Вряд ли кто будет оспаривать большую степень секуляризации западного христианства по сравнению с восточным. В православном восприятии секуляризация есть болезненное состояние церковного сознания. И добровольный “карантин” в этой ситуации представляется по крайней мере не лишенным смысла.
   Секулярно воспитанные люди (а их сегодня большинство и у католиков, и у православных) в случае союза будут искать в породнившейся традиции не столько больших высот и требований, сколько оправданий для более прохладной жизни. Например, многих католиков привлекает в православии более мягкая бракоразводная практика (в католичестве второй брак просто запрещен). А в сознании многих номинально-православных важнейшим преимуществом католичества является возможность сидеть во время службы… Учитывая, что ряд духовных требований и некоторые вопросы внутрицерковной покаянной дисциплины официально трактуются католичеством мягче, чем православием — несложно предположить, что для многих православных в случае соединения это даст повод апеллировать (по крайней мере в своей совести) к послаблениям Западной Церкви.
   А объединение со старообрядцами, которого также столь чает от нашей Церкви российская интелигенция? Да ведь именно для интеллигенции и не будет места в Церкви, усвоившей себе старообрядческое мироощущение. От апологетов старообрядчества трудно услышать о Христе, о Евангелии, о свободе христианина. Все больше размышления о двух пальцах и о вредоносности любых реформ. Надо хоть немного пообщаться с живыми старообрядцами и почитать протопопа Аввакума чтобы понять, как же там душно [u]. Но при этом именно в этот душный мирок почему-то норовит затолкать Православную Церковь и мысль современная российская интеллигенция. Объединимся мы с ним — и что возьмем? И так в нашей Церкви полно доморощеных богословов, уверенных, что говорить можно только буквальными цитатами из древних книг и что малейшая перемена в обряде есть измена сути Православия. Но в случае нашего покаянного приятия старообрядчества ужас перед любой новизной, любым творчеством и любой мыслью станет тотальным. Для всех нас святоотеческим заветом станет истерический вопль Аввакума: “Разумныи! Мудрены вы со диаволом!! Нечего разсужать!” [57].
   Так что человеку, не забывшему, зачем у него голова на плечах, стоит сторониться того греха, который отец Сергий Булгаков назвал “грех эклектического прекраснодушия” [58].
   Терпимость, спору нет, хороша. Но человек вообще не может быть сведен к одному чувству, в том числе и к чувству терпимости. Есть и иные чувства, иные потребности, иные заповеди. Много чувств в человеке: “любовь, смирение и надежда научают терпимости к разномыслящим”, в то время как “вера и любовь возбуждают меня к ревности по святости Восточной Церкви” [59].
   Редуцировать всю свою жизнь к одному чувству — это насилие и просто извращение. Не могу я только стоять на перекрестке и твердить всем проходящим: “мое Вам почтение”; “я оч-чень уважаю Ваши убеждения”. Надо задумываться и о своих собственных убеждениях, и отстаивать их, и поступать в соответствии с ними.
   По убеждению же я христианин. И это значит, что как христианин я иногда должен причинять своим ближним неприятности. Возвещаемый христианами Новый Завет действительно нов. И, значит, он призван заменять собою некие устоявшиеся, ветхо-обжитые стереотипы. Не всем приятно узнавать, что Евангелие, оказывается, вовсе не благословляет их стиль жизни и веры. Если мой ближний склонен понимать слова “Бог есть любовь” в смысле поощрения эротических приключений, а я ему напомню, что промискуитет никак не одобряется Евангелием — он может огорчиться… А для того ближнего, который находит “трансцендентальное наслаждение” в откровенно языческой медитации перед фотографией гуру, может оказаться неприятно услышать слова апостола Иоанна: “дети! храните себя от идолов!”.
   В общем, не может христианин быть всегда лишь “правозащитником” и защищать чужие свободы. Он должен напоминать людям и о том, ради чего Творец даровал нам эту свободу. Ради свободного принятия Евангелия. Поэтому разные обязанности есть у человека. Признавать свободу совести — мой гражданский долг. Но отстаивать единственность церковной веры — мой христианский долг. И первое не должно заглушать второе, как предупреждал св. Филарет Московский: “Для многих новые благозвучные слова — свобода верования — заглушают старую строгую мысль: охранение верования” [60].
   Совмещение этих обязанностей не так уж трудно для православного. Святоотеческая максима гласит: “люби грешника и ненавидь грех”.
   Ересь, прямая причастность к оккультизму есть несомненный грех. “Беззлобия” по отношению ко греху быть у христианина не может. Гнев — это не ненависть и не зложелательство. Это отстранение от своей души того, что представляется крайне недостойным, опасным и губительным. Это своего рода система иммунной защиты души от незримой инфекции “прилогов”. В православной аскетике гнев — это движение воли, неприемлющей нечто, опознанное как искушение. С гневом Христос говорит о фарисеях — но без всякого желания погибели им. С гневом Спаситель отстраняет предложение апостола Петра уклониться от Креста — но вряд ли разумно допущение, будто Христос в эту минуту ненавидел и проклинал самого Петра.
   Но свое — в том числе и эмоционально-волевое — отторжение лжи нельзя переносить на человека, который этой ложью оказался пленен. Ученики Христа не имеют права на ненависть, на желание зла или на проклятие. У них есть право только на гнев. К преп. Пимену Великому однажды подошли ученики и спросили: В Евангелии есть слова, запрещающие «гневаться на брата своего всуе». Не значит ли это, что возможен некий праведный гнев? И как узнать — когда гнев бывает “напрасным”, “всуе”, а когда это движение души оказывается должным? Преподобный Пимен ответил: всуе гневаешься за всякое лихоимство — даже если бы кто выколол у тебя правый глаз. Если же кто старается удалить тебя от Бога — на такового гневайся [61].
   Поэтому борьба с сектами не есть борьба с сектантами — это борьба не против них, а за них. И в этой борьбе, по верному слову Л. Карсавина, “о догматически-теоретической веротерпимости говорить совершенно бесмысленно. Можно говорить лишь о нравственно-практической терпимости, то есть о принципиальном воздержании от насилия в применении к инаковерующим” [62].
   Но демпресса упорно не желает замечать разницы между этими двумя видами терпимости, один из которых для христианина является добродетелью, а другой — грехом.
   И вот православный человек, почему-то желающий стяжать лавры либерального журналиста, противопоставляет себя православной конференции, на которой шла речь об активности сект в России: “я избегаю обличать тех, кто думает и верит иначе. Собственно, этим — уважением ближнего, беззлобием и верой — и живет две тысячи лет моя Церковь” [63]. Во-первых, Церковь жила Христом, а не либерально-человеческими добродетелями. Во-вторых, ближнего в Церкви полагается не “уважать”, а любить. В-третьих, можно уважать и ценить чужие верования, но можно только самим собой. В-четвертых, любовь к ближнему предполагает заботу о его духовной судьбе. И прямым долгом христианина является свидетельство сектанту о Евангелии и, соответственно, объяснение, в чем же именно состоит духовная опасность избранного сектантом пути. В-четвертых, почему же именно любой рассказ о негативных сторонах жизни сект объявляется чем-то “злобным”? Неужели автор считает невозможной без-злобную дискуссию и обличение лжи без перенесения злобы на личность оппонента?
   Диалог религий трансформируется в религию диалога. И в этой религии формируется даже свой ритуал: участники молятся на своих языках одновременно каждый своему богу (что справедливо оценить как инфернальную пародию на Пятидесятницу). Выражать же свое убеждение в правоте именно Евангелия считается чем-то неприличным. Стремиться же к тому, чтобы и инаковерующий человек приобщился к христианскому опыту — оказывается просто преступлением.
   До какой степени от этих коловращений закружились головы даже у христиан, показывает такая цитата, принадлежащая перу православного (!) религиеведа: “Прозелитизм — обратная сторона безразличия, глухоты к мнению другого. Поэтому дух прозелитизма прямо противоположен духу диалога. Прозелитизм в большей мере характерен для новых религий, чем для традиционных. Организации стабильные (а традиционные религии таковыми и являются) нуждаются в этом меньше. Однако и они зачастую грешат прозелитизмом. Это проявляется в активном участии некоторых из них в “антикультовом” движении” [64]. Вот уж нагрешили апостолы, проповедовавшие и против язычества и против гностических псевдохристианских сект… Традиционной аскетике известен дух блуда, дух гордыни, дух гнева… Теперь еще и дух диалога вышел на поверхность земли. И велит он отказаться от проповеди Евангелия и от обличения язычества [v]
   Бог действительно один. И действительно мы все под одним Богом ходим. Но как из этого вывести, будто любые человеческие представления о Боге одинаково истинны? Закон гравитации тоже один для всех — но из этого же не следует, что все равно как и на чем летать. Можно ли прыгать с горы со штангой вместо парашюта? Можно ли сделать парашют из туалетной бумаги? Можно ли идти ко Отцу, презирая крест, взятый Его Сыном? Все ли равно — благодарно и покаянно молиться, взирая на Страдающий лик Бога, явленный на Голгофе, или же цинично плевать в этот Лик, бросая, скажем, замечания по поводу “недостаточной образованности” Иисуса? [w]
   Единый океан омывает землю. Но разве равны по своей истинности представления всех племен и людей о нем? Некое племя обитает в пустыне, и сама мысль о том, что воды может быть столь же много, как и песка, кажется им абсурдной. Другие люди живут в горах и порою они всматриваются в ленточку моря. Но вниз никогда не спускаются. В отличие от обитателей пустыни они по крайней мере признают существование моря, но ничего конкретного о нем они не знают. Есть жители морского побережья, которые купаются в море, ловят в нем рыбу и немного плавают по нему. Они знают о штормах и штилях, о приливах и отливах, о некоторых морских жителях. Но они не решаются заплывать далеко на своих лодочках. Больше их о море знают жители приморских городков, между которыми суда совершают каботажные плавания. Их суда следуют вдоль берега, предпочитая не слишком далеко удаляться от него, но им знакомы некоторые морские течения. Еще больше знаний о море будет у тех городов, суда которых отправлялись к островам и уходили в открытое море. Появились со временем и те, кто пересекли весь океан. Наконец, были созданы научно-исследовательские суда и подводные лаборатории, появилась научная океанология. Да, море одно для всех, и дожди, что проливаются над горами, а порой и над пустыней, приходят с одного и того же моря. Но стоит ли уровень знания о море у жителей пустыни и у горцев на одном уровне со знаниями океанологов?
   Вообще странно, что мир, глубоко уверовавший в миф о прогрессе, в религиозной области отвергает допущение о развитии и требует, чтобы граждане Нового Завета не считали себя более богатыми, нежели те, что остались при Ветхом Завете. По их мнению, хотя христианство и возникло на полтысячелетия позже буддизма, но буддизм все равно лучше и “прогрессивнее”. А архаичные культы индейцев или африканских племен ничем не хуже христианской философии… Мол, ничего не приобреталось, не проверялось, не отметалось опытом тысячелетий. Прогресс касался только военных технологий и “прав человека”, а в религиозном познании ничего не копилось.
   И последнее. Разговор о возможных отношениях религий может быть серьезен только тогда, когда ведется знающими людьми. Вопрос об объединении православия с кем бы то ни было — это вопрос, касающийся миллионов людей, целых народов. Можем ли мы сказать, что сегодня, после 70 лет непрерывных погромов русской духовной культуры наш народ стал лучше разбираться в вопросах религиозной жизни и мысли, чем сто лет назад? Православие стало поистине неизвестной религией для среднего россиянина. Средний русский интеллигент больше знает о буддизме и оккультизме, чем о православии. Так как же можно объединять то, чего не знаешь? А если всерьез изучить наследие православной традиции (причем не только по книгам, но и по жизни), то окажется, что то, чтобы было так привлекательно в иных странах и иных религиях, привлекало именно от незнания своей родной традиции. И прежде, чем подклоняться под шаблон иной веры, надо получше узнать свою.
   Православие многое может оценить и взять из других духовных культур. Но еще больше оно может дать им. Оно может дать всем остальным традициям нечто, что оно само не создало, но то, чем оно было создано: полноту благодатной жизни во Христе, поистине чудесную тождественность духовной жизни, прошедшую от апостольского века и до наших дней.
   Почему мы не экуменисты? — Да потому, что нашу веру, однажды преданную святым (Иуд. 1,3), дал людям тот, кто однажды принес в жертву Себя Самого (Евр. 7, 27): Христос, Который “вчера и сегодня, и вовеки тот же” (Евр. 13, 8). Христос создал апостольскую Церковь. И поныне Он с нею же. Церковь Христа отделена от мира не для того, чтобы горделиво превознеситься над ним, а для того, чтобы хранить в себе дар, который сам мир (в том числе мир человеческих религий) создать не может. Ощущение нерукотворенности Православия до сих пор живо в Церкви. И пока оно живо — люди не чувствуют себя хозяевами в церковном доме и не могут по желанию газет и общественных мод заключать унии и производить перестройки. А если человек ощутит себя полновластным хозяином в доме веры — значит, этот дом уже перестал быть Домом Господним, а стал обычным социальным институтом. И тогда он умирает, как умирает все слишком и только человеческое. Но свою Церковь Бог изъял из нашего ведения. Это — Его Церковь, а не наш кооператив. И потому мы изъяты из под оброка смерти. Пасха возможна потому, что ее творит Бог, а не мы. Ради радости Пасхи мы согласились быть рабами Божьими, согласились быть служителями в доме Его, а не полновластными владыками нашей религиозной жизни. Торжество экуменизма означало бы, что мы перестроили Церковь в соответствии с земными нуждами. Это означало бы, что Церковь отныне не Тело Христово, а обычное человеческое собрание, вечно терзаемое спорами о собственном регламенте. А, значит — Пасха нас больше не радует и не обнадеживает. А для тех, кто не радуется Пасхе, ее и не бывает. Воскресение Жизни для них становится воскрешением Суда.
   Так что вопрос “православная церковь и экуменизм” для нас означает выбор: Радость Пасхи или экуменическое реформаторство. Причастие Христу или будни “экуменических контактов”. Так надо ли христианину превращаться в “контактера”?

ЭКУМЕНИЗМ ИЛИ ВОЙНА?

   Средний человек, что-то услышавший о планах объединения религий, так объясняет свой интерес в этом проекте: не будет религиозных споров — не будет религиозных распрей — не будет религиозных войн — не будет войн вообще — будет выше уровень жизни и уровень потребления… Религия здесь расценивается как способ улучшения быта. Зачем учить Евангелию? — Чтобы дети больше слушались. Зачем посты? — Чтобы очищать организм. Зачем существуют монастыри? — Чтобы служить очагами культуры… Так что ради моего комфорта вы там ведите себя потише. Прекратите богословскую полемику и не пытайтесь доказать, что православие лучше других религий…
   “Наша планета стала слишком маленькой и слишком уязвимой” для того, чтобы позволить себе религиозные распри. Так звучит главный аргумент масс-медиа в пользу экуменизма. Аргумент, конечно, не богословский, но вызывающий живой и согласный отклик у поколения, воспитанного в духе “лишь бы не было войны!”. И я уже встречался с ситуациями, когда в школу, в университет или на телевидение православного проповедника не пускали под прикрытием именно такого рода аргументации [x].
   Поэтому к такому способу загнать богословскую мысль в дальнее и маленькое гетто стоит присмотреться повнимательнее. И рассмотрение это обещает быть весьма занимательным, ибо в этом приеме антицерковной пропаганды концентрация нелепостей значительно выше среднего уровня пошлости, характерного для антихристианских выходок “свободомыслящей” части населения.
   Прежде всего согласимся с тем, что война есть нечто крайне нежелательное. Согласимся с тем, что надо всячески предотвращать возникновение ситуаций, чреватых насилием. Впрочем, “согласимся” — не то слово. Оно предполагает, что наш умный собеседник высказал некоторое неожиданное для нас суждение, а мы, проявив достохвальную трезвость, открытость и адогматичность нашей мысли, тщательно взвесим его аргументацию, сочли необходимым принять ее и к своему сведению. Здесь же ситуация явно не такая. Христианское миротворчество значительно старше и аргументированнее миротворчества “гуманистического”. Чтобы выступать против войн и насилия, христианину не надо “соглашаться” с идеологией неверующих “гуманистов”. Ему просто надо держать в уме и в сердце заповедь Христа: “Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами Божиими”. Поэтому скажем иначе: мы рады, что даже нехристиане ценят евангельскую идею примирения и воздержания от зла и насилия. Именно, будучи христианами, будучи верными и открытыми к своей традиции, а не к мнениям масс-медиа, мы считаем, что войн нельзя провоцировать.
   Но: неужто именно религиозный фанатизм — самая страшная опасность в радикально материалистическом обществе ХХ века? В современном мире предупреждать об опасностях религиозных войн — все равно что бегать с огнетушителем во время наводнения. Современное сознание вообще мало интересуется религиозными проблемами. И в религии оно видит предмет потребления, а не образ жертвования. Религиозная война возможна лишь в том случае, если человек готов себя принести в жертву своей вере. Ведь отправиться на войну — значит прежде всего подвергнуть риску самого себя. И много ли таких людей в современном мире? Люди не умеют жить за веру, не то что — умирать.
   Лучше жить без войн. Но если это невозможно, то по крайней мере люди и народы должны четко знать, за что, ради каких ценностей они могут и должны прекращать мирное сосуществование с далее уже нетерпимым злом. И чем выше эта “разрешающая” планка, чем выше та ценность, только во имя которой и можно взяться за оружие, тем лучше, тем больше возможности сдержать войну. И если эта ценность имеет этическую окраску, то она способна сдерживать агрессию дольше по сравнению с той ситуацией, при которой “цель войны” осознается в категориях чисто коммерческих или расовых.
   Войны идут. Но идут-то они не за веру. По большей части они развязываются из-за нефти. И если уж войны неизбежны — то, по моему, гораздо более достойна та война, что ведется за идею, за сверхчеловеческие ценности, а не за кошелек. Как формулировал единственно достойный повод к войне Цицерон — Pro aris et focis (за алтари и очаги).
   Война за Святыню — это во всяком случае более человеческий и более высокий способ действования, чем война за колонии и прибыли. Ужасаться надо не “невежественно-фанатичным средневековьем” с его крестовыми походами. Ужасаться надо современных войн из-за нефтепроводов (каковыми являются, в частности, война в Чечне, междоусобоицы в Афганистане и геноцид курдов Турцией). Так, может, вместо борьбы с “религиозным фанатизмом” стоит развернуть борьбу за отказ от нефтяной энергетики и за переход к энергетике атомной?
   Религиозная же война возможна лишь в том случае, если кто-то пытается силой отторгнуть неких людей от их традиционной веры и навязать им свою. Так назовите мне хоть один конфликт за последние десятилетия, который действительно имел своей целью обеспечение политики такого насильственного прозелитизма.
   Религиозная война в современном мире труднопредставима, что, впрочем, не означает, что война, начатая по совершенно иным мотивам, не может прикрываться религиозными доводами. Но чтобы это прикрытие стало предельно затрудненным — не нужно бороться с религиями. Нужно, напротив, так углублять знания людей о религиях, чтобы на их религиозном невежестве нельзя было спекулировать. Знаменитую формулу Ф. Бэкона (“только поверхностное знание удаляет от веры, а более глубокое вновь приближает к ней”) можно приложить и к вопросу о религиозном фанатизме: чем больше у человека знания о своей религии, тем меньше у него желания восполнять нехватку аргументов кулаками.
   Но есть еще нечто более поразительное в экуменическом аргументе, видящем в торжестве всемирной религии панацею от религиозных войн. Необъяснимо — почему с этим аргументом так настойчиво обращаются именно к православным? Современный мир знает мусульманский террор (например, в Ливии или в Египте). Современный мир знает акции иудейских террористов (убийство израильского премьера Ицхака Рабина). Частью вполне современной истории являются лагеря уничтожения, устраивавшиеся католиками для православных (уничтожение 600 000 сербов в хорватском лагере Ясеновац в годы Второй мировой войны). Но каким религиозно мотивированным насилием запятнали себя современные православные?
   И вообще — исходила ли когда-нибудь религиозная война от православной Руси и России? Не только о русском, но и всем православном мире за последнюю тысячу лет нельзя сказать, чтобы он пытался с помощью религиозных войн навязать свою веру другим. Нам навязывали силой и ислам, и атеизм, и нацистское язычество. На нас шли с крестовыми походами. А мы? Тысячелетняя история русского православия не знает ни одной религиозной войны, развязанной православными (не путать с внутренней политикой Империи — охранением и насаждением государственной религии).
   Можно ли признать нормальным, что человеку, которого постоянно избивают и грабят, твердят: “ты опасен для сообщества; в тебе — источник агрессии”? У говорящего так явно есть какие-то интересы в происходящих конфликтах и мотивированная этими интересами антипатия к пострадавшему… Точно так же за разговорами о “нетерпимости” православия, которая вот-вот выльется в новую религиозную войну, если не принять срочные экуменические меры, стоит обычная антихристианская идеология, а не знание реальной истории.
   При предложении обосновать свои страхи с помощью фактов из реальной истории православия, апологеты экуменизма подменяют тезис и, согласившись, что православие действительно не вело внешних религиозных войн, начинают говорить о том, что вот зато во внутренней политике православие нередко поддерживалось и насаждалось силой. Такой тезис, кажется, имеет больше шансов на то, чтобы быть фактически обоснованным.
   Но все же и здесь надо учесть, что попытки распространения православия силой встречаются в нашей истории несравненно реже, нежели использование государственного принуждения для того,чтобы удержать людей в православии. Первое было эксцессами (от которых Империя отошла в XIX столетии); второе — политикой, открыто провозглашаемой законами Империи до 1905 года. Российское законодательство предписывало применение силы для того, чтобы не допустить выхода человека из господствующей Церкви (отсюда — репрессии против старообрядцев и некоторых сектантов, обвинявшихся не в том, что они сами верят не по православному, а в том, что они православных провоцируют к разрыву с Церковью). Однако законы не допускали насильственного обращения в православие [y]. Русское государство не адресовало иноверцам слов: «Крестись или казним (арестуем; сошлем…»).
   На местные ревнительские «инициативы» оно реагировало так, как, например, в 1729 году отреагировал Синод на жалобу иноверцев Бисерской волости Верхотурского уезда: было решено «ясачным и оброчным татарам, которые еще святого крещения не приняли, принуждения к крещению не чинить, угроз не делать, из Бисерской волости не выгонять; а призывать к познанию и восприятию христианской веры евангельской проповедью, без всяких угроз и страха, без суетного и слову божию неприличного кичения, со смирением, тихостию и кротостию. Понеже сердце человенческое насилуемо быть не может, и человек, понуждением обращаемый, аще и явит себе аки бы обратившися, но точию по внешнему виду христианин будет, а в сердце своем еще вящше прежнего окаменн, что не токмо проповеди евангельской не пристойно, но и весьма порочно и соблазненно» [65].
   Но того государства уже давно нет. Народ же русский всегда отличался терпимым отношением к своим инаковерующим соседям. И именно народные поговорки напоминали: “невольник — не богомольник”, и вообще не советовали в чужие монастыри заходить со своими уставами…
   Понимаю, знатоки русской истории тут же напомнят мне о погромах. Да, было такое. Но я вновь настаиваю на том, что терпимость русского народа отмечалась многократно (часто даже подчеркивается, что русский народ слишком терпим и слишком терпелив). И если несколько раз южнорусские и западнорусские окраины взрывались погромами — значит, уж что-то очень сверхобычное должно было там происходить и копиться, чтобы вызвать такой гнев у обычно весьма спокойных и открытых людей. Историк В. Кожинов вполне убедительно показал, что погромы имели не религиозные, а социальные мотивы [66].