jjjjjjjjj]. “Дары Церкви могут быть и вне Церкви, но пользу приносят они только в Церкви”, — говорится в деяниях карфагенского собора 411 года [483].
   Не соглашусь же я с утверждением о. Рафаила о том, что «всякое сектантство — это гордое притязание на элитарность» [484]. «Сектантство» как умонастроение — да. Но не всякий сектант таков.
   Один старый румынский баптист рассказывал, что как-то, еще будучи мальчишкой, он взял в руки Библию и начал ее листать. При чтении набрел на те места Писания, которые гневно осуждают идолопоклонников и запрещают делать изображения. Побежал делиться своим «открытием» с односельчанами. Те избили его до полусмерти… Сможет ли о. Рафаил, глядя в глаза такому сектанту, сказать ему с хомяковской уверенностью: «оставь свое гордое притязание на элитарность. Наша Церковь есть организм любви, а ты погрешил против любви»…
   Блаж. Августин (Против письма Петилиана 2.15-17) и много позже него Алексей Хомяков и архиеп. Иларион говорили, что грех ереси — это прежде всего грех безлюбовного противопоставления себя Церкви [kkkkkkkkk]. Но точно ли то, что любим в Православии мы, и то, что не любит в нем сектант — одно и то же? От кого убегал сектант — от Серафима Саровского или от приходской «ведьмы»? От проповеди Златоуста или от косноязычия приходского доморощенного «ревнителя», который вместо ссылок на Писание твердил лишь «не смей!» и откровенно сжимал кулаки?
   Тем, кто готов поносить всех инакомыслящих в жанре «еретики всегда…», стоит вспомнить жизненный путь св. Мелетия Антиохийского. На Селевкийском соборе 359 года он подписал радикально арианский (акакианский) символ веры (Сократ Схоластик. Церковная история 2,44), гласивший «мы отвергаем и единосущие и подобосущие,… исповедуем Сына подобным Отцу (там же 2,40). Арианами он был поставлен и на антиохийскую кафедру. Но их ожиданий он не оправдал (Феодорит Кирский. Церковная история 2,31). Уже в 363 году он подписывает символы веры с православным словом единосущный (но еще с арианским комментарием к нему: „единосущный означает подобный Отцу по сущности“ (Сократ. 3,25). Наконец, он сближается со св. Василием Великим и возглавляет Второй Вселенский Собор.
   И еще одна черта: св. Иоанн Златоуст говорит, что в год прибытия св. Мелетия в Антиохию горожане всех мальчиков, родившихся в это время, называли Мелетиями [485] — настолько велико и очевидно было обаяние его чистой души. Поскольку это первый год его пребывания в Антиохии, значит, это то время, когда он не принимает веру Первого Вселенского Собора и пребывает арианином.
   Итак, перед нами человек, который ведет чистую жизнь, который с любовью относится к своей пастве (православные принимали его как своего епископа) и который просто не понимает аргументов в пользу православного богословия. Св. Григорий Богослов говорит, что споры той эпохи были подобны ночным сражениям, когда не ясно, где свои, а где чужие. Так можно ли сказать, что те, кто оставались с никейским символом, были полны любви, а все, кто его не понимали (в том числе и большинство участников Никейского собора) погрязли в «безлюбовности» и гордыне и подпали под власть демонов?
   Поэтому и представление о том, что «отличительное свойство еретиков — гордость, которой очевиднейшее проявление состоит в презрении и осуждении всех, не принадлежащих к их секте, омерзение ими, лютая ненависть к ним» [486] есть чрезмерное упрощение. Не всегда человек проходит мимо православия оттого, что его ненавидит. Он просто не может понять — где Церковь. Пока не встретит своего св. Василия…
   Если православные, встретившиеся этому человеку, не смогли ему объяснить православную веру, то чья вина больше — проповедника или слушателя? Так что я нахожу вполне справедливыми слова митрополита Антония Сурожского: «Нужно помнить две вещи, которые мы легко забываем: первое, это что древние и новые ереси были осуждены справедливо, но что слишком часто не было дано никакого ответа на проблемы — философские, богословские, нравственные — из которых они родились; ибо ни одно заблуждение не родилось просто от недоброй воли» [487].
   «Кто отделился от Церкви…», — так начинают свои строгие предупреждения Августин, Иларион и Хомяков. Верно — это грех просто сатанизма, если человек, зная, где Церковь и чему она учит, ведая, что Церковь «есть организм любви», противопоставляет себя ей. Но всегда ли сам отделенный сознает, что он отделился? Мыслит ли себя католик, принадлежащий к миллиардной всемирной общине, «отделившимся» от Церкви? Точно ли любой католик знает, что где-то на окраине Европы или посреди мусульманского моря есть христиане, верующие иначе? А если и знает — испытывает ли он к нам злобу и ненависть или же, может скорее скорбное сострадание (подобное тому, которое мы испытываем, глядя, скажем, на египетских коптов), а то и просто — радушие? Не ватиканским дипломатам, а ирландскому крестьянину дерзнет ли кто сказать прямо в глаза: «нет в тебе, злобном раскольнике, любви, потому что ты не ездишь причащаться к нам в Оптину пустынь!»? Так что вл. Иларион сильно упрощает себе задачу — полагая, будто «всегда ясно, что схизматик не имеет любви; об этом свидетельствует самое его отделение от Церкви» [488]. А если он и не знает об этом «отделении»? Если он застал эту «отделенность» как факт своей национальной и семейной истории?
   Гораздо более пастырской мудрости в словах св. Филарет Московского о русских раскольниках: «Если бы кто из так называемых старообряцев пришед в примирение со Святою Церковью, спросил: может ли он поминать в молитвах своих родственников, умерших в так называемом старообрядстве: Православное Священноначалие не усомнится разрешить ему cиe, по следующему разсуждению. Проклятие Собора 1667 года всею силою своею падает на людей намеренно противляющихся Церкви, каковы например были Аввакум и Никита. Что касается до ваших родственников, умерших вне общения с Православною Церковию, по долгу осторожности и любви к ближнему, который повелевает в деле неясном избирать снисходительнейшую сторону, за вероятнейшее полагаем, что они оставались в таком положении по неведению истины, и потому применяем к ним снисходительное суждение Собора 1667 года о последователях Стоглавнаго Собора» [489].
   А если этот раскольник вырос с обществе, в котором из поколения в поколение передавались рассказы (хоть и преувеличинные, но, увы, не лишенные исторических оснований) о жестоких репрессиях, которые от имени православия были обрушены на эту группу людей? А такая память есть не только у русских раскольников-староверов, но и у несториан и монофизитов. На глубину раны, нанесенных сирийцам православным Константинополем, жалуется монофизитский патриарх Михаил Сириянин (1166-1199 гг.). Он записал то, что говорили в народе спустя столетия о мероприятиях императора Ираклия (610-641) проведенных им после того, как Византия заново отвоевала Месопотамию у Персии. Разумеется, при передаче из поколения в поколение рассказ был приукрашен. Но то, что его передавали из столетия в столетие, доказывает, что эти события глубоко запечатлелись в памяти сирийцев. В Хронике патриарха говорится: «Он (император) издал письменный указ о том, чтобы повсеместно в империи всем, кто не придерживается Халкидонского собора, отрезали носы и уши и разрушали их дома. Это преследование длилось долго, и многие монахи приняли собор и завладевали большинством церквей и монастырей. Ираклий не разрешил православным (имеются в виду противники Халкидонского собора) появляться перед ним и не слушал их жалоб по поводу разграбления их церквей. Бог справедливости, единый Всемогущий видя злобу византийцев, которые везде, где они господствуют, жестоко разрушают наши церкви и монастыри и немилосердно подавляют нас, привел с юга арабов, чтобы мы были благодаря им спасены от византийцев… Это было действительно великое благословение для нас, что мы были освобождены (мусульманами) от жестокостей византийцев, от их злобы, от их ненависти и яростного ожесточения против нас, и что теперь мы получили покой» [490]. Кстати, и русский протопоп Аввакум мечтал о нашествии мусульман-турок, чтобы они «перепластали» его гонителей — «тех безбожных никониан». Мечта, конечно, нехорошая, но ведь если протопопа довели до такого — значит, наверно, господствующая Церковь повернулась к нему такой стороной, что в ней трудно было ему заметить «организм любви»…