Страница:
— Здрасьте, — сказал рабочим Добрынин и покосился на Канюковича в ожидании перевода. Канюкович бессловесно перевел.
Присели за стол. Двум рабочим не хватило стульев, и они сели на кровати.
— Скажи им, что я хочу с ними поговорить, — попросил Канюковича Добрынин.
Канюкович перевел взгляд на народного контролера. Добрынин опустил руки на стол перед собой, обвел рабочих любопытным взглядом.
— Скажи им, пусть расскажут о себе. Каждый по очереди, — попросил он переводчика.
Канюкович обалдело глянул на Добрынина. Его лицо словно окаменело.
— Ты чего? — удивился Добрынин.
— Я этого переводить не буду, — почти не шевеля губами, пробубнил Канюкович.
— Почему? — Добрынин уставился на переводчика в недоумении.
— Не буду, — повторил Канюкович. — Я только если что по работе переводить… А так нет…
— Да в чем дело? — искренне возмутился Добрынин. Глухонемые, уловив, что происходит что-то странное, смотрели на двух гостей озадаченно, пытались следить за движением их губ.
Канюкович неожиданно поднялся из-за стола. Отошел к двери. Обернулся.
— Тебя сюда прислали работать, а не это, не расспрашивать людей о том, что тебя не касается! — сказал на прощанье и хлопнул дверью, выходя.
Оставшись наедине с обитателями комнаты, Добрынин развел руками, глядя вслед ушедшему.
«Уж тот ли это Канюкович, который ему сам представился на второй день после приезда? Не подменили ли? — думал народный контролер. — Что это с ним?» Посмотрел на рабочих, встретился с их внимательно-вопросительными взглядами. Почувствовал себя как-то неловко.
Поднялся. Но тут сидевший рядом рабочий тоже привстал и, положив руку на плечо Добрынина, как бы нажал этой рукой. Понял Добрынин, что рабочий просил его не уходить.
Снова сел.
Один глухонемой, что сидел на кровати, вытащил из прикроватной тумбочки две бутылки лимонада. Поставил на стол. Другой принес из коридора стаканы.
Молча пили лимонад.
Добрынин все пытался придумать, как бы ему с ними поговорить так, чтобы они друг друга поняли. Но из жестов он знал только два: «завтра» и «пока».
Один из этих жестов он и использовал, уходя, когда весь лимонад был допит.
Вернулся в домик. Постучал к капитану, но тот еще, видно, с охоты не вернулся.
Было грустно, но сидеть одному в комнате не хотелось, и пошел Добрынин погулять по площадке. Вышел к краю, заглянул вниз, и сразу настроение улучшилось. Видимость была отличной, и он увидел глубоко внизу, в этой пропасти, раскинувшиеся на камнях, на склонах и в самом лежавшем глубоко внизу ущелье еловые зеленые леса. Росли там, видимо, и обычные деревья, но из-за зимы стояли они голые, без листьев, и поэтому различить их среди зеленых елей с такой высоты было невозможно.
Насмотревшись вдоволь, Добрынин пошел за заводское здание, где площадка переходила в заросший кустарником спуск. Почти незаметная тропинка вливалась в этом месте в площадку, и решил Добрынин прогуляться вниз по этой тропинке. Под ногами скользили камешки, сыпались, шуршали. Он шел осторожно, придерживаясь руками за ветки кустарников. Вышел на небольшой уступ в стороне от тропинки, уселся там, свесив ноги. Уступ был высотой метра в три, под ним продолжался склон, так что сидеть там было не очень опасно.
Снова смотрел Добрынин вниз на ущелье, на склон, на горы, окружавшие Высоту Н. Смотрел и думал о майоре Никифорове. О том, как пришел, как добрался сюда майор, как выбирал эти площадки. История эта никак не выходила из головы народного контролера. Может быть, он просто завидовал Никифорову, завидовал ему как первооткрывателю, как человеку героической и трагической судьбы. Хотя зависть эта была не совсем обычной, ведь и Добрынин имел похожую жизнь и тоже потерял свою семью — конечно, не в прямом смысле, не так, как майор. И на Севере — сколько сотен или тысяч километров пропутешествовал он по почти необитаемым снегам и льдам? Нет, не была это обычная зависть, завистью это чувство, может быть, и не надо было называть. Просто жалел Добрынин, что нет в его биографии такого поступка, жалел он, что не послали его хотя бы вместе с этим же майором на такое задание…
Где-то недалеко прозвучал выстрел, и от мгновенно промчавшегося вверх эха посыпались по склону камешки.
Добрынин посмотрел вверх, думая увидеть очередную падающую в пропасть птицу. Но не увидел.
«Пускай охотится», — подумал он о Медведеве.
Посидев еще с полчаса, все-таки вернулся Добрынин к себе в комнату. Мысли о майоре Никифорове Никак не покидали его, и он, достав из ящика бумагу, чернила и ручку, сел за стол писать письмо. Письмо он писал генерал-лейтенанту Волчанову, а проще — своему старинному другу Тимохе.
«Здравствуй, дорогой мой друг Тимоха, товарищ Волчанов, — писал он, — Огромное спасибо тебе за доверие, за то, что послал меня сюда. Я уже полностью включился в работу и думаю, что скоро появятся результаты. Здесь, в горах, очень красиво. Зима стоит без снега. Люди вокруг хорошие, — тут Добрынин на минутку остановился, подумал о Канюковиче, но писать о нем не захотел и слово „хорошие“ не зачеркнул. Хрен с ним, подумал. — На них можно положиться. Пишу тебе с просьбой: проверь, пожалуйста, есть ли в Подвалах Памяти в Кремле фамилия: майор Никифоров. Был это, как мне кажется, героический человек. Я уже много недель о нем думаю. Посмотри, и если вдруг там его нет, то прикажи выбить его фамилию на стене. Я даже думаю сейчас, что жаль, что я его не знал в те годы. были бы мы, наверно, хорошими друзьями, настоящими товарищами. Ну вот пока и все, жду ответа, жму руку, с дружеским приветом, Паша Добрынин».
Дописав, он вложил письмо в конверт, написал на нем адрес и оставил на столе, так как еще не знал, как отправляется почта с Высоты Н. Решил спросить об этом Медведева вечером!
А пока прилег на кровать с книгой в руках. С четвертым томом «Рассказов про Ленина». Полистал, посмотрел иллюстрации, потом вернулся ко второму по порядку рассказу и стал его читать.
Рассказ назывался «Ленин и Крупская».
«Было это давно, еще в конце прошлого столетия, когда звали Ленина Володя Ульянов и жил он со своими родителями, братьями и сестрами в городе Симбирске. Жил он, учился в гимназии на одни пятерки, уже разговаривал на двух языках — латинском и древнегреческом, помогал родителям и даже не думал, что где-то за тысячи верст от Симбирска произошло событие, впоследствии повлиявшее на его дальнейшую жизнь.
А произошло это событие в Германии, а точнее в Баварии. В семье немецкого фабриканта Круппа росла девочка — дочка по имени Надин. Была она смышленым и умным ребенком, и как только научилась девочка самостоятельно мыслить, так и поняла она, откуда у ее родителей столько богатства, поняла она, чьим трудом это богатство заработано. Поняла и очень огорчилась. Пошла к отцу, попросила его не эксплуатировать немецких рабочих. Но отец только рассмеялся и отослал ее в детскую с куклами играться.
Обиделась тогда Надин на своего отца. Обиделась и решила убежать из дому. «Пускай теперь они поплачут, поищут меня!» — решила она и однажды вечером, незаметно выскользнув из дома, побежала на вокзал. Села там на поезд и спряталась в купе под сиденьями, даже не посмотрев, куда этот поезд поедет.
А поехал поезд в Россию, тогда еще — в Российскую империю. Приехал он в Москву.
Много тяжелых, полных скитаний и голода недель пережила девочка, пока не оказалась она в Симбирске возле булочной Филиппова.
Стояла она там в порванном грязном платьице, исхудавшая и в синяках. Стояла и просила взглядом у прохожих хотя бы кусочек хлеба. Русского она не знала, и поэтому прохожие сторонились ее, думая, что она беспризорная и глухонемая.
А в это время как раз Володя Ульянов в булочную шел — папа его за хлебом послал. Увидел он девочку, подошел взволнованный, спросил: «Как тебя зовут?» А она ему по-немецки отвечает, что зовут ее Надин Крупп и прибежала она сюда из Баварии. Володя немецкий тоже знал. Расспросил ее он о ее жизни, потом купил две булки — одну домой, а вторую девочке отдал. И повел он ее за руку к себе домой. Показал родителям. Своих детей у них много было, но, будучи по-русски добрыми, приняли они и Надин в свою семью. Папа Володи, Илья Дмитриевич, выхлопотал ей документы, и назвали они ее Надей Крупской.
Володя с нею русским языком занимался, объяснял ей, почему при капитализме богатые богатеют, а бедные беднеют.
Так и выросла она в дружной семье Ульяновых.
Выросла она и на всю жизнь осталась верной Володе, потом уже Владимиру Ильичу. Во всем ему помогала, за границу с ним в нелегальную эмиграцию ездила, помогала революцию готовить.
А уже потом, когда революция свершилась, стала Надежда Крупская наркомом народного образования и очень о детях заботилась: ведь сама беспризорной девочкой в Россию прибежала.
Вот так два великих человека, как два великих народа, русский и немецкий, встретились, объединились и совершили невероятное на глазах удивленной и перепуганной Европы».
— Ты смотри, — выдохнул, дочитав, Добрынин. — Немка, оказывается!..
Первый раз рассказ про Ленина оставил его в озадаченном состоянии, первый раз сердце екнуло во время чтения. И не потому, что чего-то он не мог понять. Нет, все было ему понятно. Ясен был смысл рассказа: не надо, мол, бояться людей, если они чужой, нерусской национальности. И не надо бояться вступать с ними в браки. Интернациональный был смысл, простой. Но что-то было у Добрынина против немцев; да и против немецкого языка, которого он, конечно, не знал и не слышал никогда. Может, потому, что не так давно воевала его страна с немцами, с этой Германией? Может, поэтому и возникла в его мыслях неправильная оскомина? И, понимая, что сам он, Добрынин, не прав, задумался народный контролер посерьезнее и поглубже. И даже стал думать о браках, когда кто-то из семьи — не русский. Стал бродить по своей памяти, пытаясь припомнить какой-нибудь пример из жизни. Но что-то все когда-то встреченные им где-нибудь семьи были полностью русскими.
И вдруг проблеснуло что-то впереди. «Вспомнил! — обрадовался Добрынин. — Конечно, а свадьба Дмитрия Ваплахова и Тани?» Да, была эта свадьба интернациональной и в чем-то похожей на ленинский брак. Но все-таки не совсем, ведь урку-емец до брака не дожил, и если б не огромной силы любовь девушки Тани, то и этот брак не произошел бы.
Хлопнула дверь на улицу, и Добрынин отвлекся от мыслей. Закрыл книгу, но оставил ее на столе. Выглянул из своей комнатки.
— А, Павел Александрович! Добрый вечер! — проговорил, снимая ботинки, капитан Медведев.
На полу у его ног лежала добыча: три довольно большие неизвестные Добрынину птицы.
— Видишь? — похвастался капитан. — Вот отдохну, отнесу Сагаллаеву, пусть чего-нибудь сварганит для нас! А? Добрынин кивнул.
— Заходи ко мне, — пригласил капитан, обувая шлепанцы.
Зашли. Поставили чайник и сели к столу. Рассказал Добрынин Медведеву про свою обиду касательно переводчика Канюковича.
— Э-э, да, — кивнул капитан. — Это дерьмо трусливое, как осенний лист. Все боится чего-нибудь такое сделать, за что его сразу к ногтю! Я его и сам не люблю…
Поговорили о переводчике, поругали его от души, и легче стало Добрынину, снова какая-то приятная легкость в чувствах возникла. Тут он про письмо вспомнил.
— Товарищ капитан, — сказал он, — а как отсюда почту посылать?
— А куда?
— В Москву, я тут письмо написал.
— Нетрудно, — Медведев махнул рукой. — В среду, когда с Высоты Ж. посыльные приходят за метеоритами для запуска, надо им отдать, а к ним каждый месяц вертолет прилетает. Он заберет.
Вскипела вода, и заварили Добрынин с Медведевым крепкого чая. Медведев изза удачной охоты был в отличном настроении, вытащил полголовы сахара и стальные щипцы. Сам же и раскромсал щипцами этот сахар.
Бросил Добрынин себе в стакан два больших куска, и долго еще пришлось ему колотить чай ложкой, пока не растворился весь сахар. Но зато потом так сладко было во рту, что раннее детство вспомнилось, вспомнились счастливые осенние дни, когда приносил его отец горшок меда от помещика и ели они этот мед ложками, аж пока горшок не оказывался таким чистым изнутри, что и мыть его не надо было.
Вернувшись к себе в комнату, Добрынин лег на кровать на спину и уставился в потолок. О письме думал, о глухонемых, и снова — о переводчике. И вдруг пришла к нему интересная мысль — а что, если глухонемым письмо написать? Ну не такое, какое по почте посылают, а простое, с вопросами. И если они грамоту знают, то они ему таким же письмом и ответят. Ведь уши и язык для писания письма не нужны!
Встал он, сел за стол. Достал бумагу, чернила и ручку.
Думал долго. И вопросов было у него много, но в одно письмо они не укладывались.
«Как вас зовут?» — записал Добрынин первый вопрос и застрял на этом.
Ладно, решил он. Утром допишу.
А утром взял этот листок, свернул, сунул в карман пиджака и пошел на завтрак. После завтрака — на завод.
Опять пришел первым, прошелся вдоль верстаков. С нетерпением ожидал он прихода рабочих, на дверь все время косился.
И наконец она открылась. Вошли четверо красивых, сильных мужчин и Светлана, симпатичная и на вид очень скромная женщина.
Поздоровались кивками.
Рабочие подошли к своим верстакам, посмотрели на заготовки.
Руки у Добрынина чесались. Он и боялся немного отвлекать их от работы, тем более что сам был народным контролером. Но уж очень хотелось ему проверить свою мысль. И он достал из кармана пиджака листок, развернул его и сделал несколько шагов к ближнему верстаку, опустил листок на верстак. Хотелось еще взять фонарик, посветить в лицо этому глухонемому, который так увлекся изучением заготовки, что не заметил появления письменного вопроса.
Не вытерпев, Добрынин дотронулся до его плеча. Их глаза встретились, и народный контролер направил взгляд рабочего на листок.
Рабочий наклонился над ним, потом пошарил взглядом по поверхности верстака. Добрынин понял, что рабочий ищет карандаш. Увидел его карандаш, чуть придавленный метеоритной заготовкой, вытащил, подал.
Рабочий дрожащей рукой написал что-то на листке и вернул его Добрынину.
«Сева», — прочитал ошеломленный и обрадованный контролер.
Посмотрел на этого рабочего, протянул ему руку. Тот пожал, потом взял листок и что-то еще дописал. «А тебя?» — прочитал Добрынин корявые, неровные, словно дрожащие от холода буквы. Взял карандаш. Написал: «Павел». Рабочий улыбнулся. Обернулся к своим друзьям — они уже следили за происходящим. Бессловесно переговорили они, и подошли друзья к верстаку Севы, и женщина подошла. Каждый по очереди написал свое имя и пожал руку Добрынину.
Добрынин почувствовал себя самым счастливым человеком, какая-то детская радость рвалась из него наружу, он смотрел на этих людей любящим взглядом и все улыбался и улыбался.
Наконец серьезность и чувство долга вернулись к нему, и еще он испугался, что войдет сейчас Вершинин, увидит, что происходит, и Бог его знает, что он на это скажет или прокричит. Наклонился Добрынин над верстаком, взял карандаш, написал: «Надо работать».
Прочитали это рабочие, имена которых уже были известны народному контролеру, закивали и разошлись по своим рабочим местам.
Но на лицах у них была радость, они улыбались и, казалось, получили в этот день огромное удовольствие от своей работы, даже к метеоритным заготовкам дотрагивались и относились необычайно бережно, будто были эти круглые железяки живыми существами.
День прошел легко и быстро. Добрынин расслабленно следил за работой в цеху и одновременно чувствовал, что следить ему не стоит, чувствовал он, что доверяет полностью Севе, Светлане, Андрею, Петру и Грише, этим сильным молчаливым людям, с которыми он неожиданно нашел общий язык и теперь с нетерпением ждал, когда он сможет продолжить начатый сегодня разговор.
Шли дни, и «разговоры» с глухонемыми стали для народного контролера обычным, но очень радостным делом.
Многое узнал он о их жизни, многое странное и неожиданное.
Иногда по вечерам, перед тем как ложиться спать, перечитывал он прежние «разговоры», ведь хранил он все эти вопросы-ответы и просто «рассказы» у себя в прикроватной тумбочке, добавляя к накопившейся пачке все новые и новые листки. Уже и тетрадь он использовал, и листки из своей рабочей тетради повырывал. В конце концов пришлось ему еще бумаги просить у капитана Медведева. Он, конечно, не сказал капитану о «разговорах». Никто еще не знал об этом, кроме Добрынина и глухонемых. Медведев чистую тетрадь дал и посмотрел на Добрынина хитровато, видно, подумал, что Добрынин тайком стихи пишет.
А из бумажек этих тем временем вырисовывалась в добрынинском сознании нелегкая, полная лишений и героизма жизнь глухонемых рабочих, выросших вместе в специальном интернате в сибирской тайге, потом перевезенных в Норильское кулибинское училище, тоже специальное, где обучались только глухонемые. Собственно, исходя из «разговоров», понял Добрынин, что училище это было скорее кулибинско-суворовским или суворовско-кулибинским, так как половину времени в нем уделяли суровой муштре, военной подготовке, физическим упражнениям. Видимо, поэтому рабочие так отличались от Вершинина, да и капитана Медведева своими атлетическими фигурами и физической силой.
Приближалась весна, и ущелье под Высотой Н. становилось зеленее с каждым днем. Солнце начинало прогревать площадку, дни становились длиннее и радостнее, и только Вершинин, единственный из всех обитателей Высоты Н., сохранял на своем побитом оспой лице вечно недовольное выражение.
Из Москвы шли радиограммы с приказами «добиться Успеха», но успеха не было, и падали по четвергам тяжелые металлические метеориты на Украину, Белоруссию, Курскую область, не долетая даже до Польши.
Медведев после получения очередной радиограммы вызывал инженераконструктора, прорабатывал его наедине, после чего Вершинин возвращался в цех доводки и из-за бессмысленности кричания на глухонемых рабочих кричал на Канюковича, которого он, как, впрочем, и всех остальных, не любил.
Добрынина он больше не трогал, просто не замечал его и все. Впрочем, Добрынину это нравилось. В субботу вечером Добрынин засиделся у глухонемых допоздна. Он «рассказывал» им о майоре Никифорове, о гибели его жены и сына. «Рассказывал» долго, уже карандаш выпадал из .онемевших пальцев. Потом пили чай и ели хлеб с солью, принесенный Светланой из столовой. Видно, нравилась эта красивая стройная девушка повару Сагаллаеву, л он почти каждый день подзывал ее жестом после ужина и что-нибудь дарил то несколько кусков хлеба, то сахар, то бумажный кулек с сухарями.
Вернувшись к себе, Добрынин услышал знакомый иностранный голос, доносившийся из-за стенки, — опять капитан Медведев сидел возле радиостанции и слушал Америку.
Добрынин разделся и лег. Он уже научился легко засыпать под доносившийся американский голос, тем более что звучал этот голос негромко и монотонно. Он бы и сейчас заснул, но дверь вдруг открылась, и в потоке хлынувшего в комнату коридорного света появился явно взбудораженный Медведев.
— Павел Александрович, — словно запыхавшись, заговорил капитан. — Павел Александрович… Вы не спите? Добрынин поднялся с кровати, включил свет.
— Я на минутку, — Медведев зашел в комнату и присел за стол. — Я тут только что услышал… Значит, так, — он взял себя в руки, сосредоточился и продолжил: — Американцы только что сказали, что на Советскую страну каждый четверг падает в несколько раз больше метеоритов, чем в другие дни…
— Да? — удивился мгновенно освободившийся от сонливости народный контролер. — А как они узнали?
— У них там, — Медведев ткнул правой рукой вверх, — шпионский спутник летает, видно, он и подсчитал… Теперь даже не знаю, что делать! Может, надо в Москву радиограмму послать? Как вы думаете, Павел Александрович? Надо послать? Я только боюсь, может, нельзя было американское радио слушать? А?
Добрынин вдруг почувствовал себя очень важным человеком — капитан Медведев ввалился к нему ночью, чтобы спросить совета.
Задумался народный контролер, почесал рукой затылок.
— Радиограмму надо послать, — твердо сказал он. — Обязательно надо…
— А если нельзя было Америку по радио слушать? — снова спросил взволнованный Медведев.
— А вы, товарищ капитан, скажите, что случайно услышали. Ловили Москву, а поймали Америку. Вот и услышали.
— А они поверят? — засомневался капитан.
— Поверят, — с необъяснимой уверенностью проговорил Добрынин. — Главное — это сообщить им… Капитан кивнул.
— Да, — сказал он после недолгой паузы. — Надо сообщить. Значит, так: надо сообщить и предложить им изменить день запуска.
Посидев еще пару минут, капитан, казалось, уже полностью успокоился и овладел собой.
— Ну, извините, Павел Александрович, что разбудил, — сказал он, поднимаясь из-за стола. — Пойду отрадирую.
Капитан вышел, и буквально через минуту бубнящий американский голос замолк.
Наутро в заводской столовой Добрынин, взяв из раздаточного окошка свою порцию гречневой каши, подсел к Медведеву и поинтересовался, был ли ответ из Москвы на радиограмму.
Капитан был не в духе.
— Ответ? — переспросил он каким-то сонным, вялым голосом. — Разве это ответ? Они только получение радиограммы подтвердили, и все!
— Наверно, обсуждают теперь, — тоном знающего человека сказал на это Добрынин. — У них там постоянно совещания…
Капитан пожал плечами.
Прошло еще несколько дней, а ответ на радиограмму капитан так и не получил.
В четверг со стороны Высоты Ж. прозвучал привычный грохот — там проводился плановый запуск метеоритов. В тот же вечер полковник Ефимов позвонил Медведеву, сообщил об очередной неудаче и, между делом, добавил, что один из метеоритов попал в детский сад на Украине, в Виннице. Погибла воспитательница, дети чудом уцелели.
Снова омраченный Медведев пришел вечером к народному контролеру, и говорили они до двух часов ночи о жизни и о работе. А в два часа, перед тем как ложиться спать, вышли на площадку в туалет и еще, наверно, с полчаса стояли и наслаждались непривычной теплотой воздуха.
Глава 41
Присели за стол. Двум рабочим не хватило стульев, и они сели на кровати.
— Скажи им, что я хочу с ними поговорить, — попросил Канюковича Добрынин.
Канюкович перевел взгляд на народного контролера. Добрынин опустил руки на стол перед собой, обвел рабочих любопытным взглядом.
— Скажи им, пусть расскажут о себе. Каждый по очереди, — попросил он переводчика.
Канюкович обалдело глянул на Добрынина. Его лицо словно окаменело.
— Ты чего? — удивился Добрынин.
— Я этого переводить не буду, — почти не шевеля губами, пробубнил Канюкович.
— Почему? — Добрынин уставился на переводчика в недоумении.
— Не буду, — повторил Канюкович. — Я только если что по работе переводить… А так нет…
— Да в чем дело? — искренне возмутился Добрынин. Глухонемые, уловив, что происходит что-то странное, смотрели на двух гостей озадаченно, пытались следить за движением их губ.
Канюкович неожиданно поднялся из-за стола. Отошел к двери. Обернулся.
— Тебя сюда прислали работать, а не это, не расспрашивать людей о том, что тебя не касается! — сказал на прощанье и хлопнул дверью, выходя.
Оставшись наедине с обитателями комнаты, Добрынин развел руками, глядя вслед ушедшему.
«Уж тот ли это Канюкович, который ему сам представился на второй день после приезда? Не подменили ли? — думал народный контролер. — Что это с ним?» Посмотрел на рабочих, встретился с их внимательно-вопросительными взглядами. Почувствовал себя как-то неловко.
Поднялся. Но тут сидевший рядом рабочий тоже привстал и, положив руку на плечо Добрынина, как бы нажал этой рукой. Понял Добрынин, что рабочий просил его не уходить.
Снова сел.
Один глухонемой, что сидел на кровати, вытащил из прикроватной тумбочки две бутылки лимонада. Поставил на стол. Другой принес из коридора стаканы.
Молча пили лимонад.
Добрынин все пытался придумать, как бы ему с ними поговорить так, чтобы они друг друга поняли. Но из жестов он знал только два: «завтра» и «пока».
Один из этих жестов он и использовал, уходя, когда весь лимонад был допит.
Вернулся в домик. Постучал к капитану, но тот еще, видно, с охоты не вернулся.
Было грустно, но сидеть одному в комнате не хотелось, и пошел Добрынин погулять по площадке. Вышел к краю, заглянул вниз, и сразу настроение улучшилось. Видимость была отличной, и он увидел глубоко внизу, в этой пропасти, раскинувшиеся на камнях, на склонах и в самом лежавшем глубоко внизу ущелье еловые зеленые леса. Росли там, видимо, и обычные деревья, но из-за зимы стояли они голые, без листьев, и поэтому различить их среди зеленых елей с такой высоты было невозможно.
Насмотревшись вдоволь, Добрынин пошел за заводское здание, где площадка переходила в заросший кустарником спуск. Почти незаметная тропинка вливалась в этом месте в площадку, и решил Добрынин прогуляться вниз по этой тропинке. Под ногами скользили камешки, сыпались, шуршали. Он шел осторожно, придерживаясь руками за ветки кустарников. Вышел на небольшой уступ в стороне от тропинки, уселся там, свесив ноги. Уступ был высотой метра в три, под ним продолжался склон, так что сидеть там было не очень опасно.
Снова смотрел Добрынин вниз на ущелье, на склон, на горы, окружавшие Высоту Н. Смотрел и думал о майоре Никифорове. О том, как пришел, как добрался сюда майор, как выбирал эти площадки. История эта никак не выходила из головы народного контролера. Может быть, он просто завидовал Никифорову, завидовал ему как первооткрывателю, как человеку героической и трагической судьбы. Хотя зависть эта была не совсем обычной, ведь и Добрынин имел похожую жизнь и тоже потерял свою семью — конечно, не в прямом смысле, не так, как майор. И на Севере — сколько сотен или тысяч километров пропутешествовал он по почти необитаемым снегам и льдам? Нет, не была это обычная зависть, завистью это чувство, может быть, и не надо было называть. Просто жалел Добрынин, что нет в его биографии такого поступка, жалел он, что не послали его хотя бы вместе с этим же майором на такое задание…
Где-то недалеко прозвучал выстрел, и от мгновенно промчавшегося вверх эха посыпались по склону камешки.
Добрынин посмотрел вверх, думая увидеть очередную падающую в пропасть птицу. Но не увидел.
«Пускай охотится», — подумал он о Медведеве.
Посидев еще с полчаса, все-таки вернулся Добрынин к себе в комнату. Мысли о майоре Никифорове Никак не покидали его, и он, достав из ящика бумагу, чернила и ручку, сел за стол писать письмо. Письмо он писал генерал-лейтенанту Волчанову, а проще — своему старинному другу Тимохе.
«Здравствуй, дорогой мой друг Тимоха, товарищ Волчанов, — писал он, — Огромное спасибо тебе за доверие, за то, что послал меня сюда. Я уже полностью включился в работу и думаю, что скоро появятся результаты. Здесь, в горах, очень красиво. Зима стоит без снега. Люди вокруг хорошие, — тут Добрынин на минутку остановился, подумал о Канюковиче, но писать о нем не захотел и слово „хорошие“ не зачеркнул. Хрен с ним, подумал. — На них можно положиться. Пишу тебе с просьбой: проверь, пожалуйста, есть ли в Подвалах Памяти в Кремле фамилия: майор Никифоров. Был это, как мне кажется, героический человек. Я уже много недель о нем думаю. Посмотри, и если вдруг там его нет, то прикажи выбить его фамилию на стене. Я даже думаю сейчас, что жаль, что я его не знал в те годы. были бы мы, наверно, хорошими друзьями, настоящими товарищами. Ну вот пока и все, жду ответа, жму руку, с дружеским приветом, Паша Добрынин».
Дописав, он вложил письмо в конверт, написал на нем адрес и оставил на столе, так как еще не знал, как отправляется почта с Высоты Н. Решил спросить об этом Медведева вечером!
А пока прилег на кровать с книгой в руках. С четвертым томом «Рассказов про Ленина». Полистал, посмотрел иллюстрации, потом вернулся ко второму по порядку рассказу и стал его читать.
Рассказ назывался «Ленин и Крупская».
«Было это давно, еще в конце прошлого столетия, когда звали Ленина Володя Ульянов и жил он со своими родителями, братьями и сестрами в городе Симбирске. Жил он, учился в гимназии на одни пятерки, уже разговаривал на двух языках — латинском и древнегреческом, помогал родителям и даже не думал, что где-то за тысячи верст от Симбирска произошло событие, впоследствии повлиявшее на его дальнейшую жизнь.
А произошло это событие в Германии, а точнее в Баварии. В семье немецкого фабриканта Круппа росла девочка — дочка по имени Надин. Была она смышленым и умным ребенком, и как только научилась девочка самостоятельно мыслить, так и поняла она, откуда у ее родителей столько богатства, поняла она, чьим трудом это богатство заработано. Поняла и очень огорчилась. Пошла к отцу, попросила его не эксплуатировать немецких рабочих. Но отец только рассмеялся и отослал ее в детскую с куклами играться.
Обиделась тогда Надин на своего отца. Обиделась и решила убежать из дому. «Пускай теперь они поплачут, поищут меня!» — решила она и однажды вечером, незаметно выскользнув из дома, побежала на вокзал. Села там на поезд и спряталась в купе под сиденьями, даже не посмотрев, куда этот поезд поедет.
А поехал поезд в Россию, тогда еще — в Российскую империю. Приехал он в Москву.
Много тяжелых, полных скитаний и голода недель пережила девочка, пока не оказалась она в Симбирске возле булочной Филиппова.
Стояла она там в порванном грязном платьице, исхудавшая и в синяках. Стояла и просила взглядом у прохожих хотя бы кусочек хлеба. Русского она не знала, и поэтому прохожие сторонились ее, думая, что она беспризорная и глухонемая.
А в это время как раз Володя Ульянов в булочную шел — папа его за хлебом послал. Увидел он девочку, подошел взволнованный, спросил: «Как тебя зовут?» А она ему по-немецки отвечает, что зовут ее Надин Крупп и прибежала она сюда из Баварии. Володя немецкий тоже знал. Расспросил ее он о ее жизни, потом купил две булки — одну домой, а вторую девочке отдал. И повел он ее за руку к себе домой. Показал родителям. Своих детей у них много было, но, будучи по-русски добрыми, приняли они и Надин в свою семью. Папа Володи, Илья Дмитриевич, выхлопотал ей документы, и назвали они ее Надей Крупской.
Володя с нею русским языком занимался, объяснял ей, почему при капитализме богатые богатеют, а бедные беднеют.
Так и выросла она в дружной семье Ульяновых.
Выросла она и на всю жизнь осталась верной Володе, потом уже Владимиру Ильичу. Во всем ему помогала, за границу с ним в нелегальную эмиграцию ездила, помогала революцию готовить.
А уже потом, когда революция свершилась, стала Надежда Крупская наркомом народного образования и очень о детях заботилась: ведь сама беспризорной девочкой в Россию прибежала.
Вот так два великих человека, как два великих народа, русский и немецкий, встретились, объединились и совершили невероятное на глазах удивленной и перепуганной Европы».
— Ты смотри, — выдохнул, дочитав, Добрынин. — Немка, оказывается!..
Первый раз рассказ про Ленина оставил его в озадаченном состоянии, первый раз сердце екнуло во время чтения. И не потому, что чего-то он не мог понять. Нет, все было ему понятно. Ясен был смысл рассказа: не надо, мол, бояться людей, если они чужой, нерусской национальности. И не надо бояться вступать с ними в браки. Интернациональный был смысл, простой. Но что-то было у Добрынина против немцев; да и против немецкого языка, которого он, конечно, не знал и не слышал никогда. Может, потому, что не так давно воевала его страна с немцами, с этой Германией? Может, поэтому и возникла в его мыслях неправильная оскомина? И, понимая, что сам он, Добрынин, не прав, задумался народный контролер посерьезнее и поглубже. И даже стал думать о браках, когда кто-то из семьи — не русский. Стал бродить по своей памяти, пытаясь припомнить какой-нибудь пример из жизни. Но что-то все когда-то встреченные им где-нибудь семьи были полностью русскими.
И вдруг проблеснуло что-то впереди. «Вспомнил! — обрадовался Добрынин. — Конечно, а свадьба Дмитрия Ваплахова и Тани?» Да, была эта свадьба интернациональной и в чем-то похожей на ленинский брак. Но все-таки не совсем, ведь урку-емец до брака не дожил, и если б не огромной силы любовь девушки Тани, то и этот брак не произошел бы.
Хлопнула дверь на улицу, и Добрынин отвлекся от мыслей. Закрыл книгу, но оставил ее на столе. Выглянул из своей комнатки.
— А, Павел Александрович! Добрый вечер! — проговорил, снимая ботинки, капитан Медведев.
На полу у его ног лежала добыча: три довольно большие неизвестные Добрынину птицы.
— Видишь? — похвастался капитан. — Вот отдохну, отнесу Сагаллаеву, пусть чего-нибудь сварганит для нас! А? Добрынин кивнул.
— Заходи ко мне, — пригласил капитан, обувая шлепанцы.
Зашли. Поставили чайник и сели к столу. Рассказал Добрынин Медведеву про свою обиду касательно переводчика Канюковича.
— Э-э, да, — кивнул капитан. — Это дерьмо трусливое, как осенний лист. Все боится чего-нибудь такое сделать, за что его сразу к ногтю! Я его и сам не люблю…
Поговорили о переводчике, поругали его от души, и легче стало Добрынину, снова какая-то приятная легкость в чувствах возникла. Тут он про письмо вспомнил.
— Товарищ капитан, — сказал он, — а как отсюда почту посылать?
— А куда?
— В Москву, я тут письмо написал.
— Нетрудно, — Медведев махнул рукой. — В среду, когда с Высоты Ж. посыльные приходят за метеоритами для запуска, надо им отдать, а к ним каждый месяц вертолет прилетает. Он заберет.
Вскипела вода, и заварили Добрынин с Медведевым крепкого чая. Медведев изза удачной охоты был в отличном настроении, вытащил полголовы сахара и стальные щипцы. Сам же и раскромсал щипцами этот сахар.
Бросил Добрынин себе в стакан два больших куска, и долго еще пришлось ему колотить чай ложкой, пока не растворился весь сахар. Но зато потом так сладко было во рту, что раннее детство вспомнилось, вспомнились счастливые осенние дни, когда приносил его отец горшок меда от помещика и ели они этот мед ложками, аж пока горшок не оказывался таким чистым изнутри, что и мыть его не надо было.
Вернувшись к себе в комнату, Добрынин лег на кровать на спину и уставился в потолок. О письме думал, о глухонемых, и снова — о переводчике. И вдруг пришла к нему интересная мысль — а что, если глухонемым письмо написать? Ну не такое, какое по почте посылают, а простое, с вопросами. И если они грамоту знают, то они ему таким же письмом и ответят. Ведь уши и язык для писания письма не нужны!
Встал он, сел за стол. Достал бумагу, чернила и ручку.
Думал долго. И вопросов было у него много, но в одно письмо они не укладывались.
«Как вас зовут?» — записал Добрынин первый вопрос и застрял на этом.
Ладно, решил он. Утром допишу.
А утром взял этот листок, свернул, сунул в карман пиджака и пошел на завтрак. После завтрака — на завод.
Опять пришел первым, прошелся вдоль верстаков. С нетерпением ожидал он прихода рабочих, на дверь все время косился.
И наконец она открылась. Вошли четверо красивых, сильных мужчин и Светлана, симпатичная и на вид очень скромная женщина.
Поздоровались кивками.
Рабочие подошли к своим верстакам, посмотрели на заготовки.
Руки у Добрынина чесались. Он и боялся немного отвлекать их от работы, тем более что сам был народным контролером. Но уж очень хотелось ему проверить свою мысль. И он достал из кармана пиджака листок, развернул его и сделал несколько шагов к ближнему верстаку, опустил листок на верстак. Хотелось еще взять фонарик, посветить в лицо этому глухонемому, который так увлекся изучением заготовки, что не заметил появления письменного вопроса.
Не вытерпев, Добрынин дотронулся до его плеча. Их глаза встретились, и народный контролер направил взгляд рабочего на листок.
Рабочий наклонился над ним, потом пошарил взглядом по поверхности верстака. Добрынин понял, что рабочий ищет карандаш. Увидел его карандаш, чуть придавленный метеоритной заготовкой, вытащил, подал.
Рабочий дрожащей рукой написал что-то на листке и вернул его Добрынину.
«Сева», — прочитал ошеломленный и обрадованный контролер.
Посмотрел на этого рабочего, протянул ему руку. Тот пожал, потом взял листок и что-то еще дописал. «А тебя?» — прочитал Добрынин корявые, неровные, словно дрожащие от холода буквы. Взял карандаш. Написал: «Павел». Рабочий улыбнулся. Обернулся к своим друзьям — они уже следили за происходящим. Бессловесно переговорили они, и подошли друзья к верстаку Севы, и женщина подошла. Каждый по очереди написал свое имя и пожал руку Добрынину.
Добрынин почувствовал себя самым счастливым человеком, какая-то детская радость рвалась из него наружу, он смотрел на этих людей любящим взглядом и все улыбался и улыбался.
Наконец серьезность и чувство долга вернулись к нему, и еще он испугался, что войдет сейчас Вершинин, увидит, что происходит, и Бог его знает, что он на это скажет или прокричит. Наклонился Добрынин над верстаком, взял карандаш, написал: «Надо работать».
Прочитали это рабочие, имена которых уже были известны народному контролеру, закивали и разошлись по своим рабочим местам.
Но на лицах у них была радость, они улыбались и, казалось, получили в этот день огромное удовольствие от своей работы, даже к метеоритным заготовкам дотрагивались и относились необычайно бережно, будто были эти круглые железяки живыми существами.
День прошел легко и быстро. Добрынин расслабленно следил за работой в цеху и одновременно чувствовал, что следить ему не стоит, чувствовал он, что доверяет полностью Севе, Светлане, Андрею, Петру и Грише, этим сильным молчаливым людям, с которыми он неожиданно нашел общий язык и теперь с нетерпением ждал, когда он сможет продолжить начатый сегодня разговор.
Шли дни, и «разговоры» с глухонемыми стали для народного контролера обычным, но очень радостным делом.
Многое узнал он о их жизни, многое странное и неожиданное.
Иногда по вечерам, перед тем как ложиться спать, перечитывал он прежние «разговоры», ведь хранил он все эти вопросы-ответы и просто «рассказы» у себя в прикроватной тумбочке, добавляя к накопившейся пачке все новые и новые листки. Уже и тетрадь он использовал, и листки из своей рабочей тетради повырывал. В конце концов пришлось ему еще бумаги просить у капитана Медведева. Он, конечно, не сказал капитану о «разговорах». Никто еще не знал об этом, кроме Добрынина и глухонемых. Медведев чистую тетрадь дал и посмотрел на Добрынина хитровато, видно, подумал, что Добрынин тайком стихи пишет.
А из бумажек этих тем временем вырисовывалась в добрынинском сознании нелегкая, полная лишений и героизма жизнь глухонемых рабочих, выросших вместе в специальном интернате в сибирской тайге, потом перевезенных в Норильское кулибинское училище, тоже специальное, где обучались только глухонемые. Собственно, исходя из «разговоров», понял Добрынин, что училище это было скорее кулибинско-суворовским или суворовско-кулибинским, так как половину времени в нем уделяли суровой муштре, военной подготовке, физическим упражнениям. Видимо, поэтому рабочие так отличались от Вершинина, да и капитана Медведева своими атлетическими фигурами и физической силой.
Приближалась весна, и ущелье под Высотой Н. становилось зеленее с каждым днем. Солнце начинало прогревать площадку, дни становились длиннее и радостнее, и только Вершинин, единственный из всех обитателей Высоты Н., сохранял на своем побитом оспой лице вечно недовольное выражение.
Из Москвы шли радиограммы с приказами «добиться Успеха», но успеха не было, и падали по четвергам тяжелые металлические метеориты на Украину, Белоруссию, Курскую область, не долетая даже до Польши.
Медведев после получения очередной радиограммы вызывал инженераконструктора, прорабатывал его наедине, после чего Вершинин возвращался в цех доводки и из-за бессмысленности кричания на глухонемых рабочих кричал на Канюковича, которого он, как, впрочем, и всех остальных, не любил.
Добрынина он больше не трогал, просто не замечал его и все. Впрочем, Добрынину это нравилось. В субботу вечером Добрынин засиделся у глухонемых допоздна. Он «рассказывал» им о майоре Никифорове, о гибели его жены и сына. «Рассказывал» долго, уже карандаш выпадал из .онемевших пальцев. Потом пили чай и ели хлеб с солью, принесенный Светланой из столовой. Видно, нравилась эта красивая стройная девушка повару Сагаллаеву, л он почти каждый день подзывал ее жестом после ужина и что-нибудь дарил то несколько кусков хлеба, то сахар, то бумажный кулек с сухарями.
Вернувшись к себе, Добрынин услышал знакомый иностранный голос, доносившийся из-за стенки, — опять капитан Медведев сидел возле радиостанции и слушал Америку.
Добрынин разделся и лег. Он уже научился легко засыпать под доносившийся американский голос, тем более что звучал этот голос негромко и монотонно. Он бы и сейчас заснул, но дверь вдруг открылась, и в потоке хлынувшего в комнату коридорного света появился явно взбудораженный Медведев.
— Павел Александрович, — словно запыхавшись, заговорил капитан. — Павел Александрович… Вы не спите? Добрынин поднялся с кровати, включил свет.
— Я на минутку, — Медведев зашел в комнату и присел за стол. — Я тут только что услышал… Значит, так, — он взял себя в руки, сосредоточился и продолжил: — Американцы только что сказали, что на Советскую страну каждый четверг падает в несколько раз больше метеоритов, чем в другие дни…
— Да? — удивился мгновенно освободившийся от сонливости народный контролер. — А как они узнали?
— У них там, — Медведев ткнул правой рукой вверх, — шпионский спутник летает, видно, он и подсчитал… Теперь даже не знаю, что делать! Может, надо в Москву радиограмму послать? Как вы думаете, Павел Александрович? Надо послать? Я только боюсь, может, нельзя было американское радио слушать? А?
Добрынин вдруг почувствовал себя очень важным человеком — капитан Медведев ввалился к нему ночью, чтобы спросить совета.
Задумался народный контролер, почесал рукой затылок.
— Радиограмму надо послать, — твердо сказал он. — Обязательно надо…
— А если нельзя было Америку по радио слушать? — снова спросил взволнованный Медведев.
— А вы, товарищ капитан, скажите, что случайно услышали. Ловили Москву, а поймали Америку. Вот и услышали.
— А они поверят? — засомневался капитан.
— Поверят, — с необъяснимой уверенностью проговорил Добрынин. — Главное — это сообщить им… Капитан кивнул.
— Да, — сказал он после недолгой паузы. — Надо сообщить. Значит, так: надо сообщить и предложить им изменить день запуска.
Посидев еще пару минут, капитан, казалось, уже полностью успокоился и овладел собой.
— Ну, извините, Павел Александрович, что разбудил, — сказал он, поднимаясь из-за стола. — Пойду отрадирую.
Капитан вышел, и буквально через минуту бубнящий американский голос замолк.
Наутро в заводской столовой Добрынин, взяв из раздаточного окошка свою порцию гречневой каши, подсел к Медведеву и поинтересовался, был ли ответ из Москвы на радиограмму.
Капитан был не в духе.
— Ответ? — переспросил он каким-то сонным, вялым голосом. — Разве это ответ? Они только получение радиограммы подтвердили, и все!
— Наверно, обсуждают теперь, — тоном знающего человека сказал на это Добрынин. — У них там постоянно совещания…
Капитан пожал плечами.
Прошло еще несколько дней, а ответ на радиограмму капитан так и не получил.
В четверг со стороны Высоты Ж. прозвучал привычный грохот — там проводился плановый запуск метеоритов. В тот же вечер полковник Ефимов позвонил Медведеву, сообщил об очередной неудаче и, между делом, добавил, что один из метеоритов попал в детский сад на Украине, в Виннице. Погибла воспитательница, дети чудом уцелели.
Снова омраченный Медведев пришел вечером к народному контролеру, и говорили они до двух часов ночи о жизни и о работе. А в два часа, перед тем как ложиться спать, вышли на площадку в туалет и еще, наверно, с полчаса стояли и наслаждались непривычной теплотой воздуха.
Глава 41
Лето уже приблизилось, а может быть, и наступило, ведь не думал ангел во время своего пути о времени гида. Шел он ночами, как когда-то вслед за АрхипкойСтепаном шел в поисках Новых Палестин. А светлое время пережидал в тени деревьев или где-нибудь в поле. И не потому пережидал, что жарко было, а потому, что как только покинул он уже покинутые почти всеми Новые Палестины, вселился в него какой-то прежде незнакомый страх, и этот страх заставлял его зорко всматриваться в видимые линии горизонта и притаиваться на всякий шум или треск веток.
Этот же страх заставлял ангела обходить деревни и избегать встреч с их жителями. Видно, живя в Новых Палестинах, среди людей, сбежавших со своих прежних мест, не задумываясь поверил ангел, что жизнь вне Новых Палестин опасна и непредсказуема, и теперь, бездомный и одинокий, он ощущал даже в самом воздухе притаившуюся для него опасность.
А тем временем приближалось утро, и одновременно с ним приближался ангел к опушке леса. Ныли ноги, утомленные долгой ходьбой. Лес, проступавший сквозь расслаивавшийся предрассветный серый сумрак, казался огромным и густым. И решил ангел там же на опушке отдохнуть, переждать светлое и опасное время. Зайдя в лес, однако не углубившись в него и на десять шагов, прилег ангел на теплую землю и, накрывшись собственной усталостью, задремал.
Дрема еще не перелилась плавно в крепкий сон, когда раздался в воздухе где-то совсем рядом свист, мгновенно заставивший ангела открыть глаза и скинуть с себя теплую обволакивающую усталость. Ощущение опасности оказалось сильнее усталости. Свист усиливался, ангел обернулся и увидел низко над землей летящую пулю, покрытую зеленой патиной, какою покрываются с годами бронзовые статуэтки серафимов, украшающие райские беседки. Пуля летела прямо на ангела, летела необычайно медленно, словно была она уставшей птицей, решившей опуститься на землю и отдохнуть. А когда оставалось до ангела не больше двух шагов, она вдруг стала подниматься и, продолжая так же медленно лететь, исчезла в кронах дальних деревьев, этого леса.
Мгновенно припомнилась во всех деталях первая ночь ангела на земле, припомнился отряд красноармейцев и их усатый командир, решивший убить его, ангела. И пуля, вылетевшая из револьвера и остановленная ангельской рукой. Что он сказал ей тогда, что сказал он этой пуле, перед тем как выпустить ее в мир? Эти слова вдруг, его же голосом произнесенные, зазвучали в памяти: «Если уж ты вырвалась в мир, то не будет от тебя спасенья ни одному человеку, пожелавшему зла другому, и если все на этой земле злом объединены, то и погибнут все, а если не все — то останутся в живых только добра друг другу желающие. А если тебе самой надоест убивать, то убей праведника, и станет он последним, а ты останешься в нем!» Боже, как давно это было! И не то чтобы поумнел с тех пор он, ангел, но с высоты прожитого в этой стране времени видел он теперь всю свою наивность в этом напутствии вырвавшейся в мир пуле. И вот только что она пролетела над ним и, может быть, думала убить его, но что-то остановило ее и заставило продолжить свой полет. Сколько уже лет длится он, этот полет, сколько жизней он унес. И, видно, до сих пор не нашла она праведника. И его, ангела, не убила только что, хотя и могла, ведь после жизни в Новых Палестинах мало в нем, должно быть, от ангела осталось. Видно, ясно стало ей, что, убив ангела, не останется она в нем, а дальше полетит. А значит, что и сам ангел уже не праведник. А если не праведник, то кто же он теперь? Обычный человек этой странной жестокой страны? Господи, как же ты допустил это? Неужели уклад здешней жизни сильнее твоей воли и твоей веры?
Этот же страх заставлял ангела обходить деревни и избегать встреч с их жителями. Видно, живя в Новых Палестинах, среди людей, сбежавших со своих прежних мест, не задумываясь поверил ангел, что жизнь вне Новых Палестин опасна и непредсказуема, и теперь, бездомный и одинокий, он ощущал даже в самом воздухе притаившуюся для него опасность.
А тем временем приближалось утро, и одновременно с ним приближался ангел к опушке леса. Ныли ноги, утомленные долгой ходьбой. Лес, проступавший сквозь расслаивавшийся предрассветный серый сумрак, казался огромным и густым. И решил ангел там же на опушке отдохнуть, переждать светлое и опасное время. Зайдя в лес, однако не углубившись в него и на десять шагов, прилег ангел на теплую землю и, накрывшись собственной усталостью, задремал.
Дрема еще не перелилась плавно в крепкий сон, когда раздался в воздухе где-то совсем рядом свист, мгновенно заставивший ангела открыть глаза и скинуть с себя теплую обволакивающую усталость. Ощущение опасности оказалось сильнее усталости. Свист усиливался, ангел обернулся и увидел низко над землей летящую пулю, покрытую зеленой патиной, какою покрываются с годами бронзовые статуэтки серафимов, украшающие райские беседки. Пуля летела прямо на ангела, летела необычайно медленно, словно была она уставшей птицей, решившей опуститься на землю и отдохнуть. А когда оставалось до ангела не больше двух шагов, она вдруг стала подниматься и, продолжая так же медленно лететь, исчезла в кронах дальних деревьев, этого леса.
Мгновенно припомнилась во всех деталях первая ночь ангела на земле, припомнился отряд красноармейцев и их усатый командир, решивший убить его, ангела. И пуля, вылетевшая из револьвера и остановленная ангельской рукой. Что он сказал ей тогда, что сказал он этой пуле, перед тем как выпустить ее в мир? Эти слова вдруг, его же голосом произнесенные, зазвучали в памяти: «Если уж ты вырвалась в мир, то не будет от тебя спасенья ни одному человеку, пожелавшему зла другому, и если все на этой земле злом объединены, то и погибнут все, а если не все — то останутся в живых только добра друг другу желающие. А если тебе самой надоест убивать, то убей праведника, и станет он последним, а ты останешься в нем!» Боже, как давно это было! И не то чтобы поумнел с тех пор он, ангел, но с высоты прожитого в этой стране времени видел он теперь всю свою наивность в этом напутствии вырвавшейся в мир пуле. И вот только что она пролетела над ним и, может быть, думала убить его, но что-то остановило ее и заставило продолжить свой полет. Сколько уже лет длится он, этот полет, сколько жизней он унес. И, видно, до сих пор не нашла она праведника. И его, ангела, не убила только что, хотя и могла, ведь после жизни в Новых Палестинах мало в нем, должно быть, от ангела осталось. Видно, ясно стало ей, что, убив ангела, не останется она в нем, а дальше полетит. А значит, что и сам ангел уже не праведник. А если не праведник, то кто же он теперь? Обычный человек этой странной жестокой страны? Господи, как же ты допустил это? Неужели уклад здешней жизни сильнее твоей воли и твоей веры?