Заплакал ангел и снова почувствовал, как окутывает его усталость, только уже не та физическая усталость, накопившаяся в его ногах за долгие ночи пеших переходов, а другая, более тяжелая и вязкая, от которой, хорошо выспавшись, не избавишься. От которой только Господь Бог избавить может. И так захотелось ангелу обратно в Рай, так захотелось укутаться в райскую безмятежность, в облака радости, белые с розовым оттенком, украшающие райское небо. Так захотелось подержать в руках мягкую и теплую райскую паляницу, а потом отломать от нее горбушку и жевать, и слушать ее приятный хруст на зубах. Но как вернуть это время, как вернуться туда, в Рай, к братьям и сестрам? Только один шанс, тот же шанс остался — найти здесь праведника и, пройдясь с ним по его жизни, отвести его к воротам Рая и, может быть, получить наконец прощение.
   Тяжело вздохнул ангел. Лег на спину и посмотрел на синее яркое небо сквозь колыхавшиеся под ветерком кроны. И понял он вдруг, что и его мытарства, и полет пули может остановить только один человек, и этого человека ищут они вдвоем: пуля — чтобы убить его и остаться в нем, а он, ангел, ищет его живого, чтобы сразу же после его смерти забрать его с собой в Рай. Но где его найти? И как его найти до того, как его найдет пуля?
   Поднялся ангел и поволок свою усталость дальше, в глубь леса, не зная, что ждет его там, впереди, не думая больше об опасности и страхе, преследующих его, не думая больше ни о чем и ни о ком, кроме этого человека, не найдя которого, навсегда останется он в странной и жестокой стране среди таких же странных и жестоких ее жителей.

Глава 42

   Наступило лето. Стали приходить на Подкремлевские луга письма с июньскими штемпелями.
   Пошли однажды после завтрака старик и Банов за земляникой для Клары. Ходили часа два, набрали две пригоршни, а когда вернулись — детский крик услышали.
   Родила Клара девочку. Родила легко и быстро, и без всякой помощи.
   Замотала ее в подаренные Эква-Пырисем атласные пеленки. Стала ее к ручью каждый день носить и мыть ее в прохладной чистой воде и там же пеленки без мыла стирать.
   С рождением ребенка жизнь на холме изменилась. Стала она суетливее и веселее. Забросили Банов и старик письма: и не читали, и не отвечали на них. Только бандероли и посылки проверяли быстренько после завтрака, и сразу — к бановскому шалашу. Помогали Кларе чем могли. Банов уже и пеленки сам ходил на ручей стирать, и пеленать ребенка научился. А потом и старик научился этому, и очень его это дело забавляло.
   Была девочка безымянной недели две, прежде чем решила Клара, какое имя ей дать. Назвала ее Валей, Валентиной. Кормила ее грудью — благо молока было много, на двоих таких хватило бы.
   — Жалко, что не мальчик, — тихо бурчал иногда старик, когда рядом Клары не было.
   Но на самом деле особенно огорчен он не был. А когда думал, что через лет десять-пятнадцать подрастет эта девочка и будет тут же бегать и прыгать, даже втихомолку радовало — хотелось ему давно на девушку-подростка посмотреть, просто так посмотреть, чтоб глаз порадовать.
   Сидели они теперь вчетвером у костра. Банов, старик, Клара, а у нее на руках — маленькая Валечка. Валечка грудь сосала, а взрослые, не обращая внимания на питающегося ребенка, кушали то, что им Вася принес.
   — Вот интересно все-таки жизнь устроена, — сказал как-то Эква-Пырись. — Ведь Валя — тоже будущая мать, а ее дочка тоже будущей матерью станет…
   Банов не понял, что хотел этим сказать Кремлевский Мечтатель. Не понял, но спрашивать не стал. Клара тоже промолчала, оставив высказанную стариком мысль необъясненной загадкой.
   Появились ранние грибы, и иногда старик с Бановым проверяли известные им грибные места, а потом возвращались и, наколов грибы на прутики, жарили их на костре.
   Жизнь шла на Подкремлевских лугах удивительно приятная и полная всяческих ожиданий.

Глава 43

   Теплым майским вечером, когда Добрынин лежал на кровати и смотрел в потолок, пытаясь бездельем перебороть необъяснимую бодрость тела, со стороны двери раздался шорох.
   Павел Александрович повернулся на бок и увидел на полу под дверью какую-то бумажку. Поднялся, подошел. «Можно к тебе зайти? Это Сева».
   Держа записку в руке, Добрынин открыл дверь и впустил гостя.
   Жестом предложил ему сесть за стол.
   Сева выглядел очень усталым, глубоко запавшие глаза смотрели на Добрынина с грустью.
   Добрынин взял карандаш и на той же записке написал:
   «Чаю?»
   Сева отрицательно мотнул головой. Достал из кармана синего комбинезона свой карандаш. Написал на бумажке:
   «Хочу с тобой поговорить».
   Добрынин кивнул, вырвал из новой тетради листок, передал его Севе.
   «Разговор» начался. Листок бумаги, постепенно заполняясь непроизнесенными словами, кочевал между Добрыниным и Севой.
   «Я хочу жениться», — писал глухонемой. «На ком?» — интересовался народный контролер. «На Светлане». «А она тебя любит?» «Да».
   «Так женись!» «Надо разрешение Медведева». «Так пусть Канюкович переведет Медведеву». «Канюкович не хочет», — беззвучно говорили дрожавшие на тетрадном листке буквы.
   «Сволочь он, этот Канюкович», — писал в ответ Добрынин.
   Сева кивал.
   «Ты поговори с Медведевым!»
   «Я? — писал Добрынин. — Канюкович должен от тебя говорить, он же переводчик. Я подумаю…» «Я тебя как друга прошу».
   «Поговорю», — обещал Добрынин, одновременно понимая, что если он будет говорить с капитаном, то придется сказать ему, каким образом он узнал от глухонемого об этой просьбе.
   «Поговоришь?» — с надеждой в корявоватом детском почерке спрашивал Сева.
   Добрынин кивнул.
   Потом все-таки не удержался и написал: «Вот если б Канюковича не было, то…» — карандаш завис над листком бумаги, так и не дописав конец предложения.
   «Да, было бы легче», — подумал Добрынин, решив, что и так понятно Севе, что он хотел сказать, — уж очень палец болел, чтобы дописывать.
   Сева пожал Добрынину руку и ушел. Взгляд его был полон надежды, и народный контролер, провожая его до двери, думал, что придется все-таки поговорить с Медведевым об этом деле.
   Было уже около полуночи, когда Добрынин решил сходить в туалет. Вышел он на площадку и очутился, неожиданно для себя, в непривычной, забытой уже темноте. Видно, прожектор, укрепленный высоко на скале, перегорел, или что-то с кабелем случилось. Но зато в этой темноте, едва подсвеченной светом в окошке Медведева и хорошо освещенной сотнями высоко забравшихся звезд и желтым сырным кругом луны, почувствовал себя Добрынин так уютно, как чувствовал себя когда-то только в селе Крошкино, в своем дворе ночью, тоже выходя в туалет и задерживаясь иногда на полчаса возле будки пса Дмитрия. Выплыл из мутных глубин звуковой памяти родной до слез в глазах, до комка в горле вой пса Дмитрия, черного лопоухого Митьки, любившего и без толку полаять, и с толком повыть на луну, особенно когда была она полной и такой же сладко-желтой, как эта, зависшая над Уральскими горами. Выплыл и зазвучал, словно вырвался этот вой из памяти в глубокую ночь, чтобы прокатиться эхом по ущельям и вершинам, спугнув спящих птиц, подтолкнув каменную крошку, зависшую на выступах гор по пути вниз.
   Стоял Павел посередине площадки, смотрел в небо и чувствовал в своем все еще бодром теле приятную дрожь, не ту, что приходит вместе с холодом, а другую, никак не связанную с явлениями природы, а связанную только с чувствами и мыслями человека, и иногда с его воображением.
   А звезды светили, прокалывали темно-синее небо своими тоненькими огоньками, и поодиночке срывались вдруг с места и неслись дугой вниз, затухая или же теряясь по пути.
   Словно завороженный стоял Павел Добрынин. А над ним висело это огромное живое небо, небо его Родины. И чем дольше стоял под ним народный контролер, тем сильнее оно давило, опуская свои невидимые руки на его плечи. И вот уже усталость подкатывалась незаметно, и был Добрынин рад этой усталости, был он рад и счастлив как бы почувствовать себя один на один с миром, с небом, со звездами и гордыми горами. И казалось ему, что именно из-за этого противостояния, и реального — ведь был он на площадке один, и воображаемого, наливаются его руки и ноги тяжестью, и даже мысли замедляют свой бесконечный бег.
   Заскрипели под ногами доски мостка, ведущие к туалету, и дверь скрипнула. Закрыл ее за собой Добрынин на крючок. Взгляд его сам собой упал в «лунку», и увидел он там, внизу, на дне ущелья, маленький живой огонечек — словно костер кто-то жег. Присел на корточки над лункой и снова ощутил приятную физическую усталость, а вместе с ней и некую мечтательную задумчивость.
   И смотрел он вниз еще с полчаса, слушая тишину и едва ощущая, как колышется зависшая над пропастью будка, колышется то ли под весом народного контролера, то ли из-за кружащегося, не знающего куда себя деть ветра.
   Прошло несколько дней. Отгремел горным эхом запущенных с Высоты Ж. метеоритов очередной четверг. Началась новая трудовая неделя.
   Поздно вечером в пятницу, дождавшись темноты — прожектор все еще не работал — и полностью насладившись ею, насмотревшись на звезды и на тонкий ломоть луны, Добрынин вернулся в дом и в коридоре столкнулся с капитаном Медведевым, отчего-то радостным и не скрывающим этого.
   — Пал Алексаныч, зайдите на минутку! — попросил он.
   Добрынин зашел.
   Присели за стол.
   — Можеу, выпьете немножко? Как у вас со здоровьем? — заботливым голосом проговорил капитан.
   — А что? — спросил Добрынин, подозревая наличие причины для такого дела, как пусть даже маленькое застолье.
   — Новости есть, — загадочно проговорил капитан. — Хорошие новости.
   — Ну ладно, — махнул рукой Добрынин. — Не откажусь, наливайте.
   Медведев достал бутылочку водки, поставил на стол две кружки, не такие, как раньше были в военных частях, не жестянки, а красивые, покрытые голубой эмалью. Налил по чуть-чуть.
   — Я сам-то очень мало пью, да и думал, что вы в вашем возрасте тоже, — говорил Медведев. — Эта бутылка, Она уже лет восемь тут у меня… Ну, значит, так, — капитан поднял кружку для тоста. — Есть маленький успех. Американцы передали, что два необычной формы метеорита упали на Польшу!
   Выговорив это на одном дыхании, он замер, следя за реакцией Добрынина.
   Павел Александрович тоже поднял кружку.
   — Ну хорошо, — сказал он, понимая значение новости. — Значит, мы на правильном пути.
   Выпили без закуски, словно вода это была, а не водка. Медведев только дыхание на минуту задержал, а потом громко хапанул ртом воздух, так что аж шипение из его горла вырвалось.
   — Еще немного поднажать осталось и… — сказал он, покачивая головой.
   — А точно это наши долетели? — спросил вдруг Добрынин.
   — Наши, Ефимов подтвердил. Но не поздравил собака! Надо бы Вершинину сообщить, это и его заслуга… Только мне его чего-то лишний раз видеть не хочется, — Медведев почесал за ухом, задумчиво щелкнул языком и посмотрел на Добрынина ищущим понимания взглядом.
   Добрынин кивнул.
   — Безрадостный человек, — сказал он, думая об инженере. — Все ему плохо…
   — Да… — выдохнул капитан. — Но надо сообщить. Посидим немного, а потом я, может, схожу к нему. Он же по ночам часто не спит, то в карты сам с собой играет, то какие-то научные формулы чертит… Он, помню, мне как-то сказал, что железо он всей душой любит, а людей — нет.
   Слушал Добрынин капитана и о Севе думал, о своем обещании ему. И уже готов был народный контролер сказать Медведеву о том, что хочет Сева на Светлане жениться, но никак не наступал удобный момент. А когда, казалось, он наступил — это после второго тоста, тогда капитан из-за стола поднялся и, захватив с собой начатую бутылку, к Вершинину пошел.
   Остался Добрынин один в домике. Посидел еще немного, опечаленный, в комнате капитана, а потом к себе перешел. В окно выглянул — там было темно и тепло, прожектор все еще не работал.
   Захотелось ему на площадку выйти, окунуться в эту уютную темноту, но опьяняющая усталость замедляла движение крови, и он зевнул, присел на кровать, сетка которой приятно колыбельчато прогнулась под матрацом, а потом и прилег, чтобы уже не встать до утра, чтобы провалиться в глубокую пуховую перину сна.
   Утро следующего дня началось с вопросов и вопросительных взглядов. Обитатели Высоты Н. пришли на завтрак в заводскую столовую и увидели закрытое изнутри окошко раздачи. Привычный запах горячей пищи отсутствовал. Отсутствовал и повар Сагаллаев. В недоумении рабочие, Добрынин, Канюкович и Вершинин сели за столы и ждали если не завтрака, то хотя бы объяснений.
   Народный контролер смотрел на висевшие на стене часы и нервничал.
   Приближалось время работы.
   К одиноко сидевшему за столиком народному контролеру подошел вдруг Сева, опустил перед ним записку на обрывке бумаги.
   «Поговорил?» — спрашивал дрожащий детский почерк.
   Добрынин отрицательно покачал головой. В этот момент в столовую зашел Медведев. Сева быстрым движением забрал со стола записку, сунул ее в карман комбинезона.
   Капитан Медведев имел мрачный вид. Он обвел всех пытливым взглядом и остановил этот взгляд на Вершинине.
   — Завтрака не будет, — сказал он. — Идите работать, а инженер Вершинин пусть останется. И вы, Павел Александрович, останьтесь.
   Канюкович перевел сказанное рабочим, и они нехотя поднялись из-за столов. Светлана, выходя из столовой, с грустной нежностью посмотрела, обернувшись, на закрытое окошко раздачи.
   — Ну что, Вершинин, — скривив губы, заговорил капитан Медведев, когда рабочие и переводчик ушли. — Будешь сам говорить или придется дознание проводить?
   Вершинин потупил свой взгляд. Вид у него был довольно помятый, и заоспенное лицо имело вместо обычного красного бледно-желтый цвет.
   — А чево? — пробубнил он. — Чево я сделал?
   — Ты избил повара Сагаллаева, чем сорвал рабочий ритм завода, — Медведев постепенно закипал.
   Добрынин первый раз видел капитана в таком состоянии, и, надо сказать, сердитый капитан вызывал в нем больше доверия, чем тот, которого он привык видеть: мягкий, вежливый и почти незаметный на высоте Н.
   — Ну мы же выпили… — поднял глаза на капитана инженер. — Выпили, и както без закуски. Вот я ночью из-за голода встал и разбудил татарина…
   — Дальше! — потребовал Медведев. — И не забудь, мы говорим при свидетелях, но без протокола. И товарищ Добрынин, если будет расследование, все твои слова, здесь сказанные, подтвердит. Да, Павел Александрович?
   — Да, — кивнул народный контролер.
   — Ну разбудил его, попросил мяса… А он не дал. Ну я и того… немного его… ударил…
   — Какого мяса ты попросил?
   — Ясно какого, каким лучше всего закусывать… свинину попросил…
   Добрынин слушал очень внимательно, ловил каждое слово, зная, что придется ему, возможно, свидетелем выступать.
   — А ты разве не знал, что Сагаллаев никогда свинину не готовит и со склада не выписывает? — допытывался капитан.
   — Ну так поэтому я его и ударил… — развел руками Вершинин. — Как можно русского человека на голодной пайке держать?
   — На какой голодной пайке? Каждый день — говядина, каша?
   — А что, если душа свинины хочет! — Вершинин осмелел и смотрел капитану прямо в глаза. — Я русский человек, а не татарин какой-нибудь! Почему меня должны кормить по-татарски? Да если б эти глухонемые разговаривали — они тоже сказали б!..
   Видно, аргумент был серьезным, и Медведев на минутку задумался, замолчал.
   — И поэтому ты избил Сагаллаева до потери сознания? — наконец спросил он.
   — Да, — спокойно ответил Вершинин, видимо, считая, что все выяснено и разговор подходит к концу.
   — Иди в цех, позже продолжим! — приказал инженеру Медведев.
   Когда инженер ушел, Медведев повернулся к Добрынину и устало покачал головой.
   — Что делать? — спросил он словно сам себя, пожав при этом плечами. —»В конце концов я же и виноватым окажусь! Недостаток атеистической работы с поваром, который из религиозных заблуждений отказывается прикасаться к свинине. Потом эта водка вчера…
   — А где сейчас Сагаллаев? — спросил Добрынин.
   — У меня лежит… В синяках весь, губы разбиты. Говорит, что домой хочет и больше даже каши не сварит… Что с ним делать? Не знаю…
   Ситуация показалась народному контролеру довольно серьезной. Само собой, не хотелось ему голодать, но и о других он тоже думал и беспокоился.
   — Может, поговорить с ним? — спросил Добрынин. — По-человечески поговорить?
   — А что я, не по-человечески с ним разговаривал? — Медведев глянул на Добрынина несколько озадаченно. — Тут другое дело. Надо его куда-то перевести, в другое место… А сюда нового повара и, конечно, не татарина… Вот если б с Высотой Ж. поменяться. Там повар — пальчики оближешь. Хохол, фамилия у него смешная — Ковинька, кажется…
   — Так, может, и надо поменяться? — спросил Добрынин.
   Медведев подумал с минуту, а потом решительно рукой махнул.
   — Точно! — сказал он. — Значит, так, я сейчас же радиограмму в Москву пошлю, сообщу, что… а что же им сообщить? — Медведев вопросительно посмотрел на народного контролера.
   — Сообщите, что в связи с возникшей на религиозной почве неприязнью между инженером Вершининым и поваром Сагаллаевым необходимо срочно перевести повара Сагаллаева в другое место. И передайте, что проще всего поменять поваров Высоты Н. и Высоты Ж. местами, так как для этого не потребуется ни транспорта, ни особых усилий…
   — Да, — согласился с предложением капитан. — Значит, я пошел передавать, а вы, Павел Александрович, проконтролируйте в цеху, чтобы там ничего такого не было…
   — А что с обедом? — поинтересовался Добрынин у собравшегося было уже выйти капитана.
   — Что с обедом? — повторил Медведев и остановился. — 0-о-ой, — вздохнул он. — А что с обедом? Сагаллаев не пойдет…
   — Давайте Светлану попросим. Она женщина, она должна уметь готовить, — предложил Добрынин.
   — Спасибо, — искренне сказал Медведев. — Без вас было бы трудно!
   В цеху было тихо. Рабочие жужжали напильниками, обрабатывая и доводя заготовки. Канюкович отсутствовал. Какой-то негромкий шум доносился из комнаты Вершинина.
   Добрынин вытащил из кармана пиджака бумажку и карандаш, написал на ней: «Ты умеешь еду варить?» и подошел с запиской к Светлане.
   Светлана кивнула.
   Тогда Добрынин написал: «Пойдем со мной, будешь обед готовить!» Он привел ее в кухню столовой. Вместе они осмотрели запасы продуктов. Добрынин открыл для Светланы большую пятилитровую банку говяжьей тушенки, зажег печь, подбросил в ее топку угля, помог набрать воды в большую кастрюлю.
   Светлана знаками попросила карандаш и бумагу. Потом, получив это, написала: «Спасибо, дальше я сама все сделаю!» На завод возвращаться Добрынину не хотелось.
   Он вышел на край каменной площадки, заглянул вниз, в зеленую цветущую пропасть.
   Настроение было приподнятое. Эта единственная на Высоте Н. женщина словно растворялась в воздухе, которым дышал Добрынин. И так приятно становилось думать о ней, думать о ней с нежностью постороннего человека и без всяких умыслов. Даже не потому, что был Добрынин уже давно не молод. Просто знал он, что Светлана и Сева любят друг друга, а любовь народный контролер очень уважал. Любовь вызывала в нем такое же уважение, как и порядок, и поэтому, думая об этом настоящем чувстве, всякий раз ощущал Добрынин, как внутри его тела само собой рождается удивительно сильное тепло, рождается, растекается с кровью по венам, согревая конечности, и потом вдруг ударяет в голову, отчего возникает легкое головокружение и появляются моложавые мысли. После таких минут, остывая, так хорошо вспоминать прошлое счастье, даже если это счастье было чужим, или не совсем чужим, а счастьем близких людей.
   Светило солнце, зависшее над каменной площадкой Высоты Н. Пролетали редкие большие птицы, гнездившиеся тут же в горах. Птицы эти были довольно молчаливы и никогда не пели. Только изредка издавали они воинственные звуки, перекрикивались, сообщая друг другу о чем-то.
   А Добрынин, ощущая в себе нарождающееся тепло, стоял на краю «ступеньки», смотрел вниз завороженным взглядом и с наслаждением чувствовал приближение необъяснимой внутренней дрожи. Дрожи, после которой обязательно закружится голова и мир покажется маленьким, добрым и полным любви и порядка.

Глава 44

   После нескольких запойных дней, явившихся результатом подтверядения догадки относительно поэтических наклонностей попугая, Саплухов начал понемногу приходить в себя.
   Он смотрел в небольшое круглое зеркало на свое опухшее с синевой под глазами лицо. Смотрел и внушал себе отвращение к собственному лицу, на котором четко было написано: «пил водку с пивом не меньше четырех дней».
   Внутренне сплюнув, Саплухов, одетый только в брюки, в очередной раз пошел в ванную и подставил голову под поток холодной воды.
   «С завтрашнего дня за работу, — твердил он себе. — Как ни в чем не бывало! С утра запись, с двух — расшифровка!» Спасительные мысли уже мельтешили в голове, создавая и выстраивая научные планы. Уже не казалась абсурдной сама идея о том, что попугай может писать стихи, да и еще какие стихи! После запоя эта идея воспринималась уже нормально, и теперь пошло ее развитие. Промелькнуло в голове несколько возможных названий научной работы об уникальном попугае. Аналитический ум ученого предложил несколько проблем для разработки темы. Например:
   «Различия в образном восприятии мира между поэтом-человеком и поэтомпопугаем», «Сравнительная семантика человеческой и нечеловеческой поэзии», «Особенности восприятия природы и природных сил поэтом-попугаем» и так далее.
   А за окном длился вечер. Моросил дождик, и мелькали внизу краснеющие фонари, освещавшие безлюдные и мокрые аллеи парка.
   Утром Саплухов снова посмотрелся в зеркало и, к своей радости, заметил большие перемены. Синева постепенно исчезала, а на ее месте появлялся румянец. Пока это был нездоровый, пунцовый румянец. Одутловатость лица почти прошла, и взгляд все еще красных глаз приобрел какую-то осмысленность.
   Спустился вниз, позавтракал в полупустой столовой. Проверил почту у администратора. Женщина вручила ему два письма и многозначительно улыбнулась.
   Саплухова передернуло от ее улыбки — он-то подумал, что это вид у него такой, что всем смеяться хочется.
   Поднялся к себе. Сел за стол и распечатал первое письмо, написанное незнакомым женским почерком.
   Пока разворачивал сложенный вчетверо лист — жила в душе какая-то загадка. Но с первыми же строчками письма загадка-исчезла. Писала его секретарша, Нина Петровна. Письмо было сумбурным и чересчур длинным, а весь смысл сводился к тому, что Нина Петровна в Пицунде вышла замуж за какого-то грузина и назад в Ялту не собирается. Тут же в конверте находилось ее заявление об увольнении по собственному желанию.
   — Ну и черт с тобой, — раздраженно вырвалось у ученого, и он отбросил от себя это письмо.
   Распечатал второй конверт.
   Перед глазами встали аккуратно отпечатанные на машинке строчки, перемежавшиеся учеными словами и восклицательными знаками.
   Саплухов первым делом глянул на подпись: академик М. А. Бахман.
   Стал читать и постепенно оцепенел, словно примерз взглядом к этим печатным официально-аккуратным строчкам.
   «Дорогой Костах Вагилович, —писал академик. — Спешу порадовать тебя и поздравить. Комиссия конкурса на лучший текст нового гимна СССР единодушно выбрала стихотворение оп. № 431 Неизвестного Поэта. В связи с тем, что у стихотворений Неизвестного Поэта отсутствуют названия, комиссия зарегистрировала его под названием „Родина“. Также было принято решение направить стихотворение на доработку компетентному поэту-песеннику Лебедеву-Кумачу. Доработка там действительно нужна, и смысл ее заключается в том, чтобы дописать в таком же стиле и размере еще одну строфу — то есть куплет. Дело в том, что в стихотворении „Родина“ немного не хватает любви к социализму и труду. Но я уверен, что Лебедев-К. справится с этой задачей, ему это не впервой!
   Так что поздравляю тебя от души.
   Кстати, и еще одна радость для тебя: решено присвоить тебе степень доктора филологических наук без открытой защиты диссертации. Но очень прошу тебя, перешли текст диссертации в архив института! Это важно.
   Не расслабляйся, продолжай работать так же, как и до этого успеха!
   Первое исполнение нового гимна состоится во время открытия заседания, посвященного 60-й годовщине Великого Октября, в Большом Кремлевском Дворце Съездов. Там и встретимся в следующий раз. Официальное приглашение тебе вышлют позже.
   Успехов, с верой в твое научное будущее, академик М. А. Бахман».
   Письмо само выскользнуло из пальцев и плавно опустилось на стол.
   Саплухов закрыл глаза. Весь мир вокруг него зашатался, зажужжал, завыл, как потерявшийся в лесу ветер.