Страница:
Поработав часа два, Саплухов пошел в город. Светило солнце, и в пиджаке ученому было жарковато. Поэтому он снял его и по-студенчески забросил за плечо, оставшись в темно-синих брюках и голубой рубашке с коротким рукавом.
К морю вышел возле почтамта. Подошел сперва к газетным стендам, просмотрел свежие газеты. Прошелся к причалу, где готовился к отплытию большой белый теплоход «Украина», у трапа которого толпилось человек сорок грузин.
Прогулялся по набережной, вдыхая соленоватый влажный воздух.
Остановился у афишной тумбы, сверху донизу заклеенной афишами.
«Приезжает!», «Выступит в клубе медиков», «Состоится лекция»… — все эти приевшиеся сообщения никак не трогали Саплухова.
Но тут вспомнил он заметки из газет довоенного времени. Заметки о большой популярности выступавшего с попугаем Кузьмой артиста Марка Иванова.
Еще раз просмотрел афиши — все объявленные в них мероприятия казались серой бесполезной тратой времени отдыхающих по сравнению с выступлением попугаядекламатора.
«Действительно, — подумал Саплухов. — Это уже история… История добрых старых дней, когда все было живее, интересней и настоящей».
Вернувшись в Дом творчества, ученый обнаружил телеграмму из Москвы: корреспондент из «Недели» выезжал на встречу с ученым по поводу предложенного им сборника неизвестного поэта, передавшему свои стихи советскому читателю через попугая.
«Ну вот, — подумал Саплухов. — Дело двинулось. Пойдут интервью, слава».
Конечно, думал он не о собственной славе, а о заслуженной славе этого неизвестного поэта. Хотя, без сомнений, понимал ученый, что какая-то часть славы достанется и ему, открывателю нового имени, человеку, спасающему советскую литературу, выкапывающему из забытья национальное культурное достояние.
На ужин подали жареный хек с картошкой.
Грибанин, улыбаясь шире, чем обычно, сообщил о том, что уже выслал заявку на роман о неизвестном поэте в издательство «Советский писатель».
— В романе, — говорил он, — будет примерно 36 глав по пятнадцать страниц каждая. В первой части — детство поэта в далекой сибирской деревне, преждевременная смерть отца-лесоруба, гибель на фронте старшего брата, безответная любовь к дочери лесника…
Саплухов вытаскивал пальцами кости из хека, слушал бурлящего идеями и образами Грибанина и в душе чувствовал некоторое беспокойство.
Неприятно было, что писатель нахрапом хватается за святые для него, Саплухова, вещи. Но с другой стороны, ученый не осуждал Грибанина, помня, что писатели — это инженеры человеческих душ, а значит, имеют они право исправлять, изменять эти души, в целях народного воспитания вкладывать в души другой, более полезный смысл.
Нина Петровна слушала взахлеб, забыв об остывающем хеке.
— …и вот, приехав в Москву, Миша, Михаил, видит мчащийся по шоссе черный «ЗИЛ», и видит, как выбегает на шоссе мальчик, выбегает, чтобы спасти от машин выкатившийся туда красный резиновый мяч, — продолжал пересказывать будущий роман Грибанин. — Еще секунда, и собьет машина мальчишку, но тут Михаил бросается на шоссе, рывок! И, подняв мальчишку, он успевает отбросить его на тротуар, мяч выкатывается к тротуару с другой стороны, а сам Михаил пытается отпрыгнуть, но резко затормозивший «ЗИЛ» все-таки ударяет его. Удар слабый, он отделывается синяками и ссадинами, но в машине ехал секретарь Моссовета с охраной. Лейтенант из охраны тут же арестовывает Михаила, думая, что он хотел устроить аварию. А Михаил ведь приехал в Москву, чтобы стихи свои показать! Арестовывают его и увозят на Лубянку. Секретарь Моссовета не верит, что Михаил хотел вызвать автокатастрофу, но карьерист-лейтенант уже завел дело, и арестованный сибирский парень попадает в свою первую камеру, в камеру предварительного заключения…
Грибанин так увлекся, так горячо и проникновенно рассказывал, что Саплухов внезапно искренне, по-настоящему запереживал за этого парня, словно бы история, рассказывавшаяся за столом, не была вымыслом, а была самой настоящей журналистской правдой.
В какой-то момент он ощутил огромную любовь к Грибанину, любовь и уважение к этому инженеру человеческих душ. Ведь буквально за десять минут он не только сумел заставить внимательно слушать его рассказ, но сумел заставить ученого поверить в него!
А Грибанин все продолжал. У Нины Петровны в глазах блестели слезы.
А по спине ученого бежали испуганные мурашки — такое состояние у него возникало прежде только во время филармонических концертов, на которых исполнялись мощные, доводящие до нервного истощения произведения Иоганна Себастьяна Баха.
Глава 24
Глава 25
Глава 26
К морю вышел возле почтамта. Подошел сперва к газетным стендам, просмотрел свежие газеты. Прошелся к причалу, где готовился к отплытию большой белый теплоход «Украина», у трапа которого толпилось человек сорок грузин.
Прогулялся по набережной, вдыхая соленоватый влажный воздух.
Остановился у афишной тумбы, сверху донизу заклеенной афишами.
«Приезжает!», «Выступит в клубе медиков», «Состоится лекция»… — все эти приевшиеся сообщения никак не трогали Саплухова.
Но тут вспомнил он заметки из газет довоенного времени. Заметки о большой популярности выступавшего с попугаем Кузьмой артиста Марка Иванова.
Еще раз просмотрел афиши — все объявленные в них мероприятия казались серой бесполезной тратой времени отдыхающих по сравнению с выступлением попугаядекламатора.
«Действительно, — подумал Саплухов. — Это уже история… История добрых старых дней, когда все было живее, интересней и настоящей».
Вернувшись в Дом творчества, ученый обнаружил телеграмму из Москвы: корреспондент из «Недели» выезжал на встречу с ученым по поводу предложенного им сборника неизвестного поэта, передавшему свои стихи советскому читателю через попугая.
«Ну вот, — подумал Саплухов. — Дело двинулось. Пойдут интервью, слава».
Конечно, думал он не о собственной славе, а о заслуженной славе этого неизвестного поэта. Хотя, без сомнений, понимал ученый, что какая-то часть славы достанется и ему, открывателю нового имени, человеку, спасающему советскую литературу, выкапывающему из забытья национальное культурное достояние.
На ужин подали жареный хек с картошкой.
Грибанин, улыбаясь шире, чем обычно, сообщил о том, что уже выслал заявку на роман о неизвестном поэте в издательство «Советский писатель».
— В романе, — говорил он, — будет примерно 36 глав по пятнадцать страниц каждая. В первой части — детство поэта в далекой сибирской деревне, преждевременная смерть отца-лесоруба, гибель на фронте старшего брата, безответная любовь к дочери лесника…
Саплухов вытаскивал пальцами кости из хека, слушал бурлящего идеями и образами Грибанина и в душе чувствовал некоторое беспокойство.
Неприятно было, что писатель нахрапом хватается за святые для него, Саплухова, вещи. Но с другой стороны, ученый не осуждал Грибанина, помня, что писатели — это инженеры человеческих душ, а значит, имеют они право исправлять, изменять эти души, в целях народного воспитания вкладывать в души другой, более полезный смысл.
Нина Петровна слушала взахлеб, забыв об остывающем хеке.
— …и вот, приехав в Москву, Миша, Михаил, видит мчащийся по шоссе черный «ЗИЛ», и видит, как выбегает на шоссе мальчик, выбегает, чтобы спасти от машин выкатившийся туда красный резиновый мяч, — продолжал пересказывать будущий роман Грибанин. — Еще секунда, и собьет машина мальчишку, но тут Михаил бросается на шоссе, рывок! И, подняв мальчишку, он успевает отбросить его на тротуар, мяч выкатывается к тротуару с другой стороны, а сам Михаил пытается отпрыгнуть, но резко затормозивший «ЗИЛ» все-таки ударяет его. Удар слабый, он отделывается синяками и ссадинами, но в машине ехал секретарь Моссовета с охраной. Лейтенант из охраны тут же арестовывает Михаила, думая, что он хотел устроить аварию. А Михаил ведь приехал в Москву, чтобы стихи свои показать! Арестовывают его и увозят на Лубянку. Секретарь Моссовета не верит, что Михаил хотел вызвать автокатастрофу, но карьерист-лейтенант уже завел дело, и арестованный сибирский парень попадает в свою первую камеру, в камеру предварительного заключения…
Грибанин так увлекся, так горячо и проникновенно рассказывал, что Саплухов внезапно искренне, по-настоящему запереживал за этого парня, словно бы история, рассказывавшаяся за столом, не была вымыслом, а была самой настоящей журналистской правдой.
В какой-то момент он ощутил огромную любовь к Грибанину, любовь и уважение к этому инженеру человеческих душ. Ведь буквально за десять минут он не только сумел заставить внимательно слушать его рассказ, но сумел заставить ученого поверить в него!
А Грибанин все продолжал. У Нины Петровны в глазах блестели слезы.
А по спине ученого бежали испуганные мурашки — такое состояние у него возникало прежде только во время филармонических концертов, на которых исполнялись мощные, доводящие до нервного истощения произведения Иоганна Себастьяна Баха.
Глава 24
На Подкремлевские луга пришла зима. Выпал снег, покрыл тонким слоем землю и широколапые еловые ветки, покрыл крыши обоих шалашей.
Особенно холодно не было, но сидели теперь старик, Банов и Клара всегда поближе к пламени костра. И кушали так, и письма читали, и писали. Банов все никак успокоиться не мог — все улыбался без конца и без причины. Стало ему теперь и жить веселей, и работать легче. Теперь он письма только читал, а Клара на них отвечала.
По вечерам после ужина играли с солдатом в домино — каждый вечер по три игры. Как-то легко к этому привыкли и играли с удовольствием и даже с некоторым азартом.
Единственно, что чуть-чуть огорчало Банова, так это-то, что приходилось им теперь стариковскую порцию еды каждый день на троих делить. Желудок Банова сразу заметил, что порции уменьшились, и иногда по этой причине болел или просто урчал.
В принципе солдат на второй же день предупредил их, что поваразербайджанец две порции ни за что не даст. Но тогда они все дружно махнули рукой.
— Разве еда — это главное? — сказал тогда старик. Однако через день Кремлевский Мечтатель решил еще раз поговорить на эту тему. Говорил он без всяких намеков, а просто использовал ситуацию с едой для разоблачения христианства.
— В Библии написано, — говорил он, — что тремя хлебами можно пять тысяч людей накормить… или, может быть, наоборот — пятью хлебами три тысячи людей?.. В общем, товарищи, не важно. Главное — очевидная неправда данного утверждения! Можете вот вы себе представить, что моей порцией завтрака можно накормить четверых или пятерых едоков?
Банов и Клара, конечно, согласились с Эква-Пырисем.
Больше к разговору о порциях не возвращались. Терпели молча и без жалоб.
Несколько раз видел Банов в окрестностях зайцев и очень жалел, что нет у него тут никакого ружья для охоты.
Старик как-то сказал, что вот сойдет снег и ягоды будут расти, грибы, фрукты дикие.
Так и жили они втроем в ожидании весны. Пили чай, принесенный солдатом Васей, и, если везло старику, ели гостинцы из присылаемых ему посылок. Но иногда гостинцы были не очень съедобные. Так, получили они как-то две посылки из Дагестана с очень соленым сушеным мясом, которое никак нельзя было разжевать. А в другой раз пришла посылка от казахов — прислали круглый окаменелый сыр, который ни кусался, ни разрезался. Так и пришлось его выбросить — видно, очень долго посылка в пути была.
Однажды утром пришел Банов к костру один, без Клары.
Удивленный Эква-Пырись поинтересовался, где же она, что с ней.
— Нездоровится, — сказал Банов. — Сказала, что вроде забеременела она…
И тут же, сообщив эту новость, потупил Банов взгляд и побледнел.
— Ну что с вами, Васильич, — обрадовался старик. — Это же архивеликолепно! Дети! Вы разве не любите детей? Вы же директором школы были!
— Люблю, — кратко ответил Банов.
— Так что ж вы так побледнели?
— Нервничаю, — признался Банов. — Как же она тут родит? Ни врачей, ни фельдшера?
— Ай! — Эква-Пырись махнул рукой. — Что женщине рожать? Вон крестьянки — уходят в поле, рожают там и домой уже с младенцем возвращаются!..
— Ну, они-то знают, наверно. А Клара — городская, образованная…
— Вот что, голубчик, — перешел старик на серьезный лад. — Не надо нервничать. Придет время, тогда и решим и выход найдем! Вы лучше об имени подумайте. Пора уж!
Принес солдат Вася завтрак. Тоже спросил: «А где женщина?» — Приболела, — ответил старик. — Мы тут поедим, а потом Василь Васильевич отнесет ей ее часть, а ты тут подождешь, добро?
— Как скажете, мне-то чего? — солдат пожал плечами. Почта в тот день пришла с задержкой. Зато в одной посылке оказалось десятка три пачек папирос. Тут уже старик обрадовался — знал он, что Вася курит. И уже вечером стал вести с солдатом переговоры, снова насчет газет.
— Одна газета — одна пачка папирос! — предлагал старик.
— Ну нельзя же, — чуть не плакал солдат. — Нам, настрого сказали, у кого газету на службе найдут — сразу в штрафбат! Строго сказали!
— Ну подумай, голубчик, — сказал с улыбкой Эква-Пырись, показывая солдату бело-голубую пачку «Беломорканала».
Но так ничего и не пообещал солдат. Ушел расстроенный.
— Ничего — сказал напоследок старик. — Подумает, закурить захочетсягазетки принесет!
Особенно холодно не было, но сидели теперь старик, Банов и Клара всегда поближе к пламени костра. И кушали так, и письма читали, и писали. Банов все никак успокоиться не мог — все улыбался без конца и без причины. Стало ему теперь и жить веселей, и работать легче. Теперь он письма только читал, а Клара на них отвечала.
По вечерам после ужина играли с солдатом в домино — каждый вечер по три игры. Как-то легко к этому привыкли и играли с удовольствием и даже с некоторым азартом.
Единственно, что чуть-чуть огорчало Банова, так это-то, что приходилось им теперь стариковскую порцию еды каждый день на троих делить. Желудок Банова сразу заметил, что порции уменьшились, и иногда по этой причине болел или просто урчал.
В принципе солдат на второй же день предупредил их, что поваразербайджанец две порции ни за что не даст. Но тогда они все дружно махнули рукой.
— Разве еда — это главное? — сказал тогда старик. Однако через день Кремлевский Мечтатель решил еще раз поговорить на эту тему. Говорил он без всяких намеков, а просто использовал ситуацию с едой для разоблачения христианства.
— В Библии написано, — говорил он, — что тремя хлебами можно пять тысяч людей накормить… или, может быть, наоборот — пятью хлебами три тысячи людей?.. В общем, товарищи, не важно. Главное — очевидная неправда данного утверждения! Можете вот вы себе представить, что моей порцией завтрака можно накормить четверых или пятерых едоков?
Банов и Клара, конечно, согласились с Эква-Пырисем.
Больше к разговору о порциях не возвращались. Терпели молча и без жалоб.
Несколько раз видел Банов в окрестностях зайцев и очень жалел, что нет у него тут никакого ружья для охоты.
Старик как-то сказал, что вот сойдет снег и ягоды будут расти, грибы, фрукты дикие.
Так и жили они втроем в ожидании весны. Пили чай, принесенный солдатом Васей, и, если везло старику, ели гостинцы из присылаемых ему посылок. Но иногда гостинцы были не очень съедобные. Так, получили они как-то две посылки из Дагестана с очень соленым сушеным мясом, которое никак нельзя было разжевать. А в другой раз пришла посылка от казахов — прислали круглый окаменелый сыр, который ни кусался, ни разрезался. Так и пришлось его выбросить — видно, очень долго посылка в пути была.
Однажды утром пришел Банов к костру один, без Клары.
Удивленный Эква-Пырись поинтересовался, где же она, что с ней.
— Нездоровится, — сказал Банов. — Сказала, что вроде забеременела она…
И тут же, сообщив эту новость, потупил Банов взгляд и побледнел.
— Ну что с вами, Васильич, — обрадовался старик. — Это же архивеликолепно! Дети! Вы разве не любите детей? Вы же директором школы были!
— Люблю, — кратко ответил Банов.
— Так что ж вы так побледнели?
— Нервничаю, — признался Банов. — Как же она тут родит? Ни врачей, ни фельдшера?
— Ай! — Эква-Пырись махнул рукой. — Что женщине рожать? Вон крестьянки — уходят в поле, рожают там и домой уже с младенцем возвращаются!..
— Ну, они-то знают, наверно. А Клара — городская, образованная…
— Вот что, голубчик, — перешел старик на серьезный лад. — Не надо нервничать. Придет время, тогда и решим и выход найдем! Вы лучше об имени подумайте. Пора уж!
Принес солдат Вася завтрак. Тоже спросил: «А где женщина?» — Приболела, — ответил старик. — Мы тут поедим, а потом Василь Васильевич отнесет ей ее часть, а ты тут подождешь, добро?
— Как скажете, мне-то чего? — солдат пожал плечами. Почта в тот день пришла с задержкой. Зато в одной посылке оказалось десятка три пачек папирос. Тут уже старик обрадовался — знал он, что Вася курит. И уже вечером стал вести с солдатом переговоры, снова насчет газет.
— Одна газета — одна пачка папирос! — предлагал старик.
— Ну нельзя же, — чуть не плакал солдат. — Нам, настрого сказали, у кого газету на службе найдут — сразу в штрафбат! Строго сказали!
— Ну подумай, голубчик, — сказал с улыбкой Эква-Пырись, показывая солдату бело-голубую пачку «Беломорканала».
Но так ничего и не пообещал солдат. Ушел расстроенный.
— Ничего — сказал напоследок старик. — Подумает, закурить захочетсягазетки принесет!
Глава 25
Время в Краснореченске никуда не спешило. Оно тянулось медленно, как лента молочно-бутылочного конвейера. После каждых шести рабочих дней наступало воскресенье, после выполнения плана первого квартала начиналось выполнение плана второго квартала, и вряд ли бы кто-нибудь думал о прерывистости этого монотонного вселенинского движения, если б не наблюдали люди за подрастающими детьми и за умирающими стариками. И тогда приходили ненадолго людям разные мысли, вызванные этими наблюдениями.
Добрынин, например, все чаще задумывался о трудовом смысле жизни. Не мог он никак понять: почему, если смысл жизни — это труд, людям не дают работать до смерти? Зачем эти бесполезные годы на пенсии? Ведь видел он не раз, как облагороженные раньше трудом люди, оказавшись на пенсии, снова опускались, начинали пить и бессмысленно проводить время.
Но вопрос оставался вопросом. А народный контролер в свободное от печальных раздумий время был счастлив. На его глазах рос Дмитрий-маленький. Он уже что-то говорил и называл Добрынина «деда», а Таню «мамкой». Жили они теперь втроем в одной квартире — Добрынин принес с работы оба одеяла, купил новую раскладушку для себя и теперь каждый вечер расставлял ее на кухне, отодвигая стол вплотную к стене. Кухня теперь была его спальней, и он находил это весьма удобным. Ведь часто ночью ему приходилось просыпаться. И каждый раз он находил что-нибудь пожевать, пережидая эти вспышки кратковременной бессонницы.
Таня чуть поправилась и уже подумывала о работе. Не то чтобы ей не нравилось возиться с сыном, но просто ощущение долга перед Родиной было в ней, как и в Добрынине, выше ощущения семейного долга, и народный контролер не мог этого не одобрять. Оставалось Тане еще три месяца подождать, после чего она могла сдать Дмитрия в ясли и заняться созидательным трудом. Добрынин агитировал ее идти на спиртозавод, работы там было много. Но Таня колебалась. Была она рукодельницей и представляла себе будущую работу за швейной машинкой или же с иголкой в руке. Больших заводов она боялась, но объяснить свою боязнь толком не могла.
По воскресеньям они втроем ходили на аллею Славы. На могиле Дмитрия Ваплахова уже стоял памятник — небольшой аккуратный бетонный обелиск со звездой на верхушке. Появились на аллее еще две могилы. В одной был похоронен генерал Чеповецкий, которого Добрынин знал по первомайской почетной трибуне. Во второй лежал молодой прораб, погибший, спасая своих товарищей во время несчастного случая на стройке.
Кто-то до сих пор приносил на могилу Ваплахова свежие цветы, но Таня попрежнему каждое воскресенье покупала бумажные и аккуратно втыкала их по краям могилы.
— Эти дольше стоят, — говорила она. — А свежие — наутро уже сено!
Так и тянулось время, пока однажды ночью, когда Добрынин, пережидая очередную бессонницу, жевал кильку в томате — свои любимые консервы, раздался негромкий, но настойчивый стук в дверь.
Удивленный народный контролер открыл и увидел перед собой молодого стройного офицера с листом бумаги в руке.
— Товарищ Добрынин? — спросил офицер.
— Да.
— Извините, что ночью. Срочная радиограмма! — сказал он и передал листок в руки народному контролеру.
— Прочтите, пожалуйста, в моем присутствии.
Добрынин проверил дверь в комнату — она была закрыта. Прислушался — там было тихо, и Дмитрий, и Таня крепко спали.
Тогда он включил в коридоре свет.
«Срочно приезжайте в Кремль. Свинягин». — прочитал он радиограмму и посмотрел на офицера.
— Машина будет готова к восьми утра, — сказал офицер. — На заводе мы предупредим, что вас не будет.
Добрынин кивнул.
Когда офицер ушел, Павел Добрынин вернулся на кухню, посмотрел на часы с неработавшей кукушкой. Был самый разгар ночи — полвторого.
Спать расхотелось совсем, и Добрынин сидел в трусах и в майке за столом над открытой полупустой консервной банкой с томатной килькой, сидел и думал, терялся в догадках: зачем его срочно вызывают в Москву? Зачем теперь, когда он в общем-то вопреки своему желанию осел, получил жилье и имел на своем попечении почти родную семью, вызывать его в Москву? Прошлый опыт ясно говорил, что такой вызов — это новое задание, новый город и новая ответственная работа. Но теперь Добрынин не ощущал в себе прежнего энтузиазма. Может быть, потому, что остался он один, потому, что не было больше рядом надежного друга Ваплахова. А может, просто возраст был этому причиной?
Но раздумья раздумьями, а в восемь утра придет машина, и он, собрав свой вещмешок, спустится вниз, чтобы ехать в город, который он любил и немного боялся. Что он скажет Тане? Что он может сказать Тане, уже, наверно, привыкнувшей к его заботе и присутствию? Эта мысль все сильнее тревожила Павла Добрынина, и он понял, что ничего не сможет ей сказать — просто слова станут поперек горла. И тогда он решил собраться сейчас, ночью. Тем более было это несложно, потому что вещей, которые ему надо было взять с собой, у Добрынина почти не имелось.
Осторожно, на цыпочках Добрынин прошел в комнату, взял свой вещмешок, постоянно лежавший под кроватью, на которой спала сейчас Таня с ребенком. Взял с полки книжного шкафа третью книгу «Детям про Ленина», чтобы было что в дороге читать, и на ощупь, не глядя, взял сборник стихов. Потом вернулся на кухню, положил в мешок несколько банок консервов.
Проверил, лежит ли в вещмешке именной револьвер. Успокоился, ощутив пальцами его холодный металл. Вспомнил вдруг о фляге со спиртом, лежавшей на всякий случай тут же на кухне. Взял и ее.
Шел третий час ночи.
Добрынин взял бумагу, ручку и чернила и написал Тане записку.
Письменные слова долговечнее и смелее выговоренных.
«Дорогая Танечка, дорогой Митя!
Ночью принесли радиограмму с вызовом в Москву. Не хочу вас будить. Желаю вам счастья, здоровья и успехов. Живите здесь, в квартире. Не знаю, когда вернусь. Буду писать. Ухаживайте за могилкой Дмитрия. Жму руку (зачеркнул). Целую (зачеркнул). Обнимаю (оставил), Павел Добрынин».
Около семи утра, когда на улице было уже светло, Добрынин с вещмешком спустился вниз.
Он прогуливался вдоль дома, вспоминая, как точно так же прогуливался тут, ожидая приезда Тани.
Около восьми к дому подъехал военный «газик».
Тот же молодой офицер поздоровался с Добрыниным, предложил ему сесть на заднее сиденье.
— Мы вас довезем до станции Усть-Кут, а там в одиннадцать сядете на прямой поезд. Билет уже есть.
Добрынин кивнул.
Выехали за город.
Ухабистая грунтовка подбрасывала машину, но солдат-шофер крепко держал руль в своих молодых руках.
Добрынин, например, все чаще задумывался о трудовом смысле жизни. Не мог он никак понять: почему, если смысл жизни — это труд, людям не дают работать до смерти? Зачем эти бесполезные годы на пенсии? Ведь видел он не раз, как облагороженные раньше трудом люди, оказавшись на пенсии, снова опускались, начинали пить и бессмысленно проводить время.
Но вопрос оставался вопросом. А народный контролер в свободное от печальных раздумий время был счастлив. На его глазах рос Дмитрий-маленький. Он уже что-то говорил и называл Добрынина «деда», а Таню «мамкой». Жили они теперь втроем в одной квартире — Добрынин принес с работы оба одеяла, купил новую раскладушку для себя и теперь каждый вечер расставлял ее на кухне, отодвигая стол вплотную к стене. Кухня теперь была его спальней, и он находил это весьма удобным. Ведь часто ночью ему приходилось просыпаться. И каждый раз он находил что-нибудь пожевать, пережидая эти вспышки кратковременной бессонницы.
Таня чуть поправилась и уже подумывала о работе. Не то чтобы ей не нравилось возиться с сыном, но просто ощущение долга перед Родиной было в ней, как и в Добрынине, выше ощущения семейного долга, и народный контролер не мог этого не одобрять. Оставалось Тане еще три месяца подождать, после чего она могла сдать Дмитрия в ясли и заняться созидательным трудом. Добрынин агитировал ее идти на спиртозавод, работы там было много. Но Таня колебалась. Была она рукодельницей и представляла себе будущую работу за швейной машинкой или же с иголкой в руке. Больших заводов она боялась, но объяснить свою боязнь толком не могла.
По воскресеньям они втроем ходили на аллею Славы. На могиле Дмитрия Ваплахова уже стоял памятник — небольшой аккуратный бетонный обелиск со звездой на верхушке. Появились на аллее еще две могилы. В одной был похоронен генерал Чеповецкий, которого Добрынин знал по первомайской почетной трибуне. Во второй лежал молодой прораб, погибший, спасая своих товарищей во время несчастного случая на стройке.
Кто-то до сих пор приносил на могилу Ваплахова свежие цветы, но Таня попрежнему каждое воскресенье покупала бумажные и аккуратно втыкала их по краям могилы.
— Эти дольше стоят, — говорила она. — А свежие — наутро уже сено!
Так и тянулось время, пока однажды ночью, когда Добрынин, пережидая очередную бессонницу, жевал кильку в томате — свои любимые консервы, раздался негромкий, но настойчивый стук в дверь.
Удивленный народный контролер открыл и увидел перед собой молодого стройного офицера с листом бумаги в руке.
— Товарищ Добрынин? — спросил офицер.
— Да.
— Извините, что ночью. Срочная радиограмма! — сказал он и передал листок в руки народному контролеру.
— Прочтите, пожалуйста, в моем присутствии.
Добрынин проверил дверь в комнату — она была закрыта. Прислушался — там было тихо, и Дмитрий, и Таня крепко спали.
Тогда он включил в коридоре свет.
«Срочно приезжайте в Кремль. Свинягин». — прочитал он радиограмму и посмотрел на офицера.
— Машина будет готова к восьми утра, — сказал офицер. — На заводе мы предупредим, что вас не будет.
Добрынин кивнул.
Когда офицер ушел, Павел Добрынин вернулся на кухню, посмотрел на часы с неработавшей кукушкой. Был самый разгар ночи — полвторого.
Спать расхотелось совсем, и Добрынин сидел в трусах и в майке за столом над открытой полупустой консервной банкой с томатной килькой, сидел и думал, терялся в догадках: зачем его срочно вызывают в Москву? Зачем теперь, когда он в общем-то вопреки своему желанию осел, получил жилье и имел на своем попечении почти родную семью, вызывать его в Москву? Прошлый опыт ясно говорил, что такой вызов — это новое задание, новый город и новая ответственная работа. Но теперь Добрынин не ощущал в себе прежнего энтузиазма. Может быть, потому, что остался он один, потому, что не было больше рядом надежного друга Ваплахова. А может, просто возраст был этому причиной?
Но раздумья раздумьями, а в восемь утра придет машина, и он, собрав свой вещмешок, спустится вниз, чтобы ехать в город, который он любил и немного боялся. Что он скажет Тане? Что он может сказать Тане, уже, наверно, привыкнувшей к его заботе и присутствию? Эта мысль все сильнее тревожила Павла Добрынина, и он понял, что ничего не сможет ей сказать — просто слова станут поперек горла. И тогда он решил собраться сейчас, ночью. Тем более было это несложно, потому что вещей, которые ему надо было взять с собой, у Добрынина почти не имелось.
Осторожно, на цыпочках Добрынин прошел в комнату, взял свой вещмешок, постоянно лежавший под кроватью, на которой спала сейчас Таня с ребенком. Взял с полки книжного шкафа третью книгу «Детям про Ленина», чтобы было что в дороге читать, и на ощупь, не глядя, взял сборник стихов. Потом вернулся на кухню, положил в мешок несколько банок консервов.
Проверил, лежит ли в вещмешке именной револьвер. Успокоился, ощутив пальцами его холодный металл. Вспомнил вдруг о фляге со спиртом, лежавшей на всякий случай тут же на кухне. Взял и ее.
Шел третий час ночи.
Добрынин взял бумагу, ручку и чернила и написал Тане записку.
Письменные слова долговечнее и смелее выговоренных.
«Дорогая Танечка, дорогой Митя!
Ночью принесли радиограмму с вызовом в Москву. Не хочу вас будить. Желаю вам счастья, здоровья и успехов. Живите здесь, в квартире. Не знаю, когда вернусь. Буду писать. Ухаживайте за могилкой Дмитрия. Жму руку (зачеркнул). Целую (зачеркнул). Обнимаю (оставил), Павел Добрынин».
Около семи утра, когда на улице было уже светло, Добрынин с вещмешком спустился вниз.
Он прогуливался вдоль дома, вспоминая, как точно так же прогуливался тут, ожидая приезда Тани.
Около восьми к дому подъехал военный «газик».
Тот же молодой офицер поздоровался с Добрыниным, предложил ему сесть на заднее сиденье.
— Мы вас довезем до станции Усть-Кут, а там в одиннадцать сядете на прямой поезд. Билет уже есть.
Добрынин кивнул.
Выехали за город.
Ухабистая грунтовка подбрасывала машину, но солдат-шофер крепко держал руль в своих молодых руках.
Глава 26
Дождливый майский вечер занудливо шелестел за окошком. К стеклу прилипали, а потом рывком скатывались вниз крупные капли.
Сторож автостоянки дома отдыха МВД «Сокол» Марк Иванов стоял над двухконфорочной газовой плитой в своей будке-сторожке и сквозь толстенные линзы тяжелых, замучивших переносицу очков наблюдал за побитой алюминиевой кастрюлей, в которой варился суп из говяжьей лопатки с ошметками мяса, нескольких картофелин и одной луковицы.
Пузырьки уже поднимались со дна кастрюли, что свидетельствовало о начале кипения. Сжимая в ладони пригоршню каменной соли, Марк выжидательно следил за этими пузырьками. Наконец он взял левой рукой ложку, зачерпнул немножко супа, подул на него, а потом дотронулся губами, боясь обжечься, но понимая необходимость проверки на соль. Суп оказался несоленым, и Марк щедро посолил его.
Потом присел рядом на табурет. Стал ждать. Будка-сторожка уже три года заменяла ему настоящее жилье. В общем-то, обустроился он здесь неплохо: стояла под одной стеной узкая кровать с железной сеткой, а под другой стеной, у окна, находился маленький столик, плитка, две табуретки и старая тумбочка, несколько раз перекрашенная за последние сорок-пятьдесят лет.
Марк снова поднялся, посмотрел на кипящий суп, понюхал его, наклонившись над кастрюлей. Еще чуть-чуть — и будет готов.
Чувство голода своими частыми появлениями очень раздражало Марка. И дело было не в том, что ему не хватало денег, хотя зарплатой то, что он получал в кассе дома отдыха, назвать было трудно. Просто не хотелось ему никуда выходить из своей будки. Малюсенькая автостоянка была полностью видна из окошка, да и находились на ней только две машины, одна из которых — старый синий «Москвич», принадлежавший бухгалтеру, — последний раз ездила, должно быть, лет двадцать назад. Красные «Жигули» отдыхавшего в доме отдыха майора, конечно, ездили. Так что вроде охранять их стоило, но в поселке Уютное никто ничего не воровал, и вообще было тихо, мирно и спокойно.
И если уж говорить о еде, то все остальные сотрудники дома отдыха бесплатно и сытно питались в том же самом доме отдыха, в столовой. А если не хотели есть именно там, то всегда могли набрать себе еды, оставшейся от отдыхающих, и отнести к себе домой, чтобы кушать по-домашнему, в приятном одиночестве или в кругу семьи. Все так и делали. Все, кроме Марка.
Кто-то постучал в дверь будки, и Марк испуганно оглянулся.
— Кто? — спросил он хрипловатым подростковым голосом.
— Я, Ванеев.
Марк шагнул к двери, снял крючок, на который она была закрыта.
Вошел промокший старик лет семидесяти в грязном ватнике и черной кепке.
— О, — сказал он, снимая мокрую кепку и выжимая ее себе под ноги. — Ты лампочку новую взял!
Марк тоже посмотрел на лампочку, свисавшую с потолка. Действительно, последние три дня ему приходилось жечь свечи, и в конце концов он пошел к завхозу дома отдыха и, поборов гордость, а может быть, просто стеснительность, выпросил у него новую лампу взамен сгоревшей. Пришлось, правда, потом снова идти к нему и относить сгоревшую лампу, понадобившуюся ему для отчетности. Зато теперь в будке было так ярко, что даже пауки, прятавшиеся в щелях сбитых из деревянных досок стен, были хорошо видны.
— Здравствуй, Вася, — как-то замедленно проговорил Марк вошедшему гостю. — Счас суп готов будет, поешь?
— Я не того, — мотнул головой Ванеев, стаскивая с себя мокрый ватник. — Я газету принес…
— Какую газету? — Марк посмотрел на Васю, и толстые линзы очков увеличили удивление его взгляда.
— Ну помнишь, ты мне про своего Кузьму, попугая говорил?
— Да…
— Ну так тут вот про него и даже про тебя есть! — сказал старик, вытащил из-за пояса брюк свернутую трубочкой газету и подал ее Марку.
Руки у Марка задрожали, он развернул газету.
— На какой странице? — спросил.
— Там, посередке. Она промокла чуть-чуть, так что не порви…
Марк, раскрывая газету, подошел к столику, разложил ее на нем, раскрыл посередке и увидел среди бисера текста фотографию попугая.
— Кузьма! — вырвалось у него. — Где ж это он?..
— Ты почитай, почитай, — говорил Ванеев. — А я пока за супом послежу, чтоб не убежал…
Марк сел на табурет и стал читать. От напряжения болели глаза, болели и слезились. Приходилось приподнимать очки и вытирать слезы рукой.
В статье рассказывалось о каком-то ученом, изучающем возможности попугая и открывшем с помощью этого попугая огромное количество неизвестных раньше стихов неизвестного поэта.
Статья была на весь разворот, и Марк уже терял терпение.
— Где же здесь про меня? — шептал он сам себе. — Где ж тут про меня?
Ванеев сделал шаг к столу, наклонился над разложенной газетой и, ткнул пальцем в какой-то абзац.
— Там где-то.
Марк снова протер рукой глаза, поморгал, наклонился над статьей.
«Со своим первым хозяином и дрессировщиком Марком Ивановым попугай ездил с концертами больше двадцати лет. Птица пользовалась огромным успехом, можно сказать, что знала ее вся страна. И когда началась война против гитлеровской Германии, Марк Иванов с попугаем Кузьмой дали сотни концертов на фронте, в перерывах между боями, в госпиталях. Сами они тоже побывали в госпиталях — оба были тяжело ранены во время выступления. Но потом они все равно вернулись в строй и если б не тверинщина — выступали бы и сегодня. В эти дни Марку Иванову было бы шестьдесят семь. Он умер в тюрьме на глазах у своего попугая от дистрофии и сердечного приступа. Его фамилия заняла свое место в списке миллионов жертв несправедливого, жестокого режима Тверина…» Снова заболели глаза. И заныла переносица, почти продавленная этими тяжелющими очками.
Марк положил очки на стол, рукой схватил свои взъерошенные седые волосы, потянул их до боли. Потом отпустил.
— Слышишь, Вася, пишут, что я умер!.. Вася кивнул, следя за кипевшим супом.
— Но я ведь живой, — сказал Марк. Вася снова кивнул, не глядя на приятеля. Потом сказал: «Живой». Марк чувствовал себя крайне удрученно.
— Ты до конца читал? — спросил он.
— Ага.
— А где они сейчас? А?
— В Ялте…
— В Ялте? — воскликнул взбудораженный старик. — В Крыму? Я хочу его увидеть… Я ведь жив…
Вася обернулся и посмотрел на приятеля с сочувствием.
— Ялта ведь недалеко? — спросил Марк.
— Недалеко, — подтвердил Вася. — Я туда ездил на экскурсию от нашего «Сокола». Часа четыре езды…
— Поеду, — прошептал Марк. — Надо ехать… Не знаешь, когда автобусы есть?
— С утра, наверно. С Судакской автостанции.
— Вася, — Марк подошел к сидевшему у плиты старичку. — Послушай, ты посиди здесь за меня денек! Завтра. А?
Ванеев поднял взгляд на Марка, посмотрел на его затуманенные, неизвестно куда смотрящие глаза.
— У меня же лодочная… Я ж там должен до семи быть.
— А ты Нину свою попроси! Она пусть на лодочной подежурит, а ты здесь! Прошу тебя! Я ж поеду, скажу им, что живой! Может, они что сделают? Может, Кузьму вернут, и я тут по санаториям выступать буду… А? И ты с нами ездить будешь? Подежурь, а?
— Ну… я… так не знаю… — замялся Ванеев. — Надо с Ниной поговорить, я так не знаю…
— Ну так сходи, пожалуйста, поговори! — просил, стоя над Ванеевым, Марк.
— Когда, сейчас? — Вася испуганно оглянулся на мокрое окошко.
— Да, сходи сейчас, а я пока суп разолью по тарелкам.
И Нину позови, вместе поедим… А, Вася?
Ванеев поднялся с табурета. Снял со спинки кровати свой мокрый ватник; ватник был насквозь промокший, и надевать его никак не хотелось, особенно после того, как погрелся он у газовой плиты.
— Надень мой плащ, — говорил Марк, показывая рукой на висевший на гвоздике черный плащ. — Он сухой, я сегодня никуда не выходил!
Вася вздохнул, надел плащ, открыл дверь, сначала выглянул в проем. Обернулся. Сказал: «Ну счас вернусь!» и побежал под дождем к пятиэтажному дому, в котором жил вместе со своей «новобрачной», такой же старухой Ниной.
Марк, забыв о супе, снова сел за стол и смотрел на фотографического чернобелого Кузьму. В глазах стояли слезы, но не из-за напряжения в этот раз, а из-за воспоминаний, нахлынувших куда сильнее, чем этот майский дождь, монотонно шелестящий за окном.
— Завтра увижу… — бормотал Марк. — Завтра его увижу… Поднялся, прихрамывая подошел к двери, выглянул наружу в надежде увидеть бегущего назад Васю Ванеева, но на дворе было тихо, и только дождь монотонил тоскливо. Вернулся к столу. Запершило в горле. Прокашлялся, и тут же старая рана напомнила о себе — закололо в груди, в легком.
Снова закашлялся, но теперь уже с хрипом. Привычный звук сотряс будкусторожку.
Когда Вася Ванеев, договорившись обо всем с Ниной, прибежал назад, чтобы обрадовать приятеля-сторожа, Марк лежал на полу лицом вверх.
Толстые линзы очков увеличивали уставший тусклый взгляд остановившихся глаз. Лицо было бледным и поразительно худым. Одна рука неуклюже лежала на тонкой «лебединой» шее, вторая была откинута в сторону.
Постояв над телом несколько минут, Вася пришел в себя. Присел на табурет, подумал о смерти, до которой не так уж долго осталось и ему. Потом выключил суп. Приподнял газовый баллон, проверяя, много ли еще там газа осталось. Показалось, что много.
«Чего пропадать?» — подумал он и выкрутил вентиль шланга, соединявшего баллон с плитой.
Нести этот довольно тяжелый баллон ему не хотелось, но и оставлять его было грех. Поразмыслив немного, решил Ванеев сначала отнести домой кастрюлю супа, а потом уже вдвоем с Ниной вернуться за баллоном.
Нашел зеленую эмалированную крышку от кастрюли, не от суповой кастрюли, ну да все равно, лишь бы подходила. Взял с крючка над плитой две тряпки, схватил ими горячие ручки кастрюли и, отпихнув ногой дверь, поспешил под дождь.
Сторож автостоянки дома отдыха МВД «Сокол» Марк Иванов стоял над двухконфорочной газовой плитой в своей будке-сторожке и сквозь толстенные линзы тяжелых, замучивших переносицу очков наблюдал за побитой алюминиевой кастрюлей, в которой варился суп из говяжьей лопатки с ошметками мяса, нескольких картофелин и одной луковицы.
Пузырьки уже поднимались со дна кастрюли, что свидетельствовало о начале кипения. Сжимая в ладони пригоршню каменной соли, Марк выжидательно следил за этими пузырьками. Наконец он взял левой рукой ложку, зачерпнул немножко супа, подул на него, а потом дотронулся губами, боясь обжечься, но понимая необходимость проверки на соль. Суп оказался несоленым, и Марк щедро посолил его.
Потом присел рядом на табурет. Стал ждать. Будка-сторожка уже три года заменяла ему настоящее жилье. В общем-то, обустроился он здесь неплохо: стояла под одной стеной узкая кровать с железной сеткой, а под другой стеной, у окна, находился маленький столик, плитка, две табуретки и старая тумбочка, несколько раз перекрашенная за последние сорок-пятьдесят лет.
Марк снова поднялся, посмотрел на кипящий суп, понюхал его, наклонившись над кастрюлей. Еще чуть-чуть — и будет готов.
Чувство голода своими частыми появлениями очень раздражало Марка. И дело было не в том, что ему не хватало денег, хотя зарплатой то, что он получал в кассе дома отдыха, назвать было трудно. Просто не хотелось ему никуда выходить из своей будки. Малюсенькая автостоянка была полностью видна из окошка, да и находились на ней только две машины, одна из которых — старый синий «Москвич», принадлежавший бухгалтеру, — последний раз ездила, должно быть, лет двадцать назад. Красные «Жигули» отдыхавшего в доме отдыха майора, конечно, ездили. Так что вроде охранять их стоило, но в поселке Уютное никто ничего не воровал, и вообще было тихо, мирно и спокойно.
И если уж говорить о еде, то все остальные сотрудники дома отдыха бесплатно и сытно питались в том же самом доме отдыха, в столовой. А если не хотели есть именно там, то всегда могли набрать себе еды, оставшейся от отдыхающих, и отнести к себе домой, чтобы кушать по-домашнему, в приятном одиночестве или в кругу семьи. Все так и делали. Все, кроме Марка.
Кто-то постучал в дверь будки, и Марк испуганно оглянулся.
— Кто? — спросил он хрипловатым подростковым голосом.
— Я, Ванеев.
Марк шагнул к двери, снял крючок, на который она была закрыта.
Вошел промокший старик лет семидесяти в грязном ватнике и черной кепке.
— О, — сказал он, снимая мокрую кепку и выжимая ее себе под ноги. — Ты лампочку новую взял!
Марк тоже посмотрел на лампочку, свисавшую с потолка. Действительно, последние три дня ему приходилось жечь свечи, и в конце концов он пошел к завхозу дома отдыха и, поборов гордость, а может быть, просто стеснительность, выпросил у него новую лампу взамен сгоревшей. Пришлось, правда, потом снова идти к нему и относить сгоревшую лампу, понадобившуюся ему для отчетности. Зато теперь в будке было так ярко, что даже пауки, прятавшиеся в щелях сбитых из деревянных досок стен, были хорошо видны.
— Здравствуй, Вася, — как-то замедленно проговорил Марк вошедшему гостю. — Счас суп готов будет, поешь?
— Я не того, — мотнул головой Ванеев, стаскивая с себя мокрый ватник. — Я газету принес…
— Какую газету? — Марк посмотрел на Васю, и толстые линзы очков увеличили удивление его взгляда.
— Ну помнишь, ты мне про своего Кузьму, попугая говорил?
— Да…
— Ну так тут вот про него и даже про тебя есть! — сказал старик, вытащил из-за пояса брюк свернутую трубочкой газету и подал ее Марку.
Руки у Марка задрожали, он развернул газету.
— На какой странице? — спросил.
— Там, посередке. Она промокла чуть-чуть, так что не порви…
Марк, раскрывая газету, подошел к столику, разложил ее на нем, раскрыл посередке и увидел среди бисера текста фотографию попугая.
— Кузьма! — вырвалось у него. — Где ж это он?..
— Ты почитай, почитай, — говорил Ванеев. — А я пока за супом послежу, чтоб не убежал…
Марк сел на табурет и стал читать. От напряжения болели глаза, болели и слезились. Приходилось приподнимать очки и вытирать слезы рукой.
В статье рассказывалось о каком-то ученом, изучающем возможности попугая и открывшем с помощью этого попугая огромное количество неизвестных раньше стихов неизвестного поэта.
Статья была на весь разворот, и Марк уже терял терпение.
— Где же здесь про меня? — шептал он сам себе. — Где ж тут про меня?
Ванеев сделал шаг к столу, наклонился над разложенной газетой и, ткнул пальцем в какой-то абзац.
— Там где-то.
Марк снова протер рукой глаза, поморгал, наклонился над статьей.
«Со своим первым хозяином и дрессировщиком Марком Ивановым попугай ездил с концертами больше двадцати лет. Птица пользовалась огромным успехом, можно сказать, что знала ее вся страна. И когда началась война против гитлеровской Германии, Марк Иванов с попугаем Кузьмой дали сотни концертов на фронте, в перерывах между боями, в госпиталях. Сами они тоже побывали в госпиталях — оба были тяжело ранены во время выступления. Но потом они все равно вернулись в строй и если б не тверинщина — выступали бы и сегодня. В эти дни Марку Иванову было бы шестьдесят семь. Он умер в тюрьме на глазах у своего попугая от дистрофии и сердечного приступа. Его фамилия заняла свое место в списке миллионов жертв несправедливого, жестокого режима Тверина…» Снова заболели глаза. И заныла переносица, почти продавленная этими тяжелющими очками.
Марк положил очки на стол, рукой схватил свои взъерошенные седые волосы, потянул их до боли. Потом отпустил.
— Слышишь, Вася, пишут, что я умер!.. Вася кивнул, следя за кипевшим супом.
— Но я ведь живой, — сказал Марк. Вася снова кивнул, не глядя на приятеля. Потом сказал: «Живой». Марк чувствовал себя крайне удрученно.
— Ты до конца читал? — спросил он.
— Ага.
— А где они сейчас? А?
— В Ялте…
— В Ялте? — воскликнул взбудораженный старик. — В Крыму? Я хочу его увидеть… Я ведь жив…
Вася обернулся и посмотрел на приятеля с сочувствием.
— Ялта ведь недалеко? — спросил Марк.
— Недалеко, — подтвердил Вася. — Я туда ездил на экскурсию от нашего «Сокола». Часа четыре езды…
— Поеду, — прошептал Марк. — Надо ехать… Не знаешь, когда автобусы есть?
— С утра, наверно. С Судакской автостанции.
— Вася, — Марк подошел к сидевшему у плиты старичку. — Послушай, ты посиди здесь за меня денек! Завтра. А?
Ванеев поднял взгляд на Марка, посмотрел на его затуманенные, неизвестно куда смотрящие глаза.
— У меня же лодочная… Я ж там должен до семи быть.
— А ты Нину свою попроси! Она пусть на лодочной подежурит, а ты здесь! Прошу тебя! Я ж поеду, скажу им, что живой! Может, они что сделают? Может, Кузьму вернут, и я тут по санаториям выступать буду… А? И ты с нами ездить будешь? Подежурь, а?
— Ну… я… так не знаю… — замялся Ванеев. — Надо с Ниной поговорить, я так не знаю…
— Ну так сходи, пожалуйста, поговори! — просил, стоя над Ванеевым, Марк.
— Когда, сейчас? — Вася испуганно оглянулся на мокрое окошко.
— Да, сходи сейчас, а я пока суп разолью по тарелкам.
И Нину позови, вместе поедим… А, Вася?
Ванеев поднялся с табурета. Снял со спинки кровати свой мокрый ватник; ватник был насквозь промокший, и надевать его никак не хотелось, особенно после того, как погрелся он у газовой плиты.
— Надень мой плащ, — говорил Марк, показывая рукой на висевший на гвоздике черный плащ. — Он сухой, я сегодня никуда не выходил!
Вася вздохнул, надел плащ, открыл дверь, сначала выглянул в проем. Обернулся. Сказал: «Ну счас вернусь!» и побежал под дождем к пятиэтажному дому, в котором жил вместе со своей «новобрачной», такой же старухой Ниной.
Марк, забыв о супе, снова сел за стол и смотрел на фотографического чернобелого Кузьму. В глазах стояли слезы, но не из-за напряжения в этот раз, а из-за воспоминаний, нахлынувших куда сильнее, чем этот майский дождь, монотонно шелестящий за окном.
— Завтра увижу… — бормотал Марк. — Завтра его увижу… Поднялся, прихрамывая подошел к двери, выглянул наружу в надежде увидеть бегущего назад Васю Ванеева, но на дворе было тихо, и только дождь монотонил тоскливо. Вернулся к столу. Запершило в горле. Прокашлялся, и тут же старая рана напомнила о себе — закололо в груди, в легком.
Снова закашлялся, но теперь уже с хрипом. Привычный звук сотряс будкусторожку.
Когда Вася Ванеев, договорившись обо всем с Ниной, прибежал назад, чтобы обрадовать приятеля-сторожа, Марк лежал на полу лицом вверх.
Толстые линзы очков увеличивали уставший тусклый взгляд остановившихся глаз. Лицо было бледным и поразительно худым. Одна рука неуклюже лежала на тонкой «лебединой» шее, вторая была откинута в сторону.
Постояв над телом несколько минут, Вася пришел в себя. Присел на табурет, подумал о смерти, до которой не так уж долго осталось и ему. Потом выключил суп. Приподнял газовый баллон, проверяя, много ли еще там газа осталось. Показалось, что много.
«Чего пропадать?» — подумал он и выкрутил вентиль шланга, соединявшего баллон с плитой.
Нести этот довольно тяжелый баллон ему не хотелось, но и оставлять его было грех. Поразмыслив немного, решил Ванеев сначала отнести домой кастрюлю супа, а потом уже вдвоем с Ниной вернуться за баллоном.
Нашел зеленую эмалированную крышку от кастрюли, не от суповой кастрюли, ну да все равно, лишь бы подходила. Взял с крючка над плитой две тряпки, схватил ими горячие ручки кастрюли и, отпихнув ногой дверь, поспешил под дождь.