Мы зашли в их магазин с черного хода, и Джамила наскоро соорудила кебаб с чапати, на сей раз с луком и зеленым чили. Кебаб пустил коричневый сок на сырой лук. Чапати обжигал мне пальцы: смертельный номер.
   - Отнеси его наверх, ладно, Карим? - попросила она.
   Ее мама крикнула из-за кассы:
   - Нет, Джамила, не води его туда! - и с грохотом уронила бутылку молока, до полусмерти напугав покупателя.
   - А что такое, тетя Джита? - спросил я. Она чуть не плакала.
   - Пойдем, - сказала Джамила.
   Я уже открыл рот пошире, чтобы затолкать туда как можно больший кусок, но Джамила потащила меня наверх, а её мама кричала вслед:
   - Джамила, Джамила!
   Мне вдруг захотелось домой: хватит с меня семейных драм. Ибсена я мог и дома почитать, было бы желание. К тому же, с помощью Джамилы я хотел понять, как мне относиться к папе и Еве, придерживаться широких взглядов на этот вопрос, или наоборот. А ей, оказывается, совсем не до того.
   На середине лестницы я почуял какой-то неприятный запах. Запах ног, грязного белья и газов, смешавшись, достиг моих чутких ноздрей. У них дома всегда была помойка, побитая мебель, захватанные двери, обои столетней давности, окурки повсюду, но никогда не воняло ничем кроме восхитительной стряпни Джиты в больших, подгоревших кастрюлях.
   Анвар сидел на кровати в гостиной, хотя обычно он спит на другой кровати и в другом месте. На нем была поношенная, чуть ли не заплесневелая, куртка от пижамы, а ногти на ногах, как я заметил, сильно напоминали орехи кешью. Рот его был почему-то открыт, и он тяжело дышал, как будто долго бежал за автобусом. Он был небрит и сильно похудел с тех пор, как я его в последний раз видел. Сухие губы потрескались. Кожа пожелтела, глаза запали, вокруг них образовались синяки. Рядом с кроватью стоял грязный, ржавый горшок, полный мочи. Я никогда не видел умирающих, но был уверен, что Анвару недолго осталось. Он смотрел на мой дымящийся кебаб так, будто это был инструмент для пыток. Я стал ускоренно жевать, чтобы от него избавиться.
   - Почему ты не сказала, что он нездоров? - шепотом спросил я Джамилу.
   Но я видел, что дело здесь не просто в болезни, потому что к жалости в её глазах подмешивалась изрядная доля гнева. Она смотрела на своего старика, но он избегал встречаться с ней взглядом, и ко мне не обернулся, когда я вошел. А глядел он, как всегда, прямо перед собой, в экран телевизора, правда, телевизор был выключен.
   - Он не болен, - сказала она.
   - Не болен? - Тогда я сказал Анвару: - Здравствуйте, дядя Анвар. Как дела, босс?
   Голос у него изменился, стал тонкий и слабый.
   - Убери этот чертов кебаб от моего носа, - сказал он. - И эту чертову девчонку забери.
   Джамила тронула меня за руку.
   - Смотри.
   Она присела на край кровати и склонилась к нему.
   - Пожалуйста, прошу тебя, прекрати.
   - Отстань! - рявкнул он. - Ты мне не дочь. Я не знаю, кто ты такая!
   - Ради бога, перестань! Вот Карим, который тебя любит...
   - Да, да! - сказал я.
   - Он принес тебе замечательно вкусный кебаб!
   - Чего ж он тогда его сам лопает? - резонно спросил Анвар.
   Она выхватила у меня кебаб и помахала им перед папиным лицом. От этой процедуры из моего бедного кебаба на кровать посыпались кусочки мяса, чили и лука. Анвар не обратил на это внимания.
   - Что тут происходит? - спросил я Джамилу.
   - Только погляди на него, Карим, он не ест и не пьет уже восемь дней! Он умрет, Карим, умрет, если не будет есть!
   - Да. Так и помереть недолго, босс, если не будете есть как все.
   - Не буду. И помру. Если Ганди одной только голодовкой освободил Индию от англичан, я таким же макаром сумею добиться повиновения в собственной семье.
   - Что вы от неё хотите?
   - Чтобы она вышла замуж за мальчика, которого мы с моим братом для неё выбрали.
   - Но это дико и старомодно, дядя, - объяснял я. - Так давным-давно никто не поступает. Замуж выходят по любви, если вообще выходят.
   Но подобные представления о современных нравах были далеки от его собственных.
   - Мы живет по другим законам. И на том стоим. Она должна делать то, что я велю, или я умру. Она меня убьет.
   Джамила шарахнула кулаком по кровати.
   - Это так глупо! Такая пустая трата времени и жизни!
   Анвар был непоколебим. Я всегда любил его за легкое отношение ко всему на свете; он не делал из мухи слона, как мои родители. И вдруг развести такую бодягу из-за дочкиного замужества - до меня это не доходило. Было, конечно, грустно видеть, что он с собой делает. Я не понимал, как можно такое творить, пустить насмарку свою и чужие жизни, как сделал это папа, связавшись с Евой, не понимал срывов Теда, не понимал этой дурацкой голодовки дяди Анвара. Как будто некие внешние обстоятельства помутили им разум; они жили в мире иллюзий.
   Меня просто трясло от безрассудства Анвара, надо вам сказать. Я все качал и качал головой, не мог остановиться. Он укрылся в замкнутом пространстве, куда не было доступа ни здравому смыслу, ни убеждениям, ни доказательствам. Даже такие доводы, как счастье - я имею в виду счастье Джамилы, - которые зачастую лежат в основе любого решения, - здесь были бессильны. Мне, как и ей, захотелось выразить свои чувства действием. Видимо, это единственное, что нам оставалось.
   Я в ярости лягнул горшок Анвара, и волна мочи окатила свесившуюся до пола простыню. Он не пошевелился. Мы с Джамилой вышли из комнаты. Пусть поспит в собственной моче. Я представил, как позже он поднесет этот конец простыни к носу, ко рту. Разве не был он всегда добр ко мне, мой дядя Анвар? Всегда принимал меня таким, какой я есть, никогда не оговаривал. Я ринулся в ванную комнату, схватил мокрую тряпку, вернулся и тер простыню, пока не убедился, что она больше не воняет. С моей стороны было глупо настолько возненавидеть его неблагоразумие, чтобы облить мочой кровать. Но, отжимая простыню, я сообразил, что он даже не понимает, зачем я ползаю около него на коленях.
   Джамила вышла ко мне, когда я отстегивал велосипед.
   - Что ты теперь будешь делать, Джемми?
   - Понятия не имею. А ты что предлагаешь?
   - Я тоже не знаю.
   - Ну вот!
   - Но я подумаю, - сказал я. - Обещаю до чего-нибудь додуматься.
   - Спасибо.
   И она бозо всякого стеснения заплакала, не прикрывая лица и не пытаясь остановиться. Обычно я смущаюсь, когда девчонки ревут. Иногда нестерпимо хочется ударить их за это. Но Джамила действительно крепко вляпалась. Мы простояли у входа в "Райские Кущи", наверное, с полчаса, просто держа друг друга за руки и думая о будущем, - каждый о своем.
   ГЛАВА ПЯТАЯ
   Я любил пить чай и любил кататься на велосипеде. Садился на велик и ехал в чайный магазин на Хай-стрит посмотреть, какие у них продаются смеси. У меня в спальне громоздились бесчисленные коробки с чаем, и я бывал счастлив, когда удавалось раздобыть новые сорта, из которых можно получить оригинальные комбинации в заварном чайнике. Мне полагалось вовсю готовиться к проверочным по истории, английскому и политике. Но я знал, что все равно завалю их. Голова была занята другим. Иногда я принимал наркотики маленькие синие таблетки, чтобы взбодриться, но они нагоняли на меня тоску, от них сжимались яички, и казалось, вот-вот начнется сердечный приступ. Так что обычно я всю ночь распивал ароматный чай и слушал записи. Мне нравились немелодичные: "Кинг Кримсон", "Софт Мэшин", "Кептейн Бифхарт", Фрэнк Заппа и "Уайлд Мэн Фишер". Почти любую музыку можно было запросто достать в магазинах на Хай-стрит.
   Этими ночами, когда все вокруг затихало, - большинство соседей укладываются спать в половине одиннадцатого, - я погружался в иной мир. Я читал статьи Нормана Мейлера о писателе с неукротимой энергией, который постоянно подвергался опасности, был в сопротивлении и попадал в тюрьму за политические убеждения. Это были приключения, происходившие не в далеком прошлом, а здесь и сейчас. Я купил с рук дешевый черно-белый телевизор, нагреваясь, он испускал ароматы жира и рыбы, - но поздними вечерами я слушал передачи из самой Калифорнии. В Европе группы террористов взрывали капиталистические объекты; в Лондоне психологи советовали жить в соответствии с собственными убеждениями, а не так, как велит тебе семья, иначе сойдешь с ума. В кровати я читал журнал "Роллинг Стоунз". Временами мне чудилось, будто весь мир сконцентрировался в этой комнатушке. И дойдя до максимальной степени интоксикации и разочарования, я распахивал окно спальни навстречу рассвету и глядел на сады, лужайки, оранжереи, беседки и занавешенные окна. Я хотел, чтобы жизнь моя началась сейчас же, сию секунду, когда я готов к этому. Потом пришло время письменных работ, после чего начались занятия в школе. Школа - ещё одна вещь, которой я был сыт по горло.
   Недавно меня ударил учитель за то, что я назвал его гомиком. Этот учитель всегда заставлял меня садиться к нему на колени, и, задав вопросик вроде "Назови квадратный корень из пяти тысяч шестисот семидесяти пяти", на который я не мог ответить, щекотал меня. Весьма способствует образованию. Еще меня достали ласковые прозвища типа Говноед и Морда-в-карри, и надоело приходить домой и отчищать с одежды слюну, сопли, мел и опилки. Мы в школе много работаем с деревом, и ребята просто обожают запирать меня и моих друзей в кладовке и заставлять петь: "Манчестер Юнайтед, Манчестер Юнайтед, я мальчик-коридорный", держа у горла стамеску или разрезая шнурки на ботинках. Мы в школе много работаем с деревом, потому что считается, что с книжками у нас получается хуже. Однажды у учителя труда случился сердечный приступ прямо на наших глазах, когда один парень положил член другого парня в тиски и начал крутить ручку. Да пошел ты, мистер Чарльз Диккенс, ничего не изменилось. Один пацан пытался прижечь мне руку куском раскаленного докрасна металла. Другой обоссал мне ботинки, а мой папочка думает только о том, чтобы я стал врачом. В каком он вообще измерении живет? Я считаю удачным каждый день, когда мне удается вернуться из школы без серьезных повреждений.
   Так вот, в результате всего этого я почувствовал, что готов покинуть поле боя. Я не знал, чем, собственно, хочу заниматься. Да хоть бы и ничем. Можно просто плыть по течению и ждать, что будет дальше, что подойдет мне больше, чем карьера таможенника, профессионального футболиста или гитариста.
   Так что мчался я на своем велике по Южному Лондону, несколько раз чудом выскочив из-под колес грузовика, склоняясь над закрученным вниз рулем, шныряя между машинами, иногда заезжая на тротуар, то с визгом жал на тормоза, то, возбужденный движением, крутил педали стоя, чтобы разогнаться.
   Мысли путались у меня в голове. Я должен спасти Джамилу от человека, который любит Артура Конан Дойла. Она могла бы сбежать из дома, но куда ей податься? Большинство её школьных друзей живут с родителями, и почти все они из бедных семей; они не могут взять Джамилу к себе. К нам тоже нельзя: Анвар убьет папу. С кем бы посоветоваться? Из всех моих знакомых только Ева могла взглянуть на вещи объективно и чем-то помочь. Но я не должен хорошо к ней относиться, потому что её любовь к моему отцу разрушила всю нашу семью. И тем не менее она осталась моим единственным взрослым другом, с тех пор как я вычеркнул Анвара и Джиту из списка нормальных людей.
   Очень странно, что дядя Анвар вдруг заделался мусульманином. Я всегда считал, что он вообще ни во что не верит, и был поражен, обнаружив, что он решил буквально отдать жизнь во имя освященных веками принципов. Джамила, пользуясь преданностью и терпимостью любящей матери и равнодушием отца, (прибавьте к этому пылкую разнузданность воображения), повидала в жизни такое, что её белым ровесникам даже не снилось. То обстоятельство, что рядом с её спальней находился пожарный выход, а родители, намаявшись за день, спали как убитые, оказалось весьма кстати: она преобрела богатый опыт по части курения, распивания алкогольных напитков, сексуальных отношений и танцев до упаду.
   Быть может, было нечто общее в папином обращении к восточной философии и выходкой Анвара. Возможно, в этом нашло выражение их иммигрантское самоощущение. В течение многие лет они чувствовали себя счастливыми оттого, что жили как англичане. Анвар даже втайне от Джиты поедал пирожки со свининой. (Мой папа не притрагивался к свинине, хотя я считал, что это скорее условный рефлекс, а не религиозные убеждения, так же, как я, например, не стал бы есть конскую мошонку. Но однажды, в порядке эксперимента, я подсунул ему картофельные чипсы с беконом и, когда он жадно захрустел, сказал: "Не знал, что ты любишь копченый бекон", - так он ринулся в ванную и принялся яростно начищать зубы с мылом, вопя сквозь пену, что теперь неминуемо сгорит в аду).
   Теперь, повзрослев и пустив здесь корни, Анвар и папа внутренне обратились к Индии, или, по крайней мере, стали противиться английскому влиянию. Любопытно, что ни тот, ни другой не выражал при этом стремления повидать свою родину.
   - Индия - дрянное местечко, - ворчал Анвар. - Чего ради мне туда ехать? Грязь, жара, а делом там заниматься - только мозоль на заднице отрастишь. Уж если ехать, то в какую-нибудь Флориду, или в Лас-Вегас, поиграть.
   А мой папочка был слишком поглощен закрутившим его водоворотом событий, чтобы думать о возвращении.
   Вот что крутилось у меня в голове, пока я ехал на велосипеде. Вдруг мне показалось, что я увидел отца. Вряд ли я мог ошибиться, поскольку в этой части Лондона проживало крайне мало азиатов, но у того человека половина лица была замотана шарфом, и он напоминал нервного грабителя банков, который никак не может найти облюбованный банк. Я соскочил с велосипеда и остановился на Бромлей-Хай-стрит под вывеской, гласившей: "Здесь родился Г.Д. Уэллс35".
   Тип в шарфе переходил улицу вместе с толпой покупателей. Покупатели в нашем пригороде - натуральные фанатики. Для них хождение по магазинам - все равно что румба и песнопения для бразильцев. Днем по субботам, когда улицы наводняют белые лица, наступал прямо-таки разгул потребления, товары расхватывали, полки пустели. И каждый год после Рождества, когда наступала пора дешевых распродаж, перед дверями больших универмагов собиралась очередь по меньшей мере из двадцати идиотов, которые, невзирая на мороз, спали на улице в раскладных креслах, завернувшись в одеяла, по два дня ожидая открытия магазинов.
   Вообще-то папа не был подвержен всеобщему безумию, но это был он, собственной персоной - седоволосый человек ростом чуть больше полутора метров зашел в телефон-автомат, хотя у нас дома аппарат стоит в коридоре. Было очевидно, что он никогда раньше не пользовался автоматом. Он водрузил на нос очки и внимательнейшим образом несколько раз прочитал инструкцию, после чего положил сверху стопку монет и набрал номер. Дозвонившись, он воспрял духом, смеялся и болтал, а в конце помрачнел. Повесил трубку, обернулся и заметил меня.
   Он вышел из автомата, а я пробился к нему с велосипедом сквозь толпу. Мне страшно хотелось узнать его мнение о том, что происходит с Анваром, но он явно был не в настроении это обсуждать.
   - Ну как Ева? - спросил я.
   - Любит тебя по-прежнему.
   По крайней мере, не стал отпираться, что с ней разговаривал.
   - Меня или тебя, пап?
   - Тебя, малыш. Ты же её друг. Даже не представляешь, как тепло она к тебе относится. Она тебя просто обожает, думает, что...
   - Пап, пап, ответь мне, пожалуйста! Ты её любишь?
   - Люблю ли?
   - Да, любишь? Ну, ты понимаешь. Господи, ты же все понимаешь.
   Не знаю, почему, но он, кажется, удивился. Может, не ожидал, что я догадываюсь. А может, не хотел касаться такого смертельно опасного понятия, как любовь.
   - Карим, - сказал он, - она стала близка мне. С ней можно поговорить. Мне нравится находиться в её обществе. У нас есть общие интересы, сам знаешь.
   Я не хотел показаться саркастичным или агрессивным, у меня были совершенно определенные, важные вопросы, на которые я хотел получить ответ, но в результате я сказал:
   - Что ж, здорово.
   Он не подал виду, что слышал; сосредоточился на словах, которые собирался произнести.
   И произнес:
   - Должно быть, это любовь, раз так больно.
   - Что ж тогда будешь делать, пап? Бросишь нас и уйдешь к ней?
   Иногда видишь такие выражения на лицах, которые никоим образом не хотелось бы увидеть во второй раз, и это был тот самый случай. Замешательство, страх и боль отобразились на его лице. Он наверняка никогда об этом не задумывался. Просто так уж получилось, само по себе. Теперь он удивился, что от него, оказывается, ждут разъяснения целей и намерений. Но это был никакой не план, а просто страсть, заставшая его врасплох.
   - Не знаю.
   - Ну, а как ты сам чувствуешь?
   - Чувствую такое, чего никогда раньше не испытывал - что-то очень сильное, яркое, захватывающее.
   - Ты хочешь сказать, что никогда не любил маму?
   Он крепко задумался. Неужели приходится так долго думать, чтобы ответить?
   - Тебе случалось испытывать тоску по кому-то? По девушке? - Тут мы оба, наверное, подумали о Чарли, потому что он мягко добавил: - Или по другу?
   Я кивнул.
   - Все время, пока я не с Евой, мне её недостает. Когда я разговариваю про себя, я всегда говорю с ней. Она многое понимает. Когда я не с ней, я чувствую, что совершаю большую ошибку, упускаю редкую возможность. И есть кое-что еще. То, что мне Ева сейчас сказала.
   - Да?
   - Она встречается с другим мужчиной.
   - Каким мужчиной, пап?
   Он пожал плечами.
   - Я в подробности не вдавался.
   - Одним из тех белых, что носят рубахи из немнущейся ткани?
   - Ах ты сноб, что ты имеешь против немнущихся рубашек? Для женщин это очень удобно. Но ты, может, помнишь этого жука, Дермотта?
   - Да.
   - Они часто видятся. Он сейчас в Лондоне, в театре работает. Она считает, что когда-нибудь он станет знаменитостью. Он водит знакомство со всякими актерами. Часто у неё собираются. Обожает она все это искусство-фигусство, - папа помолчал. - Она и этот жук пока ничем таким не занимаются, но боюсь, он её как-нибудь романтично украдет. Мне будет так не хватать её, Карим, так не хватать!
   - Я всегда к Еве относился с подозрением, - сказал я. - Слишком она любит важных шишек. Она тебя просто шантажирует, точно тебе говорю.
   - Да, но делает это ещё и потому, что несчастна без меня. Не может же она ждать меня годами. Ты её за это осуждаешь?
   Мы протискивались сквозь толпу. Мимо прошли несколько ребят из школы, я отвернулся, чтобы меня не заметили. Не хотел, чтобы они видели, как я плачу.
   - Ты маме рассказал обо всем? - спросил я.
   - Нет, нет.
   - Почему?
   - Потому что боюсь. Потому что сделаю ей больно. Потому что не могу смотреть ей в глаза, когда разговариваю. Потому что всем вам сделаю больно, а я лучше сам буду страдать.
   - Ты останешься со мной, Алли и мамой?
   Он не отвечал минуты две. Ему не важны были слова. Потом обнял меня, притянул к себе и стал целовать мне щеки, нос, лоб, волосы. Просто безумие какое-то. Я чуть не уронил велосипед. Прохожие пялились во все глаза. Кто-то бросил: "Садись на своего рикшу". День кончался. А я ещё не купил чая, и по радио скоро начнется программа Алана Фримана, которую я хотел послушать. Я вырвался из папиных объятий и побежал, ведя рядом велосипед.
   - Постой минутку! - крикнул он.
   Я обернулся.
   - Что, пап?
   Вид у него был озадаченный.
   - Где моя остановка автобуса?
   Странным у нас получился разговор с папой, потому что позже, когда мы увиделись, и потом ещё несколько дней, он вел себя так, будто ничего не произошло, как будто он не признался мне, что любит другую женщину.
   Каждый день после школы я звонил Джамиле, и каждый день на мой вопрос: "Как дела?" отвечала: "Так же, Кремчик" или "Так же, только хуже". Мы договорились после уроков устроить совещание на высшем уровне на Бромлей-Хай-стрит и решить, что делать.
   Но в тот день я выходил из школы с толпой ребят и вдруг увидел Хелен. И удивился, потому что почти не вспоминал о ней после того, как меня трахал её пес, - у меня в голове они теперь были нераздельно связаны: Хелен и кобель. Она стояла во дворе в черной шляпе с обвисшими полями и длинном зеленом пальто, и ждала другого парня. Заметив меня, она подбежала и чмокнула меня в щеку. В последнее время меня что-то часто целуют: надо вам сказать, люблю я это дело. Каждый может поцеловать меня, и я с удовольствием отвечу тем же.
   Парни, с которыми я водил дружбу, носили отвратительные, спутанные волосы до плеч и разлагающиеся от грязи и старости школьные куртки и брюки клеш, и ходили без галстуков. В последнее время у нас был в ходу ЛСД, какой-то "пурпурный туман", и парочка наших тихонько балдела в отключке. Я проглотил полтаблетки на утренней молитве, но она уже перестала действовать. Кто-то обменивался записями, "Трэффик" - на "Фэйсес". Я вел переговоры, чтобы купить пластинку Джими Хендрикса "Bold as Love"36 - у парня, которому позарез понадобились деньги, чтобы поехать в Эмерсон на концерт "Лэйк энд Палмер" в Файерфилд-Холл, ни много ни мало. Я боялся: вдруг парень так нуждался в деньгах, что натер пластинку черным обувным лаком, чтобы скрыть царапины, и с пристрастием исследовал поверхность при помощи линзы.
   В нашей компании был и Чарли, который заявился, наконец, в школу впервые за много недель. Он стоял поодаль от толпы при своих серебристых волосах и экстравагантных ботинках. Теперь он выглядел менее умудренным и поэтичным: лицо стало жестче из-за короткой стрижки, скулы заострились. Я знал, что это влияние Боуи. Боуи, впоследствии Дэвид Джонс, несколько лет назад посетил нашу школу, и в столовой висела групповая фотография, где было четко видно его лицо. Мальчишек частенько обнаруживали на коленях перед этой иконой: они молились о том, чтобы он помог им стать поп-звездами и уберег от карьеры автомеханика или чиновника в страховом агентстве, или младшего архитектора. Но, кроме Чарли, ни у кого из нас не было больших видов на будущее; виды на будущее у всех остальных были самые что ни на есть мизерные, а надежды - самые дикие. У меня же были сплошные дикие надежды.
   На меня, как, впрочем, и на большинство своих друзей, Чарли перестал обращать внимание после того, как на обложке "Бромли и Кентиш Таймс" появилась фотография его группы "Не брюзжать!"37, а их выступление на местном стадионе прозвучало в открытом эфире. Группа играла уже два года на школьных танцах, в барах и в качестве аккомпанемента на концертах более известных групп, но о них никогда раньше не писали. Эта внезапно свалившаяся слава поразила и взбаламутила всю школу, включая учителей, прежде называвших Чарли не иначе как Девчарли.
   При виде Хелен Чарли просветлел лицом и двинулся к нам. Я и не знал, что они знакомы. Она чмокнула его, привстав на цыпочки.
   - Как репетиции? - спросила она, ероша ему волосы.
   - Отменно. Скоро опять выступаем.
   - Я приду.
   - Не придешь - не станем играть, учти, - сказал он. Она заржала, как лошадь. Я вмешался. Надо же мне хоть слово вставить.
   - Как твой отец, Чарли?
   Он весело взглянул на меня.
   - Отец в дурдоме. На следующей неделе выписывается, говорит, что собирается домой, к Еве.
   - Правда?
   Значит, к Еве возвращается муженек? Удивительно. Думаю, папа удивится не меньше меня.
   - Ева, наверно, рада? - сказал я.
   - Прямо до смерти, маленький засранец, можно подумать, ты не знаешь. Она теперь другими вещами интересуется. Другими людьми. Не правда ли? Думаю, папуле дадут крепкого пинка под зад и отправят к его мамочке, как только он переступит порог нашего дома. И между ними все будет кончено.
   - О боже!
   - Да уж, но я всегда недолюбливал. Он садист. Так что у нас в доме освободится комната для кого-нибудь другого. Все скоро изменится. Мне нравится свой старикан, Кремчик. Он меня вдохновляет.
   Я был польщен и едва не ляпнул: "Если твоя мама и мой папа поженятся, мы станем братьями, и тогда придется нам нарушать запрет кровосмешения", но вовремя прикусил язык. И все же, эта мысль доставила мне несказанное удовольствие. Это означало, что мы с Чарли будем прочно связаны на протяжении многих лет, даже когда закончим школу. Мне хотелось подтолкнуть Еву и папу к этому шагу. А мама погорюет и перестанет. Может, даже найдет себе кого-нибудь, хотя вряд ли.
   Внезапно на соседней со школой улице раздался грохот, похожий на взрыв. Ничего подобного здесь не слышали со времен воздушных налетов 1944 года. Распахивались окна; бакалейщики устремились к дверям своих магазинов; покупатели бросили обсуждать бекон и все как один обернулись; учителя чуть не попадали со своих велосипедов от удара звуковой волны; и мальчишки, выйдя из школьного здания, ринулись к воротам, хотя многие, - классные ребята, - пожимали плечами и с отвращением отворачивались, плюясь, бормоча ругательства и презрительно шаркая ногами.
   В розовой машине "Воксхол Вива" врубили на полную мощность квадратичные колонки, и песня "Восемь миль в высоту" в исполнении группы "Бёрдз" сотрясла воздух. На заднем сиденье развалились две девочки, за рулем сидел менеджер Чарли по прозвищу Рыба, высокий, стройный красавец, выпускник привилегированной частной школы, чей отец, по слухам, был адмиралом морского флота. Говорят, его мать носит титул "леди". У Рыбы были короткие волосы и самая что ни на есть обыкновенная,, поношенная одежда белая рубашка, мятый костюм и теннисные туфли. Он не гонялся за модой, но каким-то непостижимым образом выглядел как хиппи, да и вообще клевый парень. Этого мальчишку ничто не могло смутить. Загадка природы: он в свои девятнадцать был не намного старше нас, но, в отличие от нас, казался недосягаемым, необыкновенным, и, признав его превосходство, мы решили, что этому человеку можно доверить нашего Чарли. Почти каждый день он подъезжал к школе, чтобы забрать нашего кумира на репетицию.