Страница:
Этого искушения не избежал даже сам Г. Померанц. Помянув в эссе, рекламирующем Кришнамурти, крик Христа на Голгофе — “Боже Мой, Боже Мой, почему Ты оставил меня?!” — он дает ему такое толкование: “Экстатическое чувство единства с миром может быть, таким образом, нарушено, но только очень сильными и длительными страданиями” [530]. Но Христос никогда не говорит, что Он един с миром! Он скорее говорит, что мир Его ненавидит. Единство же Христос обретает с Отцом, и это единство — в том Духе, который не от мира и которого мир не знает и принять не может… Но Г. Померанц обратил Христа в пантеиста, поскольку цель, поставленная им — такое перетолкование всех Писаний человечества, чтобы они стали согласны друг с другом [531]. Это означает, что ставится цель не понимания того, что есть в текстах, а впечатывания в тексты того, чего хочется примирителю. Если же текст оказывает сопротивление (а тем более — община, хранящая в веках изначальное понимание и текста, и той реальности, к которой этот текст подводит), он может подвергнуться насилию — во имя мира…
У утопий есть своя логика. Если нечто не укладывается в их мерку — этот “излишек” должен быть отсечен. В коммунистической утопии не должно было быть Церкви — и Соловки из монастыря стали концлагерем. В коммунистическом “общечеловечьем общежитье” не должно было быть “ни Россий, ни Латвий” — и слова “Родина”, “Отечество” на десятилетия стали запретными. И экуменическая утопия “синтеза всех религий” также много что грозит оставить за бортом.
В демократическом обществе, как известно, по вопросу о плюрализме двух мнений быть не может. Экуменизм же предполагает, что плюрализм из общества должен перекочевать в каждую отдельную голову — каждый человек должен верить сразу в несколько богов. В. Розанов по этому поводу как-то заметил, что нормативный интеллигент “утром верит в Ницше, в обед — в Маркса, и вечером — в Христа”. Честертоном подобная “широта взглядов” высмеивалась в образе Ричарда Уайта, который “недавно обрел веру, но каждую неделю менял вероисповедание” [532]. Эта религия внутреннего плюрализма, религиозной всеядности и духовного безвкусия твердит: “Смотрите на вещи шире! Не связывайте себя какой-то одной определенной позицией по этому вопросу!”.
Идеал обязательной религиозной всеядности объявляет всеверие и многоверие “широтой взглядов”. Верность Христу — “узким фанатизмом”.
Недавно на одном монархическом съезде, где с трибуны постоянно звучала триада “православие-самодержавие-народность”, я заметил, что три весьма милые и интеллигентные женщины впереди меня оживленно и “на троих” читают книжку под названием “Руническая магия”, причем явно воспринимая ее в качестве “учебного пособия”. Я попросил этих активисток “русского возрождения” хотя бы здесь не баловаться играми с сатаной. В ответ мне глубоко убежденно прошептали, что “надо же все знать! со всем познакомиться!” Вот, правда, когда я их спросил — знают ли они “Отче наш” или библейские заповеди — ответом было молчание…
Не зная своего, не стремясь его узнать и не ценя — люди с бесстрашием, достойным лучшего применения бросаются в бездны языческих практик.
Жизнь без убеждений (по диагнозу К. Г. Юнга, такая жизнь как раз и порождает шизофрению) считается нормой. Человек же, имеющий религиозные убеждения и не готовый их менять с каждым новым газетным выпуском или при встрече с каждым новым собеседником, рассматривается сторонниками “обязательной веротерпимости” как угроза для общественного порядка. Здоровым и нормальным состоянием объявляется всеверие, тогда как исключительная верность Евангелию диагностируется как одержимость “сверхценной идеей”. Соответственно, такой “одержимый” Евангелием человек рассматривается как источник агрессии [iiiiiiiiii].
Что ж, опыт ХХ века позволяет и здесь сказать, чем все это кончится. В романе Г. К. Честертона “Шар и крест” Антихрист, воцарившийся в мире, “провел свой законопроект. Теперь организована медицинская полиция. Даже если вы сбежите, любой полисмен схватит вас, поскольку у вас нет справки о нормальности” [533].
И уже сейчас люди до такой степени затерроризированны идеей обязательного “мира между религиями”, настолько пленены пропагандой их “равноценности”, что даже человеческие жертвоприношения не считаются чем-то достойным осуждения [534].
И уже сейчас люди не замечают, что в призывах синкретических религий ко “всетерпимости” и “всеединству” слышатся подозрительно стальные нотки. Ведь когда новые секты уверяют, что разделение между религиями — это плохо, они на самом деле имеют в виду, что им не нравится, что кто-то не принял еще именно их идеологии.
Еще в 1987 году при проведении в Москве конференции под названием “Новый человек — единая надежда для Будущего”, пресс-служба одного из самых известных лидеров западного неоиндуизма Шри Раджниша распространяла переводы нескольких его лекций. Конечно, “любимый бхагаван” (так он именовался в этих изданиях) начал с заявления о том, что “разделение между людьми — будь то во имя религии или во имя нации — примитивно и дико” (“Золотое будущее”; лекция №17 от 20.5.1987). Но проходит два дня — и Шри Раджниш начинает говорить яснее: “Христианство принесло столько вреда, что интеллигенция, и особенно гениальные люди, подобные Карлу Марксу, настолько разочаровались в христианстве, что они создали противоположность: материалистическую философию. Карл Маркс ничего не знал о Гаутаме Будде. Ничего не зная об истинной религии, он считал, что христианство и есть религия. Я всегда понимал, что в число всех преступлений, совершенных христианством, можно включить и коммунизм” (лекция №21 от 22.5.87). И едва лишь христиане позволяют себе заметить, что они в чем-то не согласны с новоявленным гуру (например, с его утверждением о том, что “Бога нет” — лекция №28 от 25.5.87), как следует суждение о “фанатичном фашистском христианском уме” (лекция №20 от 21.5.87)
Когда новые синкретические секты говорят о необходимости религиозного единства, они имеют в виду всего лишь тотальное распространение своего собственного вероучения. Провозглашая объединение религий, они не любят уточнять — на какой именно основе они мыслят это объединение. Чаемое ими слияние религий возможно только на основе всеобщего принятия их догм. Например, первая и громкая декларация теософов: “Нет религии выше Истины”. Менее громкое, но достаточно внятное утверждение гласит, что теософия это и есть истина. И — уже шепотом — вывод: “нет религии выше нашего оккультизма”. Все религии должны быть переиначены в соответствии с “Учением”, все должны быть переварены. И возлягут волк христианства с ягненком буддизма вместе — но в утробе теософии.
В том “общерелигиозном синтезе”, который предлагают теософы, христианство на самом деле должно быть просто растворено в оккультизме. Поэтому сопротивление теософскому “примирению” для христианства есть вопрос выживания. Поэтому идея быть “синтезированными” не вызывает восторга у всех исторических религий.
А это значит, что рекламное шоу под названием “даешь синтез!” кончится просто образованием очередной секты, которая будет противопоставлять себя всем остальным (чье сознание недоразвилось до принятия их идей). У Достоевского один либерал-прогрессист как-то говорит о себе: “Чем больше я люблю человечество вообще, тем больше ненавижу каждого человека в отдельности”. Что-то очень похожее происходит в либеральных религиозных настроениях нынешней интеллигенции. Все чаще встречаются люди, чья устремленность ко “вселенскому духовному братству”, к экуменическому объединению конфессий имеет своим ближайшим плодом нечто совершенно противоположное: усугубление религиозных разделений.
Попытки “объединить религии” на деле ведут к очередному расколу, к отрыву людей от реальной церковной общины ради призрачного единства “в шамбале”.
В одном из южнорусских городов мне несколько раз довелось встречаться и беседовать с одним очень хорошим и образованным человеком. Он кришнаит (причем экуменического вкуса). И вот в этих беседах он так и не смог разубедить меня в абсурдности ситуации, в которую он сам себя поставил. Ища примирить Запад и Восток, Россию и Индию, христианство и ведизм, он прежде всего выпал из своей (изначально) — Православной Церкви. Ища идеального единства и единства в идее, он разорвал реальные связи с религиозной общиной своего города. В “трансцендентальных” сферах и книжных грезах уносясь за Гималаи, он не может переступить порог единственного реального храма в городе — православного. Устремленность ко “всемирному братству” проявилась прежде всего как разрыв общения с теми братьями, которые живут на его же улице, в соседних домах. Высшее, литургическое, евхаристическое соединение с ними стало для него невозможным. Поскольку же он не просто интеллигент, а всерьез верующий и религиозно честный человек, то он не может не чувствовать, что “единства в мысли” мало, что нужно единство в молитве, в таинстве, в жертве.
И вот этого единства, он себя лишил. Можно, конечно, сказать, что он-де перерос конфессиональную узость местных прихожан, но такой снобизм не может быть одобрен ни христианством, ни, наверное, даже кришнаизмом. И чем дальше, тем больше это чувство неловкости будет нарастать в душе, пока живые и близкие люди не станут восприниматься как досадная помеха на пути к идеальному единству. В общем, вполне по Руссо: “в наше время любят негров вместо того, чтобы любить ближнего” [535].
Так и “миротворческая” деятельность рериховских обществ закончилась тем, что они отлучили себя от Церкви. Люди, вроде бы с искренним благоговением произносившие имя преп. Сергия Радонежского, оказались вовлеченными в тот же христоборческий натиск с Востока на Русь, которому противостоял Преподобный.
На словах утверждая, что они с любовью и терпимостью относятся ко всем убеждениям, синкретисты на деле с крайним раздражением встречают любую попытку христиан отстоять уникальность своей веры. У сектантов устоялась привычка к полной безнаказанности: клевещи на Церковь как хочешь, перевирай Евангелие как душе угодно — и тебе никто не посмеет ответить.
Любой несогласный немедленно обряжается в тогу инквизитора. “В сущности, Кураев обслуживает тех, кто выступает против духовного развития человечества и устремляет своих слушателей в прошлое, где единственным способом борьбы с инакомыслием были костры. История развития человечества показала, что разрешение противоречий методами насилия и жестокости никогда не давало хороших результатов. Неужели опыт тысячелетий ничему не научил человека? Неужели мы будем вновь и вновь повторять этот страшный опыт?” — это из реакции тамбовского областного рериховского общества “Культура” [536] на лекции, которые я читал в Тамбове летом 1994. Лекции, содержащие элементарное сопоставление основ христианства и оккультизма, — это, оказывается, “страшный опыт”.
Тут приходится вспомнить слова Псалма: “Долго жила душа моя с ненавидящими мир. Я мирен: но только заговорю, они — к войне” (Пс. 119, 6-7). Врут рериховцы, когда пишут, что в истории Церкви «единственным способом борьбы с инакомыслием были костры». Не кострами и не дубинкой привлек на свою сторону ссыльный Афанасий Великий людей, ранее увлекавшихся ересью Ария. Православные миссионеры (в числе которых были и свв. Кирилл и Мефодий, и равноапостольный Николай Японский) шли в языческие страны не во главе отрядов крестоносцев.
Что такое религиозные гонения, православная Церковь знает слишком хорошо. Гонение — это аресты и закрытие храмов, это поругание святынь и невозможность публично защитить свою веру. Но неужели защитники экуменизма не могут понять разницу между крестовым походом, между обращением людей в веру через военную силу или через полицию — и обычной дискуссией?
Если я решил не подавать некоему господину руки и не принимать его у себя дома, это не означает, что я стал “гонителем” или “палачом”. Но российская интеллигенция столь решительно и столь неизменно не признает за Православной Церковью права на полемику с кем бы то ни было, что даже Лев Карсавин был вынужден вступиться за право Церкви на дискуссию. “Попробуйте возмутиться лукавым совращением русских детей в католичество [jjjjjjjjjj]. Вам ответят напоминанием о духе христианской любви, видно, позабыв, что и православных детей тоже любить можно. Попробуйте оспаривать ересь. — Вам скажут, что все это хитрые умствования и что не в догме дело. В чем же тогда оно, если не в христианской Истине, которая не сводится к прекраснодушию? Послушаешь этих любвеобильных до слезоточивости хулителей и подумаешь: да не разбойники ли все, кто защищает Православие? — Но хороши разбойники, которых и по рукам и по ногам связали и которым только что язык не урезали! Хороши разбойники, оружие которых даже не государство, даже не Правительствующий Синод, а слово. Нет, вина православных русских людей не в злобе, не в нападках на инославие, а в том, что до сих пор они были слишком пассивными и расплывчато благодушными, что свою греховность сваливали они на Церковь и забывали о судьбе теплого равнодушия” [kkkkkkkkkk].
Не нужно бояться сравнивать религии между собою. Курс истории литературы считается успешно прочитанным в том случае, если ученики могут пояснить разницу между художественной стилистикой Пушкина и Блока. Если выпускник с первого прочтения страницы не может сказать — Лермонтов это или Маяковский, Цветаева или Некрасов — значит у него никакие знания по литературе. Вряд ли может быть признан удовлетворительным ответ, состоящий в том, что “это, кажется поэзия, и вообще это написано стихами”. Но точно также человек, не могущий объяснить различия христианства и буддизма — всуе изучал историю религии.
Если кто-то утверждает, что по своим философским взглядам он является платоником — это значит, что он должен знать философию Платона, систему Аристотеля, знать их различия, и при этом отстаивать как те положения платоновской философии, которые во время оно не принимались Аристотелем, так и те, которые сегодня приводят в возмущение марксистов. Сказать, что “Платон говорил о Боге” — значит не сказать ничего.
Аналогично и с познанием христианства. Здесь тоже надо ставить те вопросы, о которых говорил о. Александр Шмеман — “Человек маленькой веры верит, но спросить его нужно — во что он верит? В кого он верит? Чем его христианство отличается от того, что и во всех без исключения религиях находил человек? Чтобы найти это, совсем не нужно христианство. Всякое почтенное язычество вполне удовлетворило бы нужду человека кому-то помолиться, кому-то поведать свою печаль, от кого-то получить убеждение, что жизнь имеет опору где-то. В конце концов в деревне, куда приезжал епископ в IV веке, давно уже люди верили в Бога” [537].
Есть в истории религии вещи, с которыми христианство несовместимо. От этого факта нельзя отгородиться привычным интеллигентским рефлексом — “ах, как Вы нетерпимы!”. Никакая “терпимость” не сможет отменить тот факт, что Пушкин не писал “Стихов о советском паспорте”.
Нетерпим ли учитель, если он указывает ученику на недопустимость перевирания фактов? Если Вовочка уверен, что “Евгений Онегин” начинается со слов “Мой тетя самых честных правил” — должен ли учитель похвалить его за творческий подход или постараться все же принудить его к пониманию правил русского языка?
И поэтому совсем не является “страшным опытом” объяснение того, что Евангельское ощущение Бога как отцовской Любви не совместимо с безличностным пантеизмом Рерихов, а рериховское понимание Христа как просто “Учителя” не согласуемо с учением самого Христа.
Поэтому, когда я читаю лекции в МГУ, я предупреждаю слушателей: в некотором смысле я хочу лишить вас свободы. Вы вправе думать иначе, чем православие, вы можете понимать само Евангелие и смысл христианской жизни иначе, чем православие, наконец, вы просто можете говорить и писать, что хотите. Но одного вы не можете делать — в этих случаях вы не можете выдавать коктейль своих мыслей за православие. Если кто-то, хоть один из вас, согласен с тем пониманием Бога, человека, мира, которое я вам раскрываю — я буду рад. Но на всех вас по окончании моих лекций будет наложено одно ограничение: уже зная, каковы основные принципы православия, вы не будете иметь нравственного права выдавать за православие что-то другое.
Считается ли узколобым фанатиком историк философии, объясняющий разницу между методом философствования Канта и Августина? Почему не обвиняют в нетерпимости философа, который пишет диссертацию на тему о противоположности воззрений Достоевского и Ницше? Когда Алексей Лосев показывает, что платонизм эпохи Возрождения мало что общего имел с учением самого Платона — никто же не называет его за это узколобым фанатиком! Ну вот так же, исторически, фактически, документально несовместима теософия с апостольским христианством…
Так и я попросил бы не обвинять меня в “нетерпимости”. Между разными философиями и разными богословскими системами лежат различия, которые не зависят от настроения и воли исследователя. Как бы ни хотелось кому-то, чтобы все были одинаковы, но между буддизмом и христианством действительно немало радикальных различий. Если я буду о них молчать — они от этого не исчезнут.
Призыв к сопоставлению — это прежде всего призыв к работе мысли. Легкость, с которой на астральной почве рождаются секты типа “Богородичного центра” и “Белого братства”, дает повод отнюдь не лишний раз напомнить: входя в Церковь, снимают шляпу, а не голову. Обретение веры не означает, что отныне за ненадобностью можно сдать ум в камеру хранения. Увы, истребление нескольких поколений религиозных мыслителей и богословов привело к забвению о том, что у разума есть свои права не только в светской, но и в религиозной сфере. Две пары категорий описывают ход духовной работы: молитва — и мысль; благодать — и свобода. Урежьте в одной из этих пар хоть одно крыло — и вот уже готовый инвалид духовного труда. Секта (secta) как раз и значит — “отсечение” (secare). Зримое ныне всеми возникновение и исчезновение новых и новых сект подтверждает старую, как Церковь, истину: вся мощь догматики и традиции, мощь церковного разума и авторитета противостоят не свободе мысли, а свободе фантазии.
Нельзя не поразиться тому, что “не видят разницы” между религиями журналисты и учительницы — то есть люди, составившие представление о религии на основе трех-четырех книжек. Но богословы, несравненно лучше журналистов знающие глубину и историю религиозной мысли, и монахи, всю жизнь посвятившие духовной борьбе, решительно отвергают синкретизм. “Синтетическая” теория не может объяснить того простого факта, что именно религиозно-непрактикующие люди, судящие о верах понаслышке, являются адептами этой теории, а религиозные практики относятся к ней более чем холодно.
Почему Святые — от ап. Павла до о. Иоанна Кронштадтского — предупреждали о необратимом различии религиозных путей, а люди, далекие от христианской религиозной практики, считают, что идти можно любой дорогой и тропкой и даже вовсе без оной? Почему люди, вряд ли твердо знающие “Отче наш” и наверняка не помнящие слов разрешительной молитвы на исповеди — стоят за соединение всех вер, а преп. Амвросий Оптинский и Серафим Саровский, ап. Павел и Григорий Богослов [llllllllll] — против? Неужели и этот очевидный факт не взывает к разуму и к совести?
Нефилософскому сознанию невозможно доверить решение философских вопросов и привлечь его к разрешению философских дискуссий. Сознанию нерелигиозному невозможно поручить служение крайнего судии в противостоянии религиозных доктрин.
Обычно говорят, что различны лишь невежественные религиозные толпы, а подвижники духа мирно единятся на горних высотах. И это неверно чисто исторически.
Во-первых, обращение к реальной жизни конфессий показывает, что, вопреки синкретической пропаганде, скорее малорелигиозные люди всех религий очень похожи. На улицах Иерусалима не отличить иудея от православного, монофизита от мусульманина. Но чем более человек открывает свою душу для того, чтобы его традиция обновила и переродила его — тем более он будет отличаться от людей, открывших себя для действия в них иной духовной традиции.
Во-вторых, не только всматривание в лица, но и изучение памятников религиозной мысли позволяет понять малую обоснованность исходной аксиомы “общемировой религии”. По поводу тезиса, гласящего, будто “все религии едины в своей духовной глубине и лишь в обрядах немного отличаются друг от друга”, Гилберт Честертон заметил: “это ложь, это полностью противоречит фактам. Религии не очень различаются обрядами, они страшно различны в учении. Все равно как если бы вам сказали: “Пусть вас не вводит в заблуждение, что газеты “Новости Церкви” и “Атеист” выглядят совершенно по-разному — прочтите их, и вы увидите, что говорят они одно и тоже”. Конечно, они схожи во всем, кроме того, что они говорят. Механика у всех верований одна, почти все религии земли используют одни и те же приемы: у них есть священники, тексты, алтари, братства, праздники. Способ учения похож, но разница только в том, чему они учат. Замечательный пример мнимой схожести — духовное единство буддизма и христианства. Те, кто принимают эту теорию, настаивают, что христианство и буддизм очень похожи, особенно буддизм. Все верят этому, и я сам верил, пока не прочел их аргументы. Их аргументами были сходства, которые ничего не значат, так как они присущи всему роду человеческому [mmmmmmmmmm], и сходства, в которых нет ничего общего. Автор попавшейся мне книги пресерьезно объяснял, что обе религии одинаковы в том, в чем одинаковы все религии, или же находил сходство там, где они очевидно различны. Наивный педантизм распространяется и на философские сходства — они доказывают или больше, чем нужно авторам, или ничего не доказывают. Буддизм одобряет милосердие и самоограничение — в этом буддизм не совпадает с христианством, а попросту не слишком расходится с общечеловеческим чувством. Буддисты в принципе осуждают насилие и излишества, поскольку их осуждает каждый нормальный человек. Но ложно утверждение, будто христианство и буддизм одинаково их понимают” [538].
Но если близки именно внешние формы выражения религиозного чувства, то, значит, на большей глубине надо искать своеобразие каждой религиозной традиции.
Сведение различий между религиями к различиям в обрядах необходимо синкретистам для того, чтобы успешнее действовать среди приверженцев традиционных религий. Если разница между религиями — это не более чем расхождение в обрядности, то эзотерическая философия, уважительно относящаяся к любому символическому обряду, может быть совмещена с любым культом, то есть с любой религией. Так проповедовал еще древний гностик Валентин, который преподавал гностическую теогонию, но при этом считал возможным формально оставаться христианином и участвовать в христианском богослужении [539]. Обряды — для толпы, для народа. Церковь и существует для народа. А философии в ней быть не может. Философия есть только у “посвященных”. Спорить с профанами — значит унижаться. Лучше из снисхождения к толпе соблюдать ее ритуалы, и при случае выискивать среди обычных прихожан кого-нибудь, кого можно было бы посвятить в “тайны гнозиса”. Исходя из таких рассуждений, “гностики не столько отрицали церковь, не столько противополагали себя ей, как заблуждающейся, сколько ставили себя над нею, признавая у себя высшие истины, а в церкви только низшие… Для них кафолическая церковь была не столько погрешающею, заблуждающейся, сколько церковью отсталою” [540].
Так думает и великое множество сегодняшних неоязычников. Ложь этой позиции заключается во-первых, в том, что культ уравнивается с обрядом. Люди действительно могут создать разные символы для выражения своих чувств и мыслей. Но культ не исчерпывается своей человеческой составляющей, он не сводится к своему психологическому и педагогическому значениям. Культ — это обращение к иному, это попытка встретиться с ним. И эта встреча реально происходит. Поэтому разница между религиями более всего в том, что Встреча с Богом может не состояться. Место реальной Встречи могут занять мечты о ней или воспоминания о когда-то происшедшем. Но, что еще важнее — на встречу может придти не тот, кого ждали. У разных религий могут оказаться разные Женихи… Мистериальный опыт язычества может оказаться реальным и реально “сконтактировать” человека с таким духовным полем, которое не есть Бог.
У утопий есть своя логика. Если нечто не укладывается в их мерку — этот “излишек” должен быть отсечен. В коммунистической утопии не должно было быть Церкви — и Соловки из монастыря стали концлагерем. В коммунистическом “общечеловечьем общежитье” не должно было быть “ни Россий, ни Латвий” — и слова “Родина”, “Отечество” на десятилетия стали запретными. И экуменическая утопия “синтеза всех религий” также много что грозит оставить за бортом.
В демократическом обществе, как известно, по вопросу о плюрализме двух мнений быть не может. Экуменизм же предполагает, что плюрализм из общества должен перекочевать в каждую отдельную голову — каждый человек должен верить сразу в несколько богов. В. Розанов по этому поводу как-то заметил, что нормативный интеллигент “утром верит в Ницше, в обед — в Маркса, и вечером — в Христа”. Честертоном подобная “широта взглядов” высмеивалась в образе Ричарда Уайта, который “недавно обрел веру, но каждую неделю менял вероисповедание” [532]. Эта религия внутреннего плюрализма, религиозной всеядности и духовного безвкусия твердит: “Смотрите на вещи шире! Не связывайте себя какой-то одной определенной позицией по этому вопросу!”.
Идеал обязательной религиозной всеядности объявляет всеверие и многоверие “широтой взглядов”. Верность Христу — “узким фанатизмом”.
Недавно на одном монархическом съезде, где с трибуны постоянно звучала триада “православие-самодержавие-народность”, я заметил, что три весьма милые и интеллигентные женщины впереди меня оживленно и “на троих” читают книжку под названием “Руническая магия”, причем явно воспринимая ее в качестве “учебного пособия”. Я попросил этих активисток “русского возрождения” хотя бы здесь не баловаться играми с сатаной. В ответ мне глубоко убежденно прошептали, что “надо же все знать! со всем познакомиться!” Вот, правда, когда я их спросил — знают ли они “Отче наш” или библейские заповеди — ответом было молчание…
Не зная своего, не стремясь его узнать и не ценя — люди с бесстрашием, достойным лучшего применения бросаются в бездны языческих практик.
Жизнь без убеждений (по диагнозу К. Г. Юнга, такая жизнь как раз и порождает шизофрению) считается нормой. Человек же, имеющий религиозные убеждения и не готовый их менять с каждым новым газетным выпуском или при встрече с каждым новым собеседником, рассматривается сторонниками “обязательной веротерпимости” как угроза для общественного порядка. Здоровым и нормальным состоянием объявляется всеверие, тогда как исключительная верность Евангелию диагностируется как одержимость “сверхценной идеей”. Соответственно, такой “одержимый” Евангелием человек рассматривается как источник агрессии [iiiiiiiiii].
Что ж, опыт ХХ века позволяет и здесь сказать, чем все это кончится. В романе Г. К. Честертона “Шар и крест” Антихрист, воцарившийся в мире, “провел свой законопроект. Теперь организована медицинская полиция. Даже если вы сбежите, любой полисмен схватит вас, поскольку у вас нет справки о нормальности” [533].
И уже сейчас люди до такой степени затерроризированны идеей обязательного “мира между религиями”, настолько пленены пропагандой их “равноценности”, что даже человеческие жертвоприношения не считаются чем-то достойным осуждения [534].
И уже сейчас люди не замечают, что в призывах синкретических религий ко “всетерпимости” и “всеединству” слышатся подозрительно стальные нотки. Ведь когда новые секты уверяют, что разделение между религиями — это плохо, они на самом деле имеют в виду, что им не нравится, что кто-то не принял еще именно их идеологии.
Еще в 1987 году при проведении в Москве конференции под названием “Новый человек — единая надежда для Будущего”, пресс-служба одного из самых известных лидеров западного неоиндуизма Шри Раджниша распространяла переводы нескольких его лекций. Конечно, “любимый бхагаван” (так он именовался в этих изданиях) начал с заявления о том, что “разделение между людьми — будь то во имя религии или во имя нации — примитивно и дико” (“Золотое будущее”; лекция №17 от 20.5.1987). Но проходит два дня — и Шри Раджниш начинает говорить яснее: “Христианство принесло столько вреда, что интеллигенция, и особенно гениальные люди, подобные Карлу Марксу, настолько разочаровались в христианстве, что они создали противоположность: материалистическую философию. Карл Маркс ничего не знал о Гаутаме Будде. Ничего не зная об истинной религии, он считал, что христианство и есть религия. Я всегда понимал, что в число всех преступлений, совершенных христианством, можно включить и коммунизм” (лекция №21 от 22.5.87). И едва лишь христиане позволяют себе заметить, что они в чем-то не согласны с новоявленным гуру (например, с его утверждением о том, что “Бога нет” — лекция №28 от 25.5.87), как следует суждение о “фанатичном фашистском христианском уме” (лекция №20 от 21.5.87)
Когда новые синкретические секты говорят о необходимости религиозного единства, они имеют в виду всего лишь тотальное распространение своего собственного вероучения. Провозглашая объединение религий, они не любят уточнять — на какой именно основе они мыслят это объединение. Чаемое ими слияние религий возможно только на основе всеобщего принятия их догм. Например, первая и громкая декларация теософов: “Нет религии выше Истины”. Менее громкое, но достаточно внятное утверждение гласит, что теософия это и есть истина. И — уже шепотом — вывод: “нет религии выше нашего оккультизма”. Все религии должны быть переиначены в соответствии с “Учением”, все должны быть переварены. И возлягут волк христианства с ягненком буддизма вместе — но в утробе теософии.
В том “общерелигиозном синтезе”, который предлагают теософы, христианство на самом деле должно быть просто растворено в оккультизме. Поэтому сопротивление теософскому “примирению” для христианства есть вопрос выживания. Поэтому идея быть “синтезированными” не вызывает восторга у всех исторических религий.
А это значит, что рекламное шоу под названием “даешь синтез!” кончится просто образованием очередной секты, которая будет противопоставлять себя всем остальным (чье сознание недоразвилось до принятия их идей). У Достоевского один либерал-прогрессист как-то говорит о себе: “Чем больше я люблю человечество вообще, тем больше ненавижу каждого человека в отдельности”. Что-то очень похожее происходит в либеральных религиозных настроениях нынешней интеллигенции. Все чаще встречаются люди, чья устремленность ко “вселенскому духовному братству”, к экуменическому объединению конфессий имеет своим ближайшим плодом нечто совершенно противоположное: усугубление религиозных разделений.
Попытки “объединить религии” на деле ведут к очередному расколу, к отрыву людей от реальной церковной общины ради призрачного единства “в шамбале”.
В одном из южнорусских городов мне несколько раз довелось встречаться и беседовать с одним очень хорошим и образованным человеком. Он кришнаит (причем экуменического вкуса). И вот в этих беседах он так и не смог разубедить меня в абсурдности ситуации, в которую он сам себя поставил. Ища примирить Запад и Восток, Россию и Индию, христианство и ведизм, он прежде всего выпал из своей (изначально) — Православной Церкви. Ища идеального единства и единства в идее, он разорвал реальные связи с религиозной общиной своего города. В “трансцендентальных” сферах и книжных грезах уносясь за Гималаи, он не может переступить порог единственного реального храма в городе — православного. Устремленность ко “всемирному братству” проявилась прежде всего как разрыв общения с теми братьями, которые живут на его же улице, в соседних домах. Высшее, литургическое, евхаристическое соединение с ними стало для него невозможным. Поскольку же он не просто интеллигент, а всерьез верующий и религиозно честный человек, то он не может не чувствовать, что “единства в мысли” мало, что нужно единство в молитве, в таинстве, в жертве.
И вот этого единства, он себя лишил. Можно, конечно, сказать, что он-де перерос конфессиональную узость местных прихожан, но такой снобизм не может быть одобрен ни христианством, ни, наверное, даже кришнаизмом. И чем дальше, тем больше это чувство неловкости будет нарастать в душе, пока живые и близкие люди не станут восприниматься как досадная помеха на пути к идеальному единству. В общем, вполне по Руссо: “в наше время любят негров вместо того, чтобы любить ближнего” [535].
Так и “миротворческая” деятельность рериховских обществ закончилась тем, что они отлучили себя от Церкви. Люди, вроде бы с искренним благоговением произносившие имя преп. Сергия Радонежского, оказались вовлеченными в тот же христоборческий натиск с Востока на Русь, которому противостоял Преподобный.
На словах утверждая, что они с любовью и терпимостью относятся ко всем убеждениям, синкретисты на деле с крайним раздражением встречают любую попытку христиан отстоять уникальность своей веры. У сектантов устоялась привычка к полной безнаказанности: клевещи на Церковь как хочешь, перевирай Евангелие как душе угодно — и тебе никто не посмеет ответить.
Любой несогласный немедленно обряжается в тогу инквизитора. “В сущности, Кураев обслуживает тех, кто выступает против духовного развития человечества и устремляет своих слушателей в прошлое, где единственным способом борьбы с инакомыслием были костры. История развития человечества показала, что разрешение противоречий методами насилия и жестокости никогда не давало хороших результатов. Неужели опыт тысячелетий ничему не научил человека? Неужели мы будем вновь и вновь повторять этот страшный опыт?” — это из реакции тамбовского областного рериховского общества “Культура” [536] на лекции, которые я читал в Тамбове летом 1994. Лекции, содержащие элементарное сопоставление основ христианства и оккультизма, — это, оказывается, “страшный опыт”.
Тут приходится вспомнить слова Псалма: “Долго жила душа моя с ненавидящими мир. Я мирен: но только заговорю, они — к войне” (Пс. 119, 6-7). Врут рериховцы, когда пишут, что в истории Церкви «единственным способом борьбы с инакомыслием были костры». Не кострами и не дубинкой привлек на свою сторону ссыльный Афанасий Великий людей, ранее увлекавшихся ересью Ария. Православные миссионеры (в числе которых были и свв. Кирилл и Мефодий, и равноапостольный Николай Японский) шли в языческие страны не во главе отрядов крестоносцев.
Что такое религиозные гонения, православная Церковь знает слишком хорошо. Гонение — это аресты и закрытие храмов, это поругание святынь и невозможность публично защитить свою веру. Но неужели защитники экуменизма не могут понять разницу между крестовым походом, между обращением людей в веру через военную силу или через полицию — и обычной дискуссией?
Если я решил не подавать некоему господину руки и не принимать его у себя дома, это не означает, что я стал “гонителем” или “палачом”. Но российская интеллигенция столь решительно и столь неизменно не признает за Православной Церковью права на полемику с кем бы то ни было, что даже Лев Карсавин был вынужден вступиться за право Церкви на дискуссию. “Попробуйте возмутиться лукавым совращением русских детей в католичество [jjjjjjjjjj]. Вам ответят напоминанием о духе христианской любви, видно, позабыв, что и православных детей тоже любить можно. Попробуйте оспаривать ересь. — Вам скажут, что все это хитрые умствования и что не в догме дело. В чем же тогда оно, если не в христианской Истине, которая не сводится к прекраснодушию? Послушаешь этих любвеобильных до слезоточивости хулителей и подумаешь: да не разбойники ли все, кто защищает Православие? — Но хороши разбойники, которых и по рукам и по ногам связали и которым только что язык не урезали! Хороши разбойники, оружие которых даже не государство, даже не Правительствующий Синод, а слово. Нет, вина православных русских людей не в злобе, не в нападках на инославие, а в том, что до сих пор они были слишком пассивными и расплывчато благодушными, что свою греховность сваливали они на Церковь и забывали о судьбе теплого равнодушия” [kkkkkkkkkk].
Не нужно бояться сравнивать религии между собою. Курс истории литературы считается успешно прочитанным в том случае, если ученики могут пояснить разницу между художественной стилистикой Пушкина и Блока. Если выпускник с первого прочтения страницы не может сказать — Лермонтов это или Маяковский, Цветаева или Некрасов — значит у него никакие знания по литературе. Вряд ли может быть признан удовлетворительным ответ, состоящий в том, что “это, кажется поэзия, и вообще это написано стихами”. Но точно также человек, не могущий объяснить различия христианства и буддизма — всуе изучал историю религии.
Если кто-то утверждает, что по своим философским взглядам он является платоником — это значит, что он должен знать философию Платона, систему Аристотеля, знать их различия, и при этом отстаивать как те положения платоновской философии, которые во время оно не принимались Аристотелем, так и те, которые сегодня приводят в возмущение марксистов. Сказать, что “Платон говорил о Боге” — значит не сказать ничего.
Аналогично и с познанием христианства. Здесь тоже надо ставить те вопросы, о которых говорил о. Александр Шмеман — “Человек маленькой веры верит, но спросить его нужно — во что он верит? В кого он верит? Чем его христианство отличается от того, что и во всех без исключения религиях находил человек? Чтобы найти это, совсем не нужно христианство. Всякое почтенное язычество вполне удовлетворило бы нужду человека кому-то помолиться, кому-то поведать свою печаль, от кого-то получить убеждение, что жизнь имеет опору где-то. В конце концов в деревне, куда приезжал епископ в IV веке, давно уже люди верили в Бога” [537].
Есть в истории религии вещи, с которыми христианство несовместимо. От этого факта нельзя отгородиться привычным интеллигентским рефлексом — “ах, как Вы нетерпимы!”. Никакая “терпимость” не сможет отменить тот факт, что Пушкин не писал “Стихов о советском паспорте”.
Нетерпим ли учитель, если он указывает ученику на недопустимость перевирания фактов? Если Вовочка уверен, что “Евгений Онегин” начинается со слов “Мой тетя самых честных правил” — должен ли учитель похвалить его за творческий подход или постараться все же принудить его к пониманию правил русского языка?
И поэтому совсем не является “страшным опытом” объяснение того, что Евангельское ощущение Бога как отцовской Любви не совместимо с безличностным пантеизмом Рерихов, а рериховское понимание Христа как просто “Учителя” не согласуемо с учением самого Христа.
Поэтому, когда я читаю лекции в МГУ, я предупреждаю слушателей: в некотором смысле я хочу лишить вас свободы. Вы вправе думать иначе, чем православие, вы можете понимать само Евангелие и смысл христианской жизни иначе, чем православие, наконец, вы просто можете говорить и писать, что хотите. Но одного вы не можете делать — в этих случаях вы не можете выдавать коктейль своих мыслей за православие. Если кто-то, хоть один из вас, согласен с тем пониманием Бога, человека, мира, которое я вам раскрываю — я буду рад. Но на всех вас по окончании моих лекций будет наложено одно ограничение: уже зная, каковы основные принципы православия, вы не будете иметь нравственного права выдавать за православие что-то другое.
Считается ли узколобым фанатиком историк философии, объясняющий разницу между методом философствования Канта и Августина? Почему не обвиняют в нетерпимости философа, который пишет диссертацию на тему о противоположности воззрений Достоевского и Ницше? Когда Алексей Лосев показывает, что платонизм эпохи Возрождения мало что общего имел с учением самого Платона — никто же не называет его за это узколобым фанатиком! Ну вот так же, исторически, фактически, документально несовместима теософия с апостольским христианством…
Так и я попросил бы не обвинять меня в “нетерпимости”. Между разными философиями и разными богословскими системами лежат различия, которые не зависят от настроения и воли исследователя. Как бы ни хотелось кому-то, чтобы все были одинаковы, но между буддизмом и христианством действительно немало радикальных различий. Если я буду о них молчать — они от этого не исчезнут.
Призыв к сопоставлению — это прежде всего призыв к работе мысли. Легкость, с которой на астральной почве рождаются секты типа “Богородичного центра” и “Белого братства”, дает повод отнюдь не лишний раз напомнить: входя в Церковь, снимают шляпу, а не голову. Обретение веры не означает, что отныне за ненадобностью можно сдать ум в камеру хранения. Увы, истребление нескольких поколений религиозных мыслителей и богословов привело к забвению о том, что у разума есть свои права не только в светской, но и в религиозной сфере. Две пары категорий описывают ход духовной работы: молитва — и мысль; благодать — и свобода. Урежьте в одной из этих пар хоть одно крыло — и вот уже готовый инвалид духовного труда. Секта (secta) как раз и значит — “отсечение” (secare). Зримое ныне всеми возникновение и исчезновение новых и новых сект подтверждает старую, как Церковь, истину: вся мощь догматики и традиции, мощь церковного разума и авторитета противостоят не свободе мысли, а свободе фантазии.
Нельзя не поразиться тому, что “не видят разницы” между религиями журналисты и учительницы — то есть люди, составившие представление о религии на основе трех-четырех книжек. Но богословы, несравненно лучше журналистов знающие глубину и историю религиозной мысли, и монахи, всю жизнь посвятившие духовной борьбе, решительно отвергают синкретизм. “Синтетическая” теория не может объяснить того простого факта, что именно религиозно-непрактикующие люди, судящие о верах понаслышке, являются адептами этой теории, а религиозные практики относятся к ней более чем холодно.
Почему Святые — от ап. Павла до о. Иоанна Кронштадтского — предупреждали о необратимом различии религиозных путей, а люди, далекие от христианской религиозной практики, считают, что идти можно любой дорогой и тропкой и даже вовсе без оной? Почему люди, вряд ли твердо знающие “Отче наш” и наверняка не помнящие слов разрешительной молитвы на исповеди — стоят за соединение всех вер, а преп. Амвросий Оптинский и Серафим Саровский, ап. Павел и Григорий Богослов [llllllllll] — против? Неужели и этот очевидный факт не взывает к разуму и к совести?
Нефилософскому сознанию невозможно доверить решение философских вопросов и привлечь его к разрешению философских дискуссий. Сознанию нерелигиозному невозможно поручить служение крайнего судии в противостоянии религиозных доктрин.
Обычно говорят, что различны лишь невежественные религиозные толпы, а подвижники духа мирно единятся на горних высотах. И это неверно чисто исторически.
Во-первых, обращение к реальной жизни конфессий показывает, что, вопреки синкретической пропаганде, скорее малорелигиозные люди всех религий очень похожи. На улицах Иерусалима не отличить иудея от православного, монофизита от мусульманина. Но чем более человек открывает свою душу для того, чтобы его традиция обновила и переродила его — тем более он будет отличаться от людей, открывших себя для действия в них иной духовной традиции.
Во-вторых, не только всматривание в лица, но и изучение памятников религиозной мысли позволяет понять малую обоснованность исходной аксиомы “общемировой религии”. По поводу тезиса, гласящего, будто “все религии едины в своей духовной глубине и лишь в обрядах немного отличаются друг от друга”, Гилберт Честертон заметил: “это ложь, это полностью противоречит фактам. Религии не очень различаются обрядами, они страшно различны в учении. Все равно как если бы вам сказали: “Пусть вас не вводит в заблуждение, что газеты “Новости Церкви” и “Атеист” выглядят совершенно по-разному — прочтите их, и вы увидите, что говорят они одно и тоже”. Конечно, они схожи во всем, кроме того, что они говорят. Механика у всех верований одна, почти все религии земли используют одни и те же приемы: у них есть священники, тексты, алтари, братства, праздники. Способ учения похож, но разница только в том, чему они учат. Замечательный пример мнимой схожести — духовное единство буддизма и христианства. Те, кто принимают эту теорию, настаивают, что христианство и буддизм очень похожи, особенно буддизм. Все верят этому, и я сам верил, пока не прочел их аргументы. Их аргументами были сходства, которые ничего не значат, так как они присущи всему роду человеческому [mmmmmmmmmm], и сходства, в которых нет ничего общего. Автор попавшейся мне книги пресерьезно объяснял, что обе религии одинаковы в том, в чем одинаковы все религии, или же находил сходство там, где они очевидно различны. Наивный педантизм распространяется и на философские сходства — они доказывают или больше, чем нужно авторам, или ничего не доказывают. Буддизм одобряет милосердие и самоограничение — в этом буддизм не совпадает с христианством, а попросту не слишком расходится с общечеловеческим чувством. Буддисты в принципе осуждают насилие и излишества, поскольку их осуждает каждый нормальный человек. Но ложно утверждение, будто христианство и буддизм одинаково их понимают” [538].
Но если близки именно внешние формы выражения религиозного чувства, то, значит, на большей глубине надо искать своеобразие каждой религиозной традиции.
Сведение различий между религиями к различиям в обрядах необходимо синкретистам для того, чтобы успешнее действовать среди приверженцев традиционных религий. Если разница между религиями — это не более чем расхождение в обрядности, то эзотерическая философия, уважительно относящаяся к любому символическому обряду, может быть совмещена с любым культом, то есть с любой религией. Так проповедовал еще древний гностик Валентин, который преподавал гностическую теогонию, но при этом считал возможным формально оставаться христианином и участвовать в христианском богослужении [539]. Обряды — для толпы, для народа. Церковь и существует для народа. А философии в ней быть не может. Философия есть только у “посвященных”. Спорить с профанами — значит унижаться. Лучше из снисхождения к толпе соблюдать ее ритуалы, и при случае выискивать среди обычных прихожан кого-нибудь, кого можно было бы посвятить в “тайны гнозиса”. Исходя из таких рассуждений, “гностики не столько отрицали церковь, не столько противополагали себя ей, как заблуждающейся, сколько ставили себя над нею, признавая у себя высшие истины, а в церкви только низшие… Для них кафолическая церковь была не столько погрешающею, заблуждающейся, сколько церковью отсталою” [540].
Так думает и великое множество сегодняшних неоязычников. Ложь этой позиции заключается во-первых, в том, что культ уравнивается с обрядом. Люди действительно могут создать разные символы для выражения своих чувств и мыслей. Но культ не исчерпывается своей человеческой составляющей, он не сводится к своему психологическому и педагогическому значениям. Культ — это обращение к иному, это попытка встретиться с ним. И эта встреча реально происходит. Поэтому разница между религиями более всего в том, что Встреча с Богом может не состояться. Место реальной Встречи могут занять мечты о ней или воспоминания о когда-то происшедшем. Но, что еще важнее — на встречу может придти не тот, кого ждали. У разных религий могут оказаться разные Женихи… Мистериальный опыт язычества может оказаться реальным и реально “сконтактировать” человека с таким духовным полем, которое не есть Бог.