Второй день ожидания я провел в можжевеловых кустах и у муравейника. Иногда я спускался к озеру, где чуть в отдалении от меня в огороженной купальне плескалась детвора из младших групп, заходил в воду и подолгу смотрел сквозь нее на свои ноги. Словно это пристальное смотрение имело какой-то смысл. Та часть моих ног, что находилась в воде, была как бы отделена от меня. В сотый раз я перелистал книгу о пирамидах – нет ли от Веры записки. Я высчитал, сколько часов осталось до нашей встречи. Перевел часы в минуты, минуты в секунды. Я следил за секундной стрелкой старых наручных часов с треснутым стеклом и убавлял от многозначного числа ничтожные единицы.
Вечер подошел тихий, мирный. Закатный свет зажег окна бараков, обращенные на запад, озарил неподвижные купы деревьев, столбы линий электрического освещения, и пионеры, что шли свету навстречу, были с яркими огненными лицами и щурили глаза.
Войдя в лагерь, я побрел по хозяйственной аллее. Впереди меня плыла скошенная вправо моя длинная тень, узкая и прямая, как палка. Аллея упиралась в кирпичное здание гаража, ворота которого были распахнуты, и над ее тупиком неправдоподобно близко поднимались над землею двумя черно-алыми громадами, как бы чуть колеблющимися в воздухе, колосс пирамиды Хеопса и колосс пирамиды Хефрена.
Я остановился возле старого легкового автомобиля, стоявшего со снятыми колесами на деревянных чурбаках. Под ним лежал Кулак и, позвякивая инструментом, что-то завинчивал в днище проржавелой машины. Наружу торчали только его ноги в стоптанных туфлях и в промасленных штанинах комбинезона.
Этого плечистого, рано полысевшего мужчину лет тридцати звали Володя. Несмотря на возраст, никто к нему по имени-отчеству не обращался. Даже Меньшенин при всех называл его Володей. Среди же детей он получил кличку Кулак, которая передавалась от одной смены к другой. Говорили, что в юности он успешно занимался боксом и был включен в сборную команду города. Кличка появилась после того, как одному пионеру, побитому своим товарищем, он посоветовал: «Возьми его на кулак!» И показал, как это надо сделать. На дворе возле двухэтажного здания общежития, где он жил в летний период, как и другие служащие лагеря, висела под навесом боксерская груша, по которой он по утрам бил короткими сериями сильных ударов. Ритмически правильный звук их восхищал меня.
Я стоял над ним, смотрел на его корчащиеся ноги, слушал могучее дыхание его легких…
И вдруг кто-то тихо сказал позади меня:
«Муж!»
Ноги Кулака согнулись в коленях – он пытался вылезти из-под машины; показалась его голова.
Лицо его было во многих местах измазано сажей. Комбинезон – надет прямо на голое тело. Оно было сутулым, тяжелым и лоснилось потом. И лысина тоже была в капельках пота.
Он глянул на меня снизу вверх, улыбнулся, отер ладонью плоское лицо и сказал:
– Принеси ключ на двадцать четыре, будь другом!
Плохо соображая, о чем он меня попросил, я вошел под своды гаража, где в полутьме блестели, дыша бензином, автобус и грузовик, увидел на металлическом верстаке гаечные ключи, взял первый попавшийся под руку и принес ему.
– На двадцать четыре! Дурила! Ты чего, в числах не разбираешься? – сказал он беззлобно.
– Сейчас! – пролепетал я, кинулся в гараж, разрыл кучу ключей, перемазавшись в машинном масле – они все были очень грязные, – нашел тот, на котором были выпуклые цифры «24», и принес ему.
Он взял ключ и снова залез под машину.
И вдруг какая-то сила отшатнула меня от него.
Я бежал, громко топая ногами, и бараки вздрагивали в такт моим диким прыжкам.
Я остановился лишь тогда, когда лагерь остался позади.
«Зачем я побежал? – хватая ртом разряженный воздух, спросил я себя. – Но он должен был убить меня! Почему он не убил меня тем гаечным ключом?»
Я оглянулся: он не преследовал меня.
Тишина нависала над лесной дорогой.
И эта вечерняя тишина ответила мне:
«Он еще ничего не знает».
«Он, конечно, узнает, он узнает непременно. Я на всю жизнь виновен перед ним, – думал я, глядя в темный потолок барака. – И нельзя вернуть время назад и сделать так, чтобы я не был виновен».
А может, он узнал уже. Только что! Она ему сказала! И сейчас он примчится сюда, ворвется в корпус, кинется к моей постели.
Как же я встречу его лежа?
Я перевел взгляд на длинный ряд слабо светящихся окон и вспомнил его улыбку и слова, которые он сказал мне, прося ключ: «Будь другом!»
Знал бы он, какой я ему друг!
Я целовал его жену, у меня с ней было все, совершенно все, – вот что я сделал! А он даже не подозревает об этом. Не подозревает, что я ее… любовник!
Вдруг жаркая радость стеснила мое дыхание. Будто под гортанью у меня шумно забилась птица, высвобождаясь из силков.
Я приподнял голову над подушкой.
Ночь полнилась тревогой, но одновременно и ярким таинственным счастьем. Счастье и страх были слиты в ней в одно чувство. Их нельзя было разъять, потому что одно не могло существовать без другого.
«Почему она должна вдруг признаться ему в своей неверности?» – подумал я, ощущая прикосновение чего-то большого, страшного и долгожданного.
В длинной ночной рубашке мать сидела на краю кровати среди скомканных простыней, в слабом свете торшера, накрытого сверху для большей темноты ее серенькой юбкой. Волосы ее были растрепаны. Она закрывала лицо ладонями и, вздрагивая, рыдала. А напротив нее в трусах и с голой волосатой грудью сидел на стуле отец, бледный, страшный, смотрел на нее и не успокаивал ее. Я увидел их в щель ширмы, загораживавшей мою детскую кровать, – случайно пробудился среди ночи. И меня поразило то, что он ее не успокаивал.
Вера была в ночной рубашке и с растрепанными волосами. Она тоже плакала.
И мне до отчаяния, до сладостного крика «Люблю!» захотелось погладить ее волосы и прижать ее к себе, всю ее ко всему себе.
Шорох пробежал по крыше барака.
– Дождь! – прошептал я тишайше, чтобы не спугнуть его. И поплыл над темной густой рекой, которая была не в земляном русле, а текла прямо в пространстве воздуха. Она стала опускаться подо мною, а навстречу мне вставала тьма. И тьма сияла множеством звезд. Прекрасная женщина возникла из этой тьмы. Завороженно смотрел я на узкий острый треугольник внизу ее живота. Небо было черно – и треугольник черен. Небо сверкало огнем – и треугольник сверкал. А весь чудесный образ ее – волосы, распущенные до коленей, глаза, полные любви, руки, ладонями протянутые ко мне, живот, сильные ноги, ступни – был прозрачен на черноте неба. Будучи живым, он пропускал сквозь себя и тьму, и свет и занимал почти все небесное пространство. И я сразу понял, что она никогда не знала никакой одежды и что у нее не было и не может быть имени.
– Ты моя мама? – спросил я.
– Нет, – ответила она.
– Ты – Вера?
– Нет, – ответила она.
– Кто же ты?
– Я та, которая рождает. Познавший меня познает сладость, но и страдание.
– Почему страдание? – спросил я.
– Потому что земля не вечна под ногами человека.
– Я хочу коснуться тебя, – прошептал я, делая к ней невесомый шаг. – Коснуться пальцами… Легко…
– Ты уже коснулся, – ответила она.
И, холодея, я услышал за стеной тяжелые шаги.
Я скинул одеяло и соскочил с кровати на пол.
Сомнений не могло быть: Кулак шел убивать меня.
Я смотрел на входную дверь и ждал, когда она распахнется.
Глаза мои блестели, я видел их со стороны.
Потом они стали тускнеть, гаснуть, и я подумал, что умираю, и это совсем не больно и даже приятно. И зря я с детства боялся умереть и спрашивал мать, отца, тетку: «А я не умру, как все?»
Яркий свет болезненно проник в центр моего мозга.
Зажмурясь, я разомкнул напряженные веки.
Внутренность барака заливали солнечные лучи. Вера уже приходила будить нас – многих не было в корпусе, а оставшиеся, сидя на кроватях, одевались.
Меня неудержимо тянуло к Кулаку.
Я сделал крюк, чтобы пройти рядом с гаражом. «Москвич» по-прежнему возвышался на деревянных чурбаках. Но двор был пуст, и ворота гаража заперты на висячий замок.
Солнце с утра палило нещадно. Воздух не двигался, висел густо, тяжело, наполненный жаром, – ни единого дуновения ветра, ни одного порыва свежести не ощущалось в нем.
Чувство растерянности угнетало меня: помнит ли Вера о нашем свидании?
В полдень меня вдруг, как приступ, охватила сильная тревога.
Я не мог находиться на одном месте, но и не знал куда мне идти и что сделать, чтобы эта тревога оставила меня.
Я опять прошел возле гаража.
И то, что я никак не мог увидеть Кулака, мучило меня еще сильнее, чем молчание Веры. Мне хотелось знать, где он и что он делает.
Я бродил по лагерю, стараясь быть ближе то к нему, то к ней.
Перед самым обедом я рискнул подойти к Вере и с минуту стоял возле нее, ощущая ужасную неловкость. Но я напрасно стоял. Она не повернула ко мне головы.
В полном отчаянии я удалился в лес.
Я сел на корточки возле муравьиной кучи. Куча была высокая, неправильной формы, с вмятиной – кто-то пнул ее сапогом – и вся шевелилась муравьями и мерцала сосновыми иголками. Муравьи нескончаемым потоком ползли от нее и к ней по прямой дороге, которую проложили среди мха. И глядя на них, я немного успокоился. Мне стало не так одиноко. Потом я наблюдал, как они целой компанией напали на маленькую зеленую гусеницу с двумя рядами лапок под желтоватым брюшком. Она то свивалась в крохотный кружок, то распрямлялась. Но их было много, и они одолели ее. И когда они одолели ее, мне стало ее жалко и я отнял ее у них. Но слишком поздно – она уже умерла. Я бросил ее им на муравейник, испытывая чувство вины перед нею за то, что не спас ее жизнь.
В лесу было душно. Кора на деревьях стала горячей и мох на земле теплым.
Я вернулся к гаражу.
Одна створка ворот была отворена.
Сердце мое учащенно забилось.
Как влекло меня к этому человеку! Я и сам не мог понять, что именно так сильно влечет меня к нему. Конечно то, что он был ее муж, часть ее судьбы, о которой мне так хотелось узнать. Еще он был боксер и был очень сильный. Но главное, он был уже не просто ее муж и очень сильный человек, а обманутый муж и обесчещенный сильный человек. И обманул и обесчестил его я.
В гараже глухо стукнула автомобильная дверца, когда ее захлопывают, – в старых армейских брюках, голый по пояс, Кулак вышел в пространство ворот. Он остановился с опущенным взглядом, не замечая меня – вытирал измазанные машинным маслом пальцы красной тряпкой. У него была сутулая, мощная и некрасивая фигура.
Наконец он поднял голову.
– Ну и пекло! – сказал он.
Я молчал, не зная, что ему ответить и вообще как смотреть ему в глаза.
Более всего мне хотелось в этот момент все ему рассказать, во всем ему признаться.
– Помогать пришел, пионер? – спросил он.
– Я не пионер, – ответил я.
– Здесь – все пионеры! – махнул он рукой, открыл вторую створку ворот и опять исчез в гараже.
Я услышал звук заводимого мотора.
Медленно он вывел на двор грузовик, закрыл ворота на замок и ушел в сторону общежития, ничего больше не сказав. Я думал, он скажет хоть что-нибудь, но он ничего не сказал.
После обеда небо пожелтело, превратилось в жирное марево с расплывчатым кругом солнца, а к вечеру по нему побежали темные облака.
Я поплелся в корпус.
Старшие собирались на танцы, надевали красивые рубашки, чистили туфли, делали ровные проборы в волосах, и единственное зеркало переходило из рук в руки.
Подойдя к своей кровати, я увидел возле подушки свернутую трубочкой записку.
«От нее!» – сильный испуг охватил меня.
Поскорее я развернул записку.
«Пригласи меня сегодня на танец, когда поставят пластинку «Маленький цветок», – было выведено аккуратным наклонным почерком. – А если пригласишь, я потом приглашу тебя на дамское танго. Угадай, кто написал!»
Я угадал сразу. Записка была от Лиды.
Все тревожнее становилось в воздухе. На краю неба над лесом чернота туч уже бледно освещалась зарницами. Где-то далеко начало погромыхивать. Но на западе небо было сплошь чистое и яркое от солнечного света. И лагерь, окруженный черно-фиолетовыми тучами, пронизывали густые горизонтальные лучи. Это было очень торжественно и одновременно зловеще – черно-фиолетовые тучи и огненные лучи вечернего солнца.
Я сидел на скамье возле корпуса, слушал музыку, которая доносилась с танцев.
«Гроза будет как раз, когда мне идти! – размышлял я, уже поглощенный мыслями о предстоящем пути по темному лесу. – Надо ли идти в грозу? Придет ли Вера, если начнется гроза?»
Я опять навестил гаражный дворик.
Он был пуст, ворота заперты на замок.
И вдруг стремительно, как несметное вражеское войско, внезапно кинувшееся в атаку, из-за корпуса общежития выдвинулся клиноподобный край черной тучи. В момент стало темно, как ночью. Все притихло под ее гнетом, прижалось к земле. Тяжелые капли звонко упали рядом со мной, на меня, на мои руки, на мою голову, взрывом огня небосвод разломило надвое, что-то дрогнуло, сместилось во всем пейзаже, с шумом налетел шквальный ветер…
«Началось!» – понял я.
VIII
В десять вечера к отбою барак был полон старшими. Возбужденные грозой и ливнем, они вернулись с танцев, которые пришлось закончить до срока, и теперь, не зная куда деть себя, орали, визжали, кидались подушками. Понизовский кривлялся, Елагин изображал из себя идиота, Горушин демонстрировал силу, одной рукой поднимая с пола стул, взяв его в самом низу за переднюю ножку. Все лампы под потолком были включены, но и в их свете было видно, как от вспышек молний ярко озаряются окна. От пушечных ударов грома стекла в оконных рамах звенели, что вызывало у подростков восторженную матерную ругань.
В разгар этого ликования, с гулко бьющимся сердцем, полным волнения и мучительной, ни на минуту не проходящей тревоги, я незаметно выскользнул из барака и, подавляя желание оглянуться и увидеть, никто ли не смотрит мне вслед, захлебываясь воздухом пошел по аллее против ветра. Уже через десять шагов я промок до нитки. Вода была везде – шумно низвергалась из непроглядной высоты, бежала реками по асфальту, тяжеловесными струями падала с крыш, текла с моих волос по моему лицу. Молнии одна за другой разрывали тьму, освещая пепельный небосвод. Выхваченный из мрака, лагерь в эти моменты делался серебряным. Приподнимались от земли словно отлитые из гладкого металла бараки, вспыхивали лужи, сплошь покрытые пузырями, асфальт аллеи зажигался искривленной дугой и погасал.
«Что ты делаешь! Ты идешь на свидание с чужой женой!» – говорил я себе.
Слово «НЕЛЬЗЯ!» вырастало предо мной из ветра, громадное и страшное.
Но в ту же секунду кто-то кричал мне: «Только бы она пришла! Только бы не обманула! Ибо нет и уже никогда не будет в тебе никакого другого, более сильного желания, чем желания видеть ее».
Все вокруг меня сражалось, кипело, стонало, плакало. Ветер гнул деревья. И мне чудилось, что Кулак отовсюду следит за мной, видит каждое мое движение и даже знает мои мысли. Лишь когда я вошел в лес, я почувствовал себя спокойнее.
Я был уверен, что Вера не придет. Идти в такую грозу – было чистым безумием.
Но я не мог не прийти. Я не мог из-за непогоды, из-за собственной трусости расстаться с моей мечтой о любви к женщине.
И я напролом пробирался сквозь дебри леса. Я не боялся заблудиться. Сколько раз бродил я по этим местам, не зная, кому открыть печаль мою. Но теперь печали не было. В блеске молний ночью лес казался совсем другим, не похожим на дневной, хотя я встречал на пути те же знакомые деревья и те же дороги. Алмазно мерцали извивы ветвей, пятнистой сетью ложились на землю черные тени. Один раз огненная жила взорвалась надо мною так ярко, что, насквозь просвеченный ее белым пламенем, я схватился за ствол дерева и вобрал голову в плечи. Удар грома ошеломил меня.
«Конечно, Вера не придет! Я не приближаюсь к ней. Ее здесь нет!» – думал я нарочно, назло, наперекор своему желанию, чтобы оно непременно сбылось, и шел быстрее.
Я уже почти добрался до места.
Но пуст был бушующий лес. Никто в нем не таился. Никто не дышал.
Я сделал еще несколько неуверенных шагов и замер, озираясь.
Сердце мое громко стучало.
Ее не было.
Ливень все так же шумно и тяжело падал с высоты.
Я сел на ствол поваленного дерева – плевать мне было, что оказался он мокрым, скользким, грязным.
Чувство ужасного разочарования в самом себе охватило меня.
Кто-то крепко взял меня сзади за плечо.
«Кулак!» – вздрогнул я.
И обернулся.
Внимательно и неподвижно Вера глядела на меня.
И вдруг все стало счастьем – лес, гроза, ливень, холод, грохот грома.
Я вскочил на ноги.
Нет, счастье было несравнимо больше, чем это разрываемое молниями небо, чем этот сумасшедший ливень, чем шумящий нескончаемый лес!
– А ты – опасен, – сказала она, продолжая вглядываться в мое лицо. – Я была уверена, что ты не придешь.
И перешагнула ко мне через поваленный ствол.
Жадно, неумело я стал целовать ее губы, глаза, мокрое лицо, мокрые руки, сжимал кисти ее рук в своих пальцах. Головокружительно, безболезненно мы упали, как бы плавно опустились на землю. Не чувствуя бьющего сверху ливня, я ткнулся лицом в ее волосы, скользнул губами по мочке ее уха и ощутил во рту стеклянную сережку…
И через несколько секунд вихрь, сваливший нас наземь, умчался.
Тяжело дыша, мы лежали на мокром мху.
– Пусти! – сказала она, высвобождаясь из моих рук.
Поднялась на ноги, оправляя прилипающее к телу мокрое платье.
– Ну и что ты натворил? – грозно произнесла она. – Посмотри!
Ее платье было выпачкано в земле.
– Какой ураган! Какое нетерпение!
Я лежал на земле и смотрел снизу вверх на нее – светлую, красивую, желанную, любимую. С ее волос текло ручьями.
Она протянула мне руку, подняла меня с земли и, не отпуская моей руки, потащила за собой.
Все дальше пробирались мы в мрачную глубину леса, пока между деревьями на большой поляне не обозначилось что-то еще более черное, чем окружающая нас тьма.
Сверкнула молния, и я увидел, что это – баня.
Баня была бревенчатая, крытая железом и с одним маленьким окошком – она чем-то напоминала лесную избушку из русских народных сказок.
Перед баней Вера остановилась, сняла с себя через голову платье – и в этот раз ничего не было на ней, кроме этого легкого летнего платья, – и стала отстирывать пятна в струях несущейся с крыши воды. Я видел напряженные мышцы ее спины, поджатый живот, голые белые ягодицы. Красивым женским движением обеих рук, изгибаемых в кистях и локтях, она отжала платье и, перекинув его через плечо, толкнула деревянную дверь.
Дверь поехала внутрь, открывая перед нами сплошную тьму.
Мы вошли.
И Вера сразу закрыла дверь изнутри на крюк.
Из предбанника мы проникли в помещение самой бани.
Здесь потолок был низок и пахло угаром и березовыми вениками. От этих запахов, от внезапной тишины, которая ощущалась еще острее из-за частых раскатов грома и шума ливня, бывших теперь снаружи бревенчатых стен, вдруг стало теплее.
– Снимай с себя все! – приказала она.
Крупно вздрагивая, дрожа всем телом, я разделся. Я снял с себя все перед молодой женщиной, не стыдясь своей наготы. Вместо стеснения, которое с раннего детства я всегда чувствовал перед женщинами-врачами и юными медсестрами, делавшими мне прививки, я испытал совсем иное чувство. Самое сладкое в нем и было преодоление стыда.
Короткими движениями ног Вера поочередно скинула со своих ступней промокшие туфли, взяла мою одежду и с силой отжала брюки и рубашку. Я слышал, как водяные струйки прерывисто ударили об пол.
Развесив свое платье и мою рубашку и брюки на перекладине под потолком, она села на нижнюю полку.
Оставшись без одежды, я вдруг ощутил какую-то незащищенность, робость и приник лбом к оконному стеклу.
Я боялся, что он придет сюда.
– Не бойся! – услышал я позади себя ее тихий голос. – Сюда никто не придет. А он уехал на три дня в Саратов. Его послал Меньшенин за холодильной машиной. У нас есть две ночи.
– Я не боюсь, – прошептал я, испытывая смущение оттого, что она угадала мой страх.
Но мне сразу стало легче, как будто я избавился от чего-то тяжелого, мучительного.
– Согрей меня! – сказала она.
Я сел возле нее на полку и, соприкоснувшись с нею плечом и бедром, затих сердцем.
В первый раз в моей жизни рядом со мной сидела нагая женщина, и я, так же как и она, был наг. С трепетным ужасом поглядывал я на свое длинное худое тело – в темноте узко белела поперек него полоска от снятых плавок, потом переводил взгляд на ее стиснутые в ляжках крупные ноги, черный дремучий пах, на ее гладкие плечи и тяжелые груди, тоже белые, не загорелые, темными сосками смотрящие чуть вверх… Как будто всю прожитую мною жизнь я был слепым и лишь сейчас прозрел и увидел, что я вовсе не такой, каким представлял себя прежде. Рядом с нею я был совсем другим. Ее светлое тело не было очерчено, но как бы размывалось в темноту. Теперь мне стало ясно, чего недоставало, чего не было в моих отношениях с Марией. И, глядя на Веру, я понял – с Марией этого никогда и не могло быть.
Зрелая женщина.
Что-то особенное, властное и необычайно влекущее к себе было в ее образе.
Я протянул к ней руку, коснулся пальцами ее шеи, ключицы – мне очень хотелось дотронуться до ее живота, ощутить осязанием, что такое ее груди, понять, чем полны они, отчего они имеют такую удивительную привлекательную форму…
И вдруг сделал совсем другое – прижал ее голову к своему плечу.
И стал гладить и целовать ее волосы.
И я почувствовал к ней такую сильную нежность и такую привязанность, что глазам моим стало жарко.
Так сидели мы очень долго.
И я все не мог насладиться этим новым чувством отдаваемой любви.
Когда вспыхивала молния, маленькое окошко делалось кипящим от сине-сиреневого света, и свет этот озарял внутренность бани – каменку, бочку для воды, полки, развешенные на перекладинах березовые веники и нашу мокрую одежду. И голову Веры у моей груди.
Неожиданно она вырвалась из моих объятий и цепко схватила меня за запястья обеих рук.
– Какой нежный! – жестко, напряженно произнесла она. – Да ты и вправду опасен! Тебя что, никто никогда не любил? Ты и верно так одинок?
– Я не знаю, – нервно вздрагивая, вымолвил я.
– Даже мама не любила?
– Не знаю, – повторил я.
– Откуда же в тебе столько ласки? Отвечай!
Она отстранилась от меня и замерла у стены.
– Бери! – сказала она глухо и властно. – Бери сколько захочешь!
IX
Когда мы вышли из бани и, сплетя руки в пальцах, пошли по ночному лесу, ливень кончился.
Все слабее полыхало небо и отдаленнее гремел гром. Мы шли быстро, как будто спешили уйти от места нашего греха – а сегодня я уже знал, что совершил преступление, потому что знал, что где-то в этот час по ночному шоссе мчится в кабине грузовика человек, которому она, женщина, мною обожаемая, только что изменила вместе со мной как жена. И всю дорогу мы молчали.
Время от времени я вдруг останавливал ее, чуть забегая вперед, обнимал и крепко прижимал к себе, стараясь показать ей свою силу. В эти мгновения, ощущая, как податлива она моей силе, я понимал: она – моя, вся – моя, и только моя! И ощущение совершенного преступления лишь усиливало во мне это чувство. Преступление у нас было общим, одним на двоих. У нас пока ничего не было общего, кроме этого преступления. Я долго, томительно целовал ее, и опять целовал, не отпускал от себя, делая мое преступление еще большим, чтобы оно еще прочнее связало меня с нею. И снова мы шли. Мелкие ветки, ломаясь, хрустели под нашими ногами.
Было темно. Тяжелое от туч небо лежало на вершинах деревьев. Резкими порывами над нами проносился ветер, раскачивал макушки сосен, и вокруг нас, глухо стукаясь о землю, падали шишки. Но дышалось глубоко и сладко. Гроза уходила все дальше.
– Ах, черт! – воскликнула Вера.
– Что с тобой? – спросил я.
– Оцарапала ногу.
Вдруг я понял, что впервые сказал ей «ты». Это было так естественно, что она даже не обратила внимания.
Мы подошли к лагерю.
Из тьмы леса были видны редкие тусклые огни. В корпусах, кроме двухэтажного здания общежития, все окна были погашены. И когда в стекла черных окон попадал свет от уличных фонарей, через каждые пятьдесят метров расставленных на главной аллее и хаотично между корпусами, они агрессивно блестели. У дверей корпусов раскачивались голые горящие лампочки, раскачивая по стенам округлые тени.
Вера положила руки мне на плечи, и я увидел, как она смотрит в глубину моих глаз.
– Ты принес мне сегодня много радости! – прошептала она. – Оденься во все сухое и полезай под одеяло! Чтобы не заболеть. Завтра у нас еще одна ночь.
– Я не заболею, – с трудом произнес я.
Она бесшумно скользнула по аллее, кусты на несколько секунд заслонили ее. Я видел, как она вышла на открытое пространство в мертвый свет фонарей и сразу скрылась, огибая лагерь по краю. Я следил за ее маленькой черной тенью, мелькавшей между деревьями.
Дрожа от холода, стуча зубами, я смотрел на окна общежития. Вот на втором этаже крайнее из них осветилось электрическим огнем. Вера подошла к окну, и мне почудилось – махнула мне рукой. И сейчас же окно погасло.
Я обежал половину лагеря по периметру, вышел из леса рядом со своим корпусом, прошмыгнул под лампочкой, горевшей над входной дверью.
Внутри корпуса было душно.
Я прокрался по проходу до своей кровати, снял с себя мокрое и неожиданно почуял женский запах Веры. Он остался на мне в паху. Я тронул себя за те места, которые хранили его, поднес руку к лицу и вдохнул. Сердце мое взволнованно забилось. Это был совершенно особенный, ни с чем не сравнимый запах. Как он влек меня к ней! Ноздри мои вздрагивали. И все мое тело наполнялось от него какой-то новой, колоссальной силой, о которой я прежде и не подозревал, что она есть во мне. Наконец я взял махровое полотенце, растерся им и надел сухие тренировочные брюки и толстый шерстяной свитер прямо на голое тело. Он кусался, и мне сразу стало тепло, и всего меня охватило острое чувство радости. Это было ощущение, когда человек радуется тому, что он живет.