Он помолчал. Взгляды всей аудитории были прикованы к нему.
   - Мы сделаем несколько упражнений на полу. Пожалуйста, раздвиньте ноги.
   Они раздвинули ноги.
   - Поднимите руки.
   Они подняли руки.
   - Теперь на вдохе дотянитесь до правой ступни.
   После нескольких основных йоговских упражнений он уложил их на спины. Повинуясь его мягким командам, они расслабили пальцы один за другим, затем запястья, пальцы ног, лодыжки, лбы, и самое трудное - уши. Между тем папа, не тратя попусту время, скинул туфли и носки, и потом - я должен был догадаться - рубашку и чистую трикотажную майку. Он бесшумно обошел по кругу дремлющих, приподнимая то безвольную ногу, то руку, чтобы проверить, расслабились ли они. У Евы, тоже лежавшей на спине, один непослушный глаз медленно раскрывался. Случалось ли ей хоть раз в жизни любоваться такой сильной, такой смуглой, такой волосатой грудью? Когда папа проходил мимо, она дотронулась до его ноги. Человек в вельветовом костюме совершенно не мог расслабиться: лежал, как вязанка хвороста, скрестив ноги, с горящей сигаретой в пальцах, и задумчиво глядел в потолок.
   Я зашипел Чарли на ухо:
   - Сматываемся, пока нас не загипнотизировали, как этих идиотов.
   - Ну разве это не прелесть что такое?
   С верхней лестничной площадки к мансарде Чарли вела лестница.
   - Будь добр, сними часы, - попросил он. - В моих владениях фактора времени не существует.
   Я положил часы на пол и вскарабкался на чердак, занимающий всю верхнюю часть дома. Это пространство находилось в полном распоряжении Чарли. Скошенные стены и низкий потолок были разрисованы мандалами14 и длинноволосыми ликами. Четыре его гитары - две акустических и два "Стратокастера" - рядком стояли у стены. На полу валялись большие диванные подушки. Пластинок были горы, и четыре Битла периода "Sergeant Pepper"15 глядели со стены, как боги.
   - Слушал в последнее время что-нибудь достойное? - спросил он, зажигая свечу.
   - Да, - после покоя и тишины гостиной мой голос звучал неестественно громко. - Новый альбом "Стоунз". Я сегодня поставил его в музыкальном клубе, и народ просто ошизел. Поскидывали пиджаки и галстуки и как оголтелые ринулись танцевать. Я влез на стол и отрывался. Прямо языческие ритуальные пляски устроили. Жаль, что тебя не было, старик.
   Я взглянул на Чарли и мгновенно понял, какое я тупое животное, обыватель, дитя малое. Откинув длинные, до плеч, волосы, Чарли смотрел на меня долгим, понимающим и всепрощающим взглядом, и улыбался.
   - Думаю, тебе пора промыть уши кое-чем по-настоящему питательным, Карим.
   Он поставил пластинку "Пинк Флойд" "Ummagumma"16. Я изо всех сил заставлял себя слушать, пока Чарли, сидя напротив, сворачивал косяк, смешивая сухую марихуану с табаком.
   - Твой папаша... Он высший класс. Мозговитый мужик. Ты каждое утро выполняешь всю эту медитацию?
   Я кивнул. Кивок-то не может считаться ложью, верно?
   - И мантры распеваешь?
   - Распеваю не каждый день, нет.
   Я вспомнил, что творится по утрам у нас дома: папа мечется по кухне в поисках оливкового масла, чтобы смазать волосы; мы с братом орем и рвем друг у друга номер "Дейли Миррор"; мама жалуется, что вынуждена ходить на работу в обувной магазин.
   Чарли прикурил для меня косяк. Я затянулся и вернул его, умудрившись просыпать пепел на рубашку и прожечь дырку. Меня сразу зацепило, замутило, и я вскочил.
   - Ты чего?
   - Мне в сортир надо.
   Я скатился по чердачной лестнице. В ванной комнате семейства Кей висели театральные афиши в рамках, оповещающие о пьесах Дженет. Бамбуковые и пергаментные свитки на стенах изображали спаривающихся уроженцев Востока, толстых и коротконогих. Там было биде. И пока я сидел со спущенными штанами, жадно пожирая глазами весь этот шик, мне было ниспослано прозрение. Я вдруг впервые четко осознал, чего хочу от жизни. Я хотел, чтобы мое будущее было насыщено мистицизмом, сексуальными обещаниями, умными людьми и наркотиками. Раньше я этого не понимал, теперь же не желал ничего другого. Так мне открылась дверь в будущее, и я увидел, куда лежит путь мой.
   А Чарли? Моя любовь к нему была не такой, какой бывает обычная любовь. Не было в ней ни благородства, ни великодушия. Никто не заводил меня так, как заводил Чарли, но я не питал к нему добрых, возвышенных чувств. Я как бы предпочитал Чарли себе. Я хотел быть им. Владеть его талантами, его лицом, его стилем. В один прекрасный день проснуться и обнаружить, что все, чем обладал Чарли, волшебным образом трансформировалось в меня.
   Я стоял на верху лестницы. В доме царила полная тишина, если не считать приглушенных аккордов песни "A soucerful of Secrets"17 с чердака. Кто-то зажег благовония. Я прокрался на первый этаж. Дверь гостиной была открыта. Я заглянул в тускло освещенную комнату. Рекламщики и их благоверные сидели, скрестив ноги, с прямыми спинами, и дышали - глубоко и ровно. Вельветовый Костюм восседал в кресле спиной ко всем и читал, дымя сигаретой. Ни Евы, ни папы в комнате не наблюдалось. Куда они запропастились?
   Я покинул загипнотизированных будд и отправился в кухню. Черный ход зиял широко распахнутой дверью. Я ступил в темноту сада. Вечер был теплый, светила полная луна.
   Я встал на колени. Я знал, что надо делать - побывав на папиной демонстрации, я стал проявлять чудеса интуиции. Ползком я пересек внутренний дворик. Наверное, недавно здесь жарили барбекю, потому что кусочки древесного угля, острые, как бритва, впивались мне в колени, но я кое-как добрался до кустов, опоясывавших лужайку. Я смутно видел в конце лужайки садовую скамью. Подполз ближе. Бледного сияния луны как раз хватило, чтобы разглядеть на скамейке Еву. Она стягивала через голову одежду. Стоило напрячь глаза, и я увижу её грудь. И я стал напрягать, и напрягал до тех пор, пока не почуствовал, что глаза сейчас вылезут из орбит. Наконец, я понял, что не ошибся. У Евы была только одна грудь. Там, где по традиции полагалось находиться второй, было пусто, если мне не изменяло зрение.
   И практически не заметный под всей этой роскошью распущенных волос и плоти, лежал мой отец. Я точно знал, что это папочка, ибо он вопил - на все Бекенгемские сады, наплевав на соседей: "О боже мой, о боже, боже!" Интересно, неужели и я был зачат таким же макаром - в остром ночном воздухе окраины, под христианские стоны мусульманина-ренегата, вырядившегося буддистом?
   Ева громко прихлопнула ладонью папин рот. Вот стерва, подумал я и едва не ломонулся через кусты, чтобы за него вступиться. Но, бог ты мой, как Ева прыгала! Голова откинута, взгляд устремлен в звездное небо, волосы разметались, - и топает ногами по траве, как футболист. Но какой, однако, страшный вес обрушивается на папину задницу! Отметины от этой скамьи, наверное, надолго впечатаются в его бедные ягодицы, как следы от раскаленной решетки в кусок жареного мяса.
   Ева отняла руку от его губ. Он засмеялся. Счастливый любовничек, мать его, он хохотал и хохотал. Это был смех незнакомого человека, эгоистичного, жадного до удовольствий. Этот чертов смех поверг меня на самое дно депрессии.
   Я поплелся прочь. В кухне налил полную рюмку виски и опрокинул в глотку. Вельветовый Костюм стоял в углу. Веки его жутко дергались от нервного тика. Он выбросил вперед руку.
   - Дермотт, - сказал он.
   Чарли лежал на спине на полу чердака. Я взял у него сигарету, снял ботинки и тоже лег.
   - Подвигайся ближе, - сказал он. - Еще ближе. - И положил ладонь мне на плечо. - Слушай, не знаю, как ты это воспримешь... надеюсь, не очень обидишься.
   - Ни за что, Чарли, что бы ты ни сказал.
   - Тебе нужно надевать поменьше.
   - Поменьше надевать, Чарли?
   - Да. Поменьше одежды.
   Он привстал на локте и пристально посмотрел на меня. Рот его был совсем близко. Я купался в лучах его прекрасного лица.
   - Думаю, "левис" и рубаха с открытым воротом, может, в розовых или пурпурных тонах, и толстый кожаный ремень. И забудь о повязке.
   - Забыть о повязке?
   - Забудь о ней.
   Я сорвал с головы ленту и отшвырнул.
   - Для твоей мамочки.
   - Понимаешь, Карим, иначе ты смахиваешь на "перламутровую королеву"18.
   Я же всеми фибрами души желал только одного сходства: с Чарли, с умным, красивым, блистательным Чарли, - и я каленым железом выжег его слова у себя в мозгу. "Левис" и рубаха с открытым воротом, в скромных розовых или пурпурных тонах. До конца своих дней не надену в гости ничего другого!
   Пока я мысленно с отвращением оглядывал себя и свой гардероб, испытывая потребность обоссать все до единой тряпки, Чарли лежал на спине с закрытыми глазами и со своим безупречным вкусом. Все в этом доме, за исключением меня, были прямо-таки на седьмом небе.
   Я положил ладонь на бедро Чарли. Никакой реакции. Я не отнимал руку в течение нескольких минут, пока у меня не вспотели кончики пальцев. Глаза его оставались закрытыми, но под джинсами наметилось кое-какое движение. Я почувствовал уверенность. Я потерял голову. Рванул его ремень, молнию, и выпустил его петушка на волю. Он со стоном вздохнул! Он судорожно дернулся! В этой наэлектризованной атмосфере мы поняли друг друга.
   В школе я перещупал множество пенисов, мы частенько тискали и хватали друг друга. Это вносило какое-то разнообразие в учебный процесс. Но никогда раньше я не целовал парня.
   - Где ты, Чарли?
   Я попытался его поцеловать. Он увильнул, отвернув голову. Но когда он кончил мне в руку, это был, клянусь, один из самых прекрасных моментов в моей жизни. Это был праздник на моей улице. Флаги мои реяли в вышине, фанфары трубили!
   Я облизывал пальцы и раздумывал, где раздобыть розовую рубаху, как вдруг услышал звук явно не из репертуара "Пинк Флоид". Я обернулся: из квадратной дыры в полу чердака появились горящие глаза, нос, шея, и следом - знаменитая грудь моего папочки. Чарли поспешно застегнулся. Я вскочил. Папа шагнул ко мне, а следом за ним подошла улыбающаяся Ева. Папа переводил взгляд с меня на Чарли и обратно. Ева принюхалась.
   - Ах вы безобразники!
   - А что такого-то, Ева? - спросил Чарли.
   - Травку покуриваете, вот что!
   Ева сказала, что нас пора везти домой. Мы все стали спускаться. Папа, возглавлявший процессию, наступил на мои часы у подножия лестницы, раздавил их всмятку и порезал ногу.
   Около дома мы вылезли из машины, я сказал Еве "спокойной ночи" и пошел вперед. С крыльца я видел, как Ева пыталась поцеловать папу, в то время как он пытался пожать ей руку.
   Дом стоял темный и холодный, когда мы вошли, совершенно обессиленные. Папа должен был встать в половине седьмого, а у меня в семь начнется контрольная. В прихожей папа замахнулся, чтобы влепить мне пощечину. Он был пьянее, чем мне казалось, и я в два счета скрутил мерзавца.
   - Чем ты там занимался, черт подери, а?
   - Заткнись! - сказал я как можно тише.
   - Я тебя видел, Карим. Боже правый, да ты же педрила чертов! Гомик! Мой собственный сын... Когда это началось?
   Он во мне разочаровался. Аж сотрясался от горя, как будто ему сообщили, что наш дом сгорел дотла. Я не знал, что делать. И начал имитировать голос, которым он гипнотизировал рекламщиков у Евы.
   - Папа, расслабься. Расслабь все тело от кончиков рук до пальцев ног, чтобы отправить свой разум в тихий небесный сад, где...
   - Я тебя к врачу на хрен отправлю, пусть тебе там яйца проверят!
   Надо было срочно прекратить его вопли, пока не проснулась мама и не сбежались соседи со всей округи. И тогда я сказал шепотом:
   - Я тебя видел, пап.
   - Ни черта ты не видел, - сказал он в высшей степени презрительно. Ох, какие мы высокомерные! Наверное, сказывается знатное происхождение. Но у меня был свой козырь.
   - У мамы, по крайней мере, обе сиськи на месте.
   Папа отправился в туалет и стал блевать, не закрыв дверь. Я зашел следом и гладил его по спине, пока его выворачивало наизнанку.
   - Я больше никогда не заговорю об этом, - сказал я. - И ты тоже.
   - Зачем ты приволок его домой в таком состоянии? - спросила мама.
   Она стояла позади нас в длинной, чуть не до пола, ночной рубашке, отчего казалась почти квадратной. Вид у неё был измученный. Она напомнила мне о реальном мире, и мне захотелось крикнуть: "Пошел он к чертям собачьим, этот мир!"
   - Что, не мог приглядеть за ним? - говорила она, то и дело дергая меня за рукав. - Я полночи не отходила от окна, ждала вас. Неужели трудно было позвонить?
   Наконец папа распрямился и ринулся мимо нас.
   - Постели мне в другой комнате, - сказала она. - Я не могу спать рядом с человеком, от которого воняет блевотиной. Теперь всю ночь бегать будет.
   Когда я приготовил постель, и она улеглась, - кровать была слишком узкой, короткой для неё и неудобной, - я кое-что сказал ей:
   - Я никогда не женюсь, ладно?
   - Я тебя не виню, - сказала она, отворачиваясь и закрывая глаза.
   Думаю, она глаз не сомкнула на этой кушетке, и мне было жаль её. Но я на неё разозлился: за что она себя наказывает? Почему так слаба? Почему не борется? Буду сильным, решил я. В ту ночь я не ложился, так и просидел без сна, слушая "Радио Кэролайн". Одним глазком я заглянул в мир волнующих возможностей, и мне хотелось удержать его и сохранить как образец для будущей жизни.
   С неделю после того вечера папа дулся и ни с кем не разговаривал, хотя иногда жестами просил передать соль, например, или перец. Порой ему приходилось изъясняться при помощи сложнейшей пантомимы наподобие сценок Марселя Марсо. Если бы к нам в окошко заглянули инопланетяне, они бы подумали, что наша семья играет в увлекательную игру "Пойми меня!", когда мама, я и мой брат Алли, толкаясь вокруг папы и перебивая друг друга, с азартом разгадывали его попытки без помощи слов объяснить, что сточные желоба забиты листьями, поэтому намокает стена дома, и он хочет, чтобы мы с Алли слазили на крышу и это дело исправили, а мама пусть держит лестницу. За ужином мы обычно сидели и ели рулет с рубленым бифштексом, чипсы и рыбные палочки в полном молчании. Однажды мама расплакалась и шлепнула ладонью по столу.
   - Моя жизнь ужасна, просто ужасна! - вскричала она. - Неужели никто этого не понимает?
   Мы перестали жевать и уставились на неё с удивлением, потом вернулись к еде. Мама как всегда мыла посуду, и никто ей не помогал. После чая всех как ветром сдуло. Мой брат Амар, который младше меня на четыре года, называет себя Алли во избежание расовых проблем. Он старается лечь спать как можно раньше и на сон грядущий читает журналы мод вроде "Вог", "Харпер и Квин", и вообще все европейское, что ему под руку подвернется. На ночь он надевал детские красные шелковые пижамные панталоны, домашнюю мужскую куртку, купленную на блошином рынке, и свою любимую сеточку для волос.
   - Да, я хочу хорошо выглядеть, и что с того? - говорил он, поднимаясь к себе в спальню.
   А я вечерами частенько удирал в парк посидеть в провонявшей мочой беседке и покурить с парнями, бежавшими, как и я, прочь от домашнего уюта.
   У папы были твердые убеждения по поводу разделения труда на мужской и женский. Оба моих предка работали: мама устроилась в обувной магазин на Хай-стрит, чтобы финансировать Алли, который решил стать балетным танцором и поэтому ходил в дорогую частную школу. Но помимо этого мама тащила на себе весь дом, уборку и стряпню. Во время обеденного перерыва она бегала по магазинам, а вечером готовила ужин. После этого смотрела телевизор до половины одиннадцатого. Телевизор был единственной зоной её полного и непререкаемого влияния. Негласное правило нашего дома: передачу выбирает мама; шансы посмотреть что-нибудь другое были равны нулю. Из последних не растраченных за день сил она выплескивала такой сгусток гнева, жалоб и разочарования, что никто не осмеливался с ней связываться. Она готова была жизнь отдать за сериалы "Стептой и сын", "Скрытая камера" и "Бродяга".
   Если по телевизору шли только повторные показы или политические программы, она рисовала. Рука её так и порхала по бумаге: мама окончила художественную школу. Рисовала она исключительно нас: наши головы, три головы на одном листе, - и так год за годом. Три эгоистичных мужика, называлась эта извечная композиция. Она говорила, что никогда не любила мужчин, потому что все мужчины - палачи. Это не женщины, повторяла она, пускали газ в Аушвице. Не женщины бомбили Вьетнам. Пока папа играл в молчанку, она много рисовала, пряча потом альбом за кресло, где хранилось начатое вязание, её детские дневниковые записи военного периода ("Ночной воздушный налет") и романы Кэтрин Куксон19. Я часто пытался заставить её почитать что-нибудь стоящее типа "Ночь нежна"20, но она всегда отнекивалась, мол, шрифт слишком мелкий.
   Однажды в дни папиной Великой Хандры я соорудил себе бутерброд с ореховым маслом, врубил альбом "Ху" "Live at Leeds"21 на полную громкость, и, наслаждаясь мощными аккордами "Летнего блюза", раскрыл мамин альбом для рисования. Я знал, что непременно отыщу что-нибудь любопытное, и листал страницы, пока не наткнулся на изображение папочки в чем мать родила.
   Рядом, чуть выше него, стояла Ева, тоже голышом, с одной-единственной здоровенной грудью. Они держались за руки, как напуганные дети, на их спокойных лицах не было ни тени смущения или растерянности, они как будто говорили: "Да, мы такие, вот наши тела". Они напоминали Джона Леннона с Йоко Оно. Как это маме удалось сохранить такую объективность? И как она вообще узнала, что они трахались?
   От меня ничего не скроешь. Я не ограничился шпионажем за мамой. Так я узнал, что хотя папин речевой аппарат бездействовал, глазами он пользовался на полную катушку. Заглянув в его дипломат, я выудил книги Лу По, Лао Цзы и Кристмаса Хамфри.
   Я знал, что самое интересное у нас в доме начнется, если папу позовут к телефону. Так что, когда однажды вечером в половине одиннадцатого раздался звонок, я бросился сломя голову, чтобы первым схватить трубку. Услышав евин голос, я понял, что и сам по ней дико соскучился.
   Она сказала:
   - Привет, шалунишка, а папа твой где? Почему не звонишь? Что читаешь?
   - А что бы ты посоветовала, Ева?
   - Лучше заходи в гости, я тебя и просвещу.
   - А когда?
   - Да как сможешь, так и заглядывай.
   Я сходил за папой, который уже стоял в дверях спальни в пижаме. Он схватил трубку. Просто не верилось, что он отважится разговаривать в собственном доме.
   - Привет, - хрипло проговорил он, как человек, отвыкший пользоваться голосом. - Ева, рад тебя слышать, любовь моя. Но у меня голос пропал. Наверное, гланды. Можно я тебе с работы перезвоню?
   Я поплелся в свою комнату, включил большой коричневый радиоприемник, и пока он разогревался, думал о своем.
   Мама в тот вечер опять рисовала.
   Произошло ещё одно событие, окончательно убедившее меня, что Божок, как я теперь называл папу, готовится к какому-то важному шагу. Уже ночью, проходя мимо его спальни, я услышал странный, подозрительный звук, и приложил ухо к белой крашеной двери. Да, Божок разговаривал сам с собою, но отнюдь не про себя. Говорил он медленно, каким-то неестественным, более глубоким голосом, как будто обращаясь к толпе. Присвистывал на букве "с" и утрировал свой индийский акцент. Годами папа пытался от него избавиться, чтобы как можно больше походить на англичанина, и тут на тебе, здрасте-пожалуйста. Зачем?
   Через несколько недель, в субботу утром он позвал меня к себе в комнату и загадочно спросил:
   - Ты как насчет сегодня?
   - А что сегодня, Божок?
   - Я выступаю, - сказал он, не в силах скрыть гордость.
   - Правда? Опять?
   - Да, меня попросили. Что называется, по требованию публики.
   - Здорово. А где?
   - Секретная информация. - Он с довольным видом похлопал себя по пузу. Так вот чего он хочет на самом деле - выступать. - Меня еле нашли, по всему Орпингтону разыскивали. Скоро я стану популярней, чем Боб Хоуп22. Но твоей маме я ни словом не обмолвился. Она совсем не понимает моих публичных выходов, вернее, уходов из дома. Ты со мной?
   - С тобой, пап.
   - Ну и славно. Готовься.
   - А чего мне готовиться-то?
   Он ласково дотронулся до моей щеки тыльной стороной ладони.
   - Волнуешься, а? - Я не ответил. - Нравится тебе на людях бывать, внимание и все такое.
   - Да, - застенчиво сказал я.
   - А мне нравится, когда ты со мной. Я очень тебя люблю. Мы вместе растем, вместе.
   Он был прав, - я с трепетом ждал его второго выступления. Мне и само действо нравилось, но кое-что занимало меня куда больше. Мне не терпелось выяснить, шарлатан мой папа, или есть во всем этом сермяжная правда. Очаровал же он Еву, в конце концов, и главное - одурманил Чарли, а это ох как непросто. На них подействовала его магия, и я окрестил его "Божком", но некоторые сомнения у меня все же оставались. Он не заслужил ещё полного права на это прозвище. Мне хотелось знать, действительно ли мой внезапно прославившийся папочка мог что-то дать людям, или он всего лишь очередной эксцентрик с окраины.
   ГЛАВА ВТОРАЯ
   Папа и Анвар жили по соседству в Бомбее, и с пятилетнего возраста были друзьями не разлей вода. Папин отец, врач, построил на берегу Яху симпатичный, скромный деревянный дом для себя, жены и двенадцати детей. Папа и Анвар спали вместе на веранде, и чуть свет бежали к морю купаться. В школу они ездили в двуколке. По выходным играли в крикет, а после школы - в теннис на семейном корте. Слуги подавали мячи. В частых матчах по крикету с англичанами приходилось поддаваться: Англия должна была победить. В то время постоянно случались бунты, демонстрации и драки между индуистами и мусульманами. Вдруг выяснялось, что твои друзья и соседи индусы выкрикивают непристойности перед твоим домом.
   Можно было ходить на званые вечера, потому что Бомбей - родина индийской киноиндустрии, а один из папиных братьев выпускал журнал про кино. Папа с Анваром обожали хвастаться всеми этими "звездами", с которыми они знакомились, и актрисами, которых они целовали. Однажды, когда мне было лет семь или восемь, папа сказал, что, по его мнению, я должен стать актером. Это хорошая жизнь, сказал он, и зарабатываешь много. Но вообще-то он хотел, чтобы я стал врачом, и про мое киношное будущее больше разговоров не заводил. Консультант по профориентации в школе посоветовал мне изучать таможенное и акцизное управление - очевидно, разглядел во мне скрытый талант обыскивать чужие чемоданы. А мама прочила мне карьеру моряка, основываясь, наверное, на том, что мне нравилось носить брюки "клеш".
   У папы было идиллическое детство, и когда он рассказывал мне о своих приключениях с Анваром, я только диву давался, как мог он обречь собственного сына на прозябание в безрадостном пригороде Лондона, о котором говорят, что перед глазами его жителей в смертный час возникают не картины прожитой жизни, а окна с двойным остеклением.
   Только по приезде в Лондон до папочки дошло, насколько он усложнил себе жизнь. Никогда прежде не приходилось ему самому готовить, стирать, чистить ботинки и стелить постель. За него все делали слуги. Папа говорил, что когда он пытается вспомнить дом в Бомбее, ему никак не удается восстановить в памяти кухню: он туда просто-напросто не входил. Он, однако, помнил, что его любимого слугу уволили за мелкие кухонные преступления: во-первых за то, что однажды поджаривал тосты лежа на спине и держа кусок хлеба над огнем пальцами ног, а во-вторых за то, что мыл салат при помощи зубной щетки - его собственной, между прочим, щетки, не хозяйской, но это не меняло сути дела. Не было ему прощения. Из-за этого инцидента папа стал социалистом, насколько это слово вообще к нему применимо.
   Маму порядком раздражала папина аристократическая бесполезность, но вместе с тем она гордилась его родней.
   - Они благороднее Черчилля, - говорила она людям. - Он ездил в школу в экипаже, запряженном лошадьми.
   Это чтобы папочку не спутали с толпами индийских обывателей, хлынувших к берегам Британии в 1950-60-х, про которых говорили, что они не умеют управляться с ножом во время еды и совершенно не знают правил пользования туалетами, поскольку забираются с ногами на стульчак и испражняются, сидя на корточках.
   В отличие от них, папа приехал в Англию, потому что его послали учиться. Его мать связала ему и Анвару несколько шерстяных маек, вызывающих дикий зуд, и помахала на прощанье со станции Бомбей, предварительно взяв с них обещание никогда не есть свинину. Папа должен был вернуться на родину элегантным английским джентльменом с дипломом в кармане и к тому же искусным танцором. Но, уезжая, он не мог себе представить, что больше никогда не увидит лица матери. Это было величайшее, невыразимое горе в его жизни, оно-то, по-моему, и объясняло его безнадежную привязанность к женщинам, проявлявшим о нем заботу, он любил их так, как мог бы любить мать, которой так и не написал ни единого письма.
   Лондон, Олд-Кент-роуд, повергла обоих друзей в леденящий шок. Было влажно и туманно, обращались к ним не иначе как "Солнечный Джим"; еды вечно не хватало, а папа так и не смог привыкнуть к маслу, стекающему с горячих тостов.
   - Капает, как из носу, - говорил он, отталкивая тарелку с неизменным блюдом рабочего класса. - Я думал, мы будем питаться ростбифами и йоркширским пудингом.
   Но карточки на продукты ещё не отменили, район этот, разбомбленный во время войны почти до основания, пока был бесхозным и заброшенным. Вообще, британцы, живущие в Англии, вызвали у папы удивление и жалость. Он никогда не видел англичанина в бедности, а именно так жили железнодорожники, дворники, лавочники и бармены. Он никогда не видел англичанина, пальцами запихивающего в рот кусок хлеба, и никто не говорил ему, что англичане моются нерегулярно из-за отсутствия горячей воды - спасибо, если хоть холодная есть. И когда папа принимался рассуждать о Байроне в местных пабах, выяснялось, что не каждый англичанин умеет читать, и далеко не каждый желает выслушивать лекции индийца на тему поэтики безумца и извращенца, а ведь его никто не предупреждал об этом.