– Не беспокойся, я не собираюсь брать трубку, – сказала я.
Мы молча ждали, пока звонок прекратится.
– Я не знаю твоего имени.
– Джон.
Джон: nom de guerre[14], вне всякого сомнения.
– Какие у тебя планы?
Он, кажется, не понял, о чем я.
– Что ты намерен делать? Хочешь остаться здесь?
– Мне надо домой.
– А где твой дом?
Он смотрел на меня упрямо, не в силах выдумать новую ложь. «Бедное дитя», – прошептала я.
Я не собиралась за ним подглядывать. Но на мне были шлепанцы, дверь в комнату Флоренс была открыта, и он сидел ко мне спиной. Сидел на кровати, поглощенный тем, что держал в руке. Услышав шаги, он вздрогнул и сунул этот предмет в постель.
– Что это у тебя там? – спросила я.
– Ничего, – ответил он, как всегда поневоле встречаясь со мной взглядом.
Вероятно, я бы оставила его в покое, но тут я заметила, что кусок плинтуса отломан и лежит на полу, а за ним открылась кирпичная кладка.
– Что ты задумал? – сказала я. – Зачем ты разбираешь стену?
Он молчал.
– Покажи, что ты там прячешь. Он покачал головой. Я присмотрелась внимательней. В кладке был оставлен паз для вентилятора, через него можно было просунуть руку под половицы.
– Ты что-то держишь под полом?
– Я ничего не делаю.
Я набрала номер, который оставила Флоренс. Подошел ребенок.
– Мне нужна миссис Мкубукели, – сказала я. Молчание на том конце.– Миссис Мкубукели. Флоренс.
На том конце приглушенный разговор, потом в трубке женский голос:
– Кого вам позвать?
– Миссис Мкубукели. Флоренс.
– Ее здесь нет.
– Это миссис Каррен, – сказала я. – Миссис Мкубукели прежде у меня работала. Я звоню по поводу приятеля ее сына, он назвался Джоном, не знаю, как его настоящее имя. Это очень важно. Если нету Флоренс, могу я поговорить с мистером Табани?
Снова продолжительное молчание. Затем мужской голос:
– Табани слушает.
– Это миссис Каррен. Вы должны меня помнить. Я звоню по поводу приятеля Беки, они вместе учились. Не знаю, известно ли вам, но он попал в больницу.
– Да, я знаю.
– Теперь он вышел из больницы, или сбежал, и явился сюда. У меня есть основания предполагать, что он прячет здесь какое-то оружие, какое именно, я не знаю. Видимо, они с Беки спрятали его у Флоренс в комнате. Я думаю, потому он и вернулся.
– Да, – сказал он без всякого выражения.
– Мистер Табани, я не прошу вас брать на себя опеку над этим мальчиком, но сейчас он нездоров. Он получил тяжелую травму. И мне кажется, что его эмоциональное состояние очень неустойчиво. Я не знаю, как связаться с его семьей. Я даже не представляю, есть ли у него семья в Кейптауне. Он мне этого: не скажет. Я только прошу, чтобы с ним поговорил кто-то, кому он доверяет. Его надо забрать отсюда, пока с ним чего-нибудь не случилось.
– Что вы имеете в виду: его эмоциональное состояние неустойчиво?
– Я хочу сказать, что ему нужна помощь. Что он, возможно, не отвечает за свои поступки. Что у него ушиблена голова. Что я не могу заботиться о нем, у меня нет сил. Пусть кто-нибудь приедет.
– Я подумаю.
– Меня это не устраивает. Мне нужно точно знать.
– Я попрошу кого-нибудь забрать его, но не могу сказать, когда это будет.
– Сегодня?
– Я не обещаю. Может быть, сегодня, может быть, завтра. Посмотрим.
– Мистер Табани, мне хотелось бы, чтоб вы поняли одну вещь. Я не пытаюсь учить этого мальчика или кого-то другого, как ему распорядиться своей жизнью. Он достаточно взрослый и достаточно упрямый, чтобы поступать как ему заблагорассудится. Но эта бойня, это кровопускание во имя товарищества мне глубоко отвратительно. Я считаю это варварством. Вот что я хотела вам сказать.
– Я плохо вас слышу, миссис Каррен. Ваш голос доносится очень, очень слабо. Надеюсь, вы меня слышите.
– Я вас слышу.
– Прекрасно. Тогда позвольте вам сказать, миссис Каррен, что, по-моему, вы плохо себе представляете товарищество.
– Спасибо, достаточно хорошо представляю.
– Нет, не представляете. – Он говорил с абсолютной убежденностью. – Когда вы всей душой и всем телом участвуете в борьбе, как эти молодые люди, когда вы готовы, не задумываясь, отдать жизнь друг за друга, тогда возникают узы, которые сильнее всех других возможных уз. Это и есть товарищество. Я вижу все это ежедневно собственными глазами. Наше поколение не идет ни в какое сравнение с ними. Вот почему мы должны уступить место молодежи. Мы уступаем им место, но не отступаем. Мы стоим за ними. Вот чего вы не можете понять, потому что слишком далеки от этого.
– Да, я от этого далека, – сказала я, – далека и слаба. И тем не менее, боюсь, я очень хорошо представляю себе, что это за товарищество. Оно было и у немцев, и у японцев, и у спартанцев, и у воинов Шаки. Товарищество – это просто маска смерти, обряд убиения и умирания, который выдается за связующие узы. (Узы чего? Любви? Сомневаюсь.) Такое товарищество не вызывает у меня сочувствия. Вы совершаете ошибку – вы, и Флоренс, и все остальные, кто им восхищается и, что самое скверное, внушает это восхищение детям. Это просто еще одна холодная как лед, вдохновленная смертью мужская затея. Вот что я по этому поводу думаю.
Не буду повторять всего, что мы друг другу сказали. Мы обменялись мнениями. И каждый остался при своем.
Потянулся остаток дня. За мальчиком никто не явился. Я лежала в постели, одурманенная наркотиками, подложив под спину подушку, пытаясь то так, то этак облегчить боль, мечтая уснуть и страшась снова увидеть Бородино.
В воздухе сгустилась влага, пошел дождь. Вода сочилась из засорившегося водостока. От коврика на лестничной площадке шел запах кошачьей мочи. Гробница, подумала я, Гробница позднебуржуазной эпохи. Я поворачивала голову то в одну, то в другую сторону. На подушке тонкие, давно не мытые седые волосы. А в комнате Флоренс, в густеющих сумерках, лежа навзничь на кровати, прижимает к себе бомбу, или что там у него, мальчик, с широко открытыми глазами, больше не замутненными, ясными, и думает – нет, прозревает. Прозревает миг торжества, когда поднимется, наконец, в полный рост – могучий, преображенный. Когда развернется огненный цветок, встанет столп дыма. Бомба, которую он прячет на груди, подобна талисману: так лежал во тьме своей каюты Христофор Колумб, прижимая к груди компас, таинственный инструмент, долженствующий привести его в Индию, на Острова Блаженных. Толпы полуобнаженных девушек поют и открывают ему свои объятия, а он бредет к ним по отмели, держа перед собой стрелку, которая никогда не отклоняется, но всегда указывает в одном направлении – в будущее.
Бедное дитя! Бедное дитя! Все вдруг расплылось передо мной от подступивших слез. Бедный Джон, который в прежние времена был бы взят для работы в саду и приходил в полдень к заднему крыльцу, чтоб получить свой хлеб с вареньем и напиться воды из жестянки; Джон, сражающийся теперь за всех оскорбленных и униженных, попранных, осмеянных, за всех черных садовников Южной Африки! Холодным ранним утром я услыхала, что кто-то пытается открыть калитку. Веркюэль, подумала я, вернулся Веркюэль. Потом позвонили в дверь – раз, другой, третий – длинным, требовательным, нетерпеливым звонком, и я поняла, что это не Веркюэль.
Теперь, чтобы спуститься вниз, мне нужно немало времени, особенно в том одурманенном состоянии, которое наступает после пилюль. Все время, пока я ползла по полутемной лестнице, они звонили в звонок, стучали в дверь. «Иду!» – откликнулась я как могла громко. Но меня не дождались. Я услышала, как распахнулась калитка. Забарабанили в дверь кухни, и раздались голоса, говорящие на африкаанс. Затем скучный, непримечательный – словно камнем ударили о камень – звук выстрела. В наступившей тишине послышался отчетливый звон разбитого стекла.
– Стойте! – крикнула я и кинулась бегом – действительно бегом, хотя не подозревала, что это еще возможно, – к кухонной двери. – Стойте! – крикнула я, шаря рукой по стеклу, пытаясь справиться с засовами и цепочками. – Не делайте ничего!
На веранде спиной ко мне стоял человек в синем плаще. Он наверняка слышал меня, но не обернулся.
Отодвинув последний засов, я распахнула дверь и предстала перед ними. Халат я забыла накинуть и теперь стояла с голыми ногами в белой ночной сорочке, напоминая, надо думать, восставшую из мертвых.
– Стойте! – сказала я. – Не делайте пока ничего, он просто ребенок!
Их было трое. Двое в форме; третий, одетый в джемпер с полосой поперек груди и изображенным на ней бегущим оленем, держал в руке пистолет, дулом вниз.
– Дайте мне поговорить с ним, – сказала я, шлепая по натекшим за ночь лужам. Они изумленно уставились на меня, но удерживать не стали.
Окно в комнату Флоренс было разбито, внутри темно. Но, заглянув через дыру в стекле, я различила фигуру, скорчившуюся возле кровати, в дальнем углу.
– Открой дверь, мальчик мой, – сказала я. – Я обещаю, что они ничего тебе не сделают Ложь. Он погиб, и не в моей власти было его спасти. Но что-то передавалось от меня к нему. Я жаждала обнять его, защитить.
Один из полицейских оказался рядом со мной, он прижимался к стене.
– Скажите ему, чтоб вышел, – проговорил он.
В ярости я накинулась на него:
– Уйдите прочь! – И зашлась кашлем. Вставало солнце, розовое среди плывущих в небе облаков.
– Джон! – позвала я сквозь кашель. – Выходи! Я не дам им тебя обидеть. Теперь рядом со мной оказался человек в джемпере.
– Скажите ему, чтоб отдал оружие, – произнес он, понизив голос.
– Какое оружие?
– У него пистолет, что еще – не знаю. Скажите, чтобы он всё отдал.
– Сперва пообещайте, что вы его не тронете.
Его пальцы сомкнулись на моем плече. Я пыталась сопротивляться, но безуспешно.
– Вы тут схватите пневмонию, – сказал он.
На меня что-то накинули сзади: пальто… плащ… плащ одного из полицейских.
– Neem haar binne[15], – пробормотал он. Они отвели меня обратно на кухню и закрыли за мной дверь.
Я села, опять встала. Плащ пропах сигаретным дымом. Я сбросила его на пол и открыла дверь. Ноги у меня посинели от холода.
– Джон! – позвала я.
Все трое склонились над рацией. Тот, кто отдал мне свой плащ, обернулся.
– Дама, здесь находиться опасно, – сказал он и снова запихнул меня внутрь, потом попытался найти ключ, чтобы запереть дверь.
– Он просто ребенок, – сказала я.
– Дайте нам делать свою работу, – ответил он.
– Я за вами наблюдаю, – сказала я. – Я вижу все, что вы делаете. Говорю вам, он просто ребенок!
Он как будто собирался ответить, потом со вздохом предоставил мне выговориться. Молодой мужчина, худой и крепкий. Чей-то сын; вероятно, не единственный в семье. Множество двоюродных братьев и сестер, дядей и теток, дедушек и бабушек, стоящих рядом, позади него, над ним, подобно хору, наставляющему, предостерегающему. Что я могла ему сказать? Что общего было у нас с ним, кроме того, что он явился сюда защищать меня, защищать, в более широком смысле, мои интересы?
– Ek staan nie aan jou kant nie[16], – сказала я. – Ek staan aan die teenkant.
– Я на другой стороне. Но и на другом берегу, на другом берегу реки. На дальнем берегу, и смотрю назад.
Он повернулся и обвел взглядом плиту, раковину, кухонные полки;
приходился занимать die ou dame[17], пока его товарищи делают там, снаружи, свою работу.
– Вот и всё, – сказала я. – Это конец. Все равно я не вам это говорю.
Кому же тогда? Тебе, всегда тебе. Как я живу, как жила – мой рассказ. Опять звонок в дверь. Еще мужчины, в ботинках, фуражках, в камуфляже, протопали через весь дом. Все они сгрудились у кухонного окна.
– Ну sit daar in die buitekamer[18], – объяснил полицейский, указывая в сторону комнаты Флоренс. – Daar's net die een deur en die een venster[19].
– Nee, dan het ons hom[20], – сказал один из новоприбывших.
– Предупреждаю вас, я слежу за всем, что вы делаете, – сказала я.
Он обернулся ко мне.
– Вы знаете этого мальчика? – спросил он.
– Да, я его знаю.
– Вы знали, что у него оружие? Я пожала плечами:
– Помоги, Господи, в наше время безоружным.
Вошел еще один человек – молодая женщина в форме; от нее пахнуло свежестью и чистотой.
– Is dit die dame di??[21] – сказала она; потом, повернувшись ко мне: – Нам придется ненадолго освободить дом, пока тут не закончат. Есть у вас к кому пойти – знакомые или родственники?
– Я никуда отсюда не пойду. Это мой дом. Любезности, заботливости в ней ничуть не убавилось.
– Разумеется, – сказала она, – просто оставаться здесь опасно. Нам придется попросить вас куда-нибудь уйти, это ненадолго.
Стоявшие у окна мужчины больше не разговаривали – они нетерпеливо ждали, пока я уйду.
– Bel die ambulans[22], – сказал один из них.
– Ag, sy kan sommer by die stasie wag[23], – ответила женщина, потом повернулась ко мне. – Идемте, миссис… – Она ждала, что я добавлю свое имя. Я молчала. – Чашечку горячего чая, – предложила она.
– Я никуда не пойду.
Они обратили на мои слова не больше внимания, чем если бы я была ребенком.
– Gaan haal'n kombers, – сказал мужчина, – sy's amper blou van die kоue[24].
Женщина поднялась наверх и принесла одеяло с моей кровати. Она обернула его вокруг меня, легонько обняла за плечи, потом помогла надеть шлепанцы. Вид моих ног не вызвал у нее никакого отвращения. Хорошая девушка, которая будет кому-то хорошей женой.
– Хотите взять с собой лекарства или что-нибудь еще? – спросила она.
– Я никуда не уйду отсюда, – повторила я, вцепившись в стул, на котором сидела.
Они перекинулись вполголоса несколькими словами. Внезапно меня подняли, взяв сзади под мышки. Женщина взялась за мои ноги, и они понесли меня к выходу, словно ковер. Спину пронзила боль. – Отпустите меня! – крикнула я.
– Сейчас, – успокоительным тоном сказала женщина.
– У меня рак! – закричала я. – Отпустите меня!
Рак! С каким наслаждением швырнула я им в лицо это слово! Они мгновенно замерли, словно напоровшись на нож.
– Sit haar neer, dalk kom haar iets oor, – сказал державший меня человек.
– Ek het mos ges?jy moet die ambulans bel[25]. – Они кое-как положили меня на диван.
– Где вы чувствуете боль? – спросила, нахмурившись, женщина.
– В сердце, – сказала я. Она с удивлением на меня посмотрела. – У меня рак сердца. – Тогда она поняла; она замотала головой, словно отгоняя мух.
– Когда вас трогают, вам больно?
– Мне больно все время, – сказала я.
Она переглянулась с мужчиной позади меня; он сделал ей какой-то знак, так что она не могла сдержать улыбки.
– Я заразилась им, испив из чаши горестей, – продолжала я безудержно. Что за беда, если они сочтут меня чокнутой. – Когда-нибудь вы тоже можете им заразиться. Это повальная болезнь.
Раздался звон разбитого стекла. Они оба поспешно вышли из комнаты; я поднялась и заковыляла следом. Все осталось по-прежнему, только было выбито второе оконное стекло. Во дворе никого; полицейские, их было теперь шестеро, притаились на веранде, держа наготове оружие.
– Weg! – яростно закричал один из них. – Kry haar weg![26] Женщина запихнула меня обратно в дом. Когда она стала закрывать дверь, раздался внезапный взрыв, потом пальба, потом продолжительное оцепенелое молчание, потом негромкие голоса и донесшийся откуда-то лай собаки Веркюэля.
Я попыталась распахнуть дверь, но женщина крепко держала меня.
– Если вы ему что-нибудь сделали, я вам никогда этого не прощу, – сказала я.
– Всё в порядке, сейчас мы опять вызовем «скорую», – сказала она, стараясь меня успокоить. Но «скорая» была уже тут, стояла на тротуаре. Со всех сторон подходили возбужденные люди – соседи, прохожие, старые и молодые, черные и белые; жители соседних домов наблюдали за происходящим со своих балконов. Когда мы с женщиной-полицейским оказались у входа в дом, привезенное на каталке покрытое одеялом тело погружали в машину.
Я собралась залезть в «скорую» следом за ним; один из санитаров даже подал мне руку, но вмешался полицейский.
– Постойте, мы пришлем за ней другую машину, – сказал он.
– Мне не надо другой машины, – сказала я. На его добродушном лице выразилось замешательство. – Я поеду с ним, – сказал я и опять попыталась залезть внутрь. Одеяло упало с меня.
Он покачал головой: «Нет», – и сделал знак санитару, тот закрыл дверь.
– Господи, прости нас! – вырвалось у меня. Завернувшись в одеяло, я побрела по Схондер-стрит, уходя все дальше от толпы. Я почти дошла до утла, когда меня нагнала женщина-полицейский.
– Возвращайтесь домой! – велела она.
– У меня больше нет дома, – в ярости бросила я и продолжала идти дальше.
Она попыталась удержать меня; я стряхнула ее руку.
– Sy's van haar kop af[27], – заметила она, ни к кому не обращаясь, и отстала.
На Бёйтенкант-стрит, под путепроводом, я присела отдохнуть. Непрерывный поток машин тек мимо по направлению к центру. Никто даже не взглянул на меня. На Схондер-стрит, я, со своей растрепанной головой и в розовом одеяле, представляла необычное зрелище; здесь, среди грязи и бетона, я стала частью городского царства теней.
По другой стороне улицы прошли мужчина с женщиной. Мне показалось, что я ее узнала. Не ее ли Веркюэль привел ко мне в дом? Или это у всех женщин, которые ошиваются возле отеля «Авалон» и винного магазина «Солли Крамер», такие паучьи ноги? Мужчина с пластиковой сумкой за плечами был не Веркюэль.
Поплотнее закутавшись в одеяло, я легла. Костями я ощущала вибрацию бетона от идущего наверху транспорта. Пилюли мои остались дома, а дом был в чужих руках. Смогу ли я прожить без пилюль? Нет. А хочу ли я жить? Меня все больше охватывал безразличный покой старого животного, которое, чувствуя, что час его близок, холодеющее, инертное, ищет в земле какую-нибудь дыру, где все, его окружающее, откликается медленно бьющемуся сердцу. Найдя за бетонным столбом место, куда тридцать лет не заглядывало солнце, я свернулась на здоровом боку, слушая пульсацию боли, ставшую почти биением сердца.
Должно быть, я уснула. Должно быть, прошло какое-то время. Когда я открыла глаза, возле меня сидел на корточках ребенок и шарил в складках одеяла. Рука его ползала по моему телу. «Для тебя тут ничего нет», – хотела я сказать, но у меня выскочила челюсть. Мальчик самое большее лет десяти, обритый наголо, босой, с тяжелым взглядом. Позади два его товарища, еще младше. Я выпихнула челюсть изо рта.
– Оставьте меня в покое, – сказала я. – У меня заразная болезнь.
Они неторопливо отошли подальше и, словно вороны, стали ждать.
Мне надо было освободить мочевой пузырь. Я уступила позыву и, не вставая, помочилась. Слава Богу, что есть холод, подумала я, слава Богу, что есть бесчувствие: все для того, чтоб были легкими роды.
Мальчишки опять приблизились. Я безразлично ждала, пока их руки начнут меня обшаривать. Меня убаюкивал шум колес; подобно детке в улье, я была частью гудящей, снующей жизни. Наполненный шумом воздух. Тысячи крыльев проносятся взад и вперед, не соприкасаясь. Как им всем хватает места? Как умещаются в небесах души всех умерших? Оттого, говорит Марк Аврелий, что они друг в друга перетекают: сгорают и смешиваются и таким образом становятся вновь частью великого круговорота.
Умереть после смерти. Стать единым прахом.
Край одеяла откинули. Я чувствовала свет сквозь веки и холод на щеках, там, где текли слезы. Мне что-то втиснули между губами, пытались чем– то раздвинуть десны. Давясь, я отодвинула голову. Теперь все трое наклонились надо мной в полумраке; быть может, за ними были еще другие. Что они делают? Я попыталась оттолкнуть руку, но она надавила еще сильнее. Из горла у меня вырвался отвратительный скрежет, словно раскололи полено. Руку убрали.
– Не… – сказала я, но нёбо саднило так, что трудно было выговаривать слова.
Что я хотела им сказать? «Не делайте этого?» «Не видите – у меня ничего нет?» «Неужели у вас нет жалости?» Какая ерунда! Почему в мире должна быть жалость? Я вспомнила жуков, больших черных жуков с выпуклыми спинами, которые умирают, слабо шевеля лапками, а муравьи стекаются к ним, вгрызаясь в мягкие места, сочленения, глаза, вырывая кусочки мяса.
Это была просто палка, длиной в несколько сантиметров; он пытался засунуть ее мне в рот. Я чувствовала во рту оставленные ею комочки грязи.
Кончиком палки он приподнял мне верхнюю губу. Я отдернула голову и попыталась сплюнуть. Он выпрямился, шаркнул босой ногой, окатив мне лицо пылью и мелкими камешками.
Проезжавшая машина высветила детей своими фарами. Они стали удаляться по Бёйтен-кант-стрит. Вернулась темнота.
Неужели все это и впрямь было? Да, все это было, и к этому больше нечего добавить. Это случилось в двух шагах от Бреда-стрит, и Схондер-стрит, и Вреде-стрит, где век назад кейптаунские патриции распорядились возвести просторные дома для себя и своих нескончаемых потомков, не подозревая, что настанет день, когда цыплята вернутся под их сень на свой насест.
В голове у меня был туман, серая каша. Меня била дрожь, рот сводило зевотой. На какое-то время я отключилась. В лицо мне ткнулась собачья морда. Я попыталась ее отстранить, но она все лезла ко мне, минуя пальцы. И я покорилась, думая: есть кое-что похуже собачьего мокрого носа, ее напряженного дыхания. Я дала ей лизать мое лицо, лизать губы, вылизать соль моих слёз. Возможно, это были поцелуи – как посмотреть.
С собакой кто-то был. Мне показалось, что я узнаю запах. Веркюэлъ? Или все бродяги одинаково пахнут палой листвой, нижним бельем, гниющим в мусорной куче?
– Мистер Веркюэль? – прокаркала я, и пес возбужденно заскулил, фыркнув мне прямо в лицо.
Вспыхнул огонек спички. Да, то был Веркюэль собственной персоной.
– Кто вас здесь положил? – спросил он.
– Я сама, – ответила я, стараясь не касаться ободранного нёба.
Спичка погасла. Опять потекли слезы, которые пес с готовностью вылизал.
Я никак не предполагала, что Веркюэль, с его торчащими ключицами, с узкой, будто у чайки, грудной клеткой, так силен. Однако он поднял меня, прямо в одеяле с мокрым пятном, и понес. Сорок лет, подумала я, сорок лет прошло с тех пор, как меня нес на руках мужчина. Беда рослых женщин. Не это ли ожидает в конце: сильные руки, несущие по песку, по отмелям, мимо волнорезов, в темную глубину?
Мы были далеко от путепровода, в благословенной тишине. Какое облегчение! Куда подевалась боль? Или она тоже повеселела?
– Не возвращайтесь на Схондер-стрит, – велела я. Когда он проходил под фонарем, я увидела, как напряжены у него мускулы шеи, и услышала его частое дыхание.
– Опустите меня на минуту, – сказала я. Он опустил и передохнул. Сколько еще мне ждать, пока куртка спадет с него и за плечами прорежутся могучие крылья?
Он понес меня по Бёйтенкант-стрит, через Вреде-стрит и, постепенно замедляя шаг, ощупью находя в темноте дорогу, в темный лесок. Сквозь ветки виднелись звезды.
Здесь он посадил меня на землю.
– Я так вас рада видеть, – эти слова исходили из самого сердца. Потом я сказала: – До того как вы пришли, на меня напали какие-то дети. То ли хотели меня изнасиловать, то ли им было любопытно, я так и не поняла. Поэтому я так странно говорю. Они сунули мне в рот палку, не знаю зачем. Что они могли найти в этом приятного?
– Они искали у вас золотые коронки, – сказал он. – Они сдают золото в ломбард и получают за него деньги.
– Золотые коронки? У меня нет золотых коронок. Я вообще вынула зубы. Вот они.
Он достал откуда-то из темноты кусок картона – сложенную картонную коробку. Постелил ее на землю, помог мне лечь. Потом, неспешно, без малейшего стеснения, улегся тоже, ко мне спиной. Пес устроился между наших ног.
– Не хотите часть одеяла? – сказала я.
– Всё в порядке. Прошло какое-то время.
– Простите, но мне очень хочется пить, – прошептала я. – Здесь нет нигде воды?
Он встал и вернулся с бутылкой. Я понюхала: сладкое вино, бутылка наполовину пуста.
– Все, что у меня есть, – сказал он.
Я выпила. Вино не утолило жажды, но звезды в небе поплыли. Все отошло куда-то далеко: запах сырой земли, холод, мужчина рядом со мной, мое собственное тело. Как рак в конце долгого дня устало складывает клешни, так и боль отправилась на покой. Я снова окунулась в темноту.
Когда я проснулась, он перевернулся на другой бок и положил одну руку мне на шею. Я могла освободиться, но не хотела его беспокоить. Так, пока занимался постепенно новый день, я лежала с ним лицом к лицу и не двигалась. Один раз он открыл глаза, настороженные, как у зверя. «Я все еще здесь», – шепнула я. Глаза закрылись. Мне пришла мысль: кого из живущих на земле я лучше всего знаю в этот час? Его. Каждый волос в его бороде, каждую морщину на лбу. Его, а не тебя. Потому что он здесь, теперь, рядом со мной.
Мы молча ждали, пока звонок прекратится.
– Я не знаю твоего имени.
– Джон.
Джон: nom de guerre[14], вне всякого сомнения.
– Какие у тебя планы?
Он, кажется, не понял, о чем я.
– Что ты намерен делать? Хочешь остаться здесь?
– Мне надо домой.
– А где твой дом?
Он смотрел на меня упрямо, не в силах выдумать новую ложь. «Бедное дитя», – прошептала я.
Я не собиралась за ним подглядывать. Но на мне были шлепанцы, дверь в комнату Флоренс была открыта, и он сидел ко мне спиной. Сидел на кровати, поглощенный тем, что держал в руке. Услышав шаги, он вздрогнул и сунул этот предмет в постель.
– Что это у тебя там? – спросила я.
– Ничего, – ответил он, как всегда поневоле встречаясь со мной взглядом.
Вероятно, я бы оставила его в покое, но тут я заметила, что кусок плинтуса отломан и лежит на полу, а за ним открылась кирпичная кладка.
– Что ты задумал? – сказала я. – Зачем ты разбираешь стену?
Он молчал.
– Покажи, что ты там прячешь. Он покачал головой. Я присмотрелась внимательней. В кладке был оставлен паз для вентилятора, через него можно было просунуть руку под половицы.
– Ты что-то держишь под полом?
– Я ничего не делаю.
Я набрала номер, который оставила Флоренс. Подошел ребенок.
– Мне нужна миссис Мкубукели, – сказала я. Молчание на том конце.– Миссис Мкубукели. Флоренс.
На том конце приглушенный разговор, потом в трубке женский голос:
– Кого вам позвать?
– Миссис Мкубукели. Флоренс.
– Ее здесь нет.
– Это миссис Каррен, – сказала я. – Миссис Мкубукели прежде у меня работала. Я звоню по поводу приятеля ее сына, он назвался Джоном, не знаю, как его настоящее имя. Это очень важно. Если нету Флоренс, могу я поговорить с мистером Табани?
Снова продолжительное молчание. Затем мужской голос:
– Табани слушает.
– Это миссис Каррен. Вы должны меня помнить. Я звоню по поводу приятеля Беки, они вместе учились. Не знаю, известно ли вам, но он попал в больницу.
– Да, я знаю.
– Теперь он вышел из больницы, или сбежал, и явился сюда. У меня есть основания предполагать, что он прячет здесь какое-то оружие, какое именно, я не знаю. Видимо, они с Беки спрятали его у Флоренс в комнате. Я думаю, потому он и вернулся.
– Да, – сказал он без всякого выражения.
– Мистер Табани, я не прошу вас брать на себя опеку над этим мальчиком, но сейчас он нездоров. Он получил тяжелую травму. И мне кажется, что его эмоциональное состояние очень неустойчиво. Я не знаю, как связаться с его семьей. Я даже не представляю, есть ли у него семья в Кейптауне. Он мне этого: не скажет. Я только прошу, чтобы с ним поговорил кто-то, кому он доверяет. Его надо забрать отсюда, пока с ним чего-нибудь не случилось.
– Что вы имеете в виду: его эмоциональное состояние неустойчиво?
– Я хочу сказать, что ему нужна помощь. Что он, возможно, не отвечает за свои поступки. Что у него ушиблена голова. Что я не могу заботиться о нем, у меня нет сил. Пусть кто-нибудь приедет.
– Я подумаю.
– Меня это не устраивает. Мне нужно точно знать.
– Я попрошу кого-нибудь забрать его, но не могу сказать, когда это будет.
– Сегодня?
– Я не обещаю. Может быть, сегодня, может быть, завтра. Посмотрим.
– Мистер Табани, мне хотелось бы, чтоб вы поняли одну вещь. Я не пытаюсь учить этого мальчика или кого-то другого, как ему распорядиться своей жизнью. Он достаточно взрослый и достаточно упрямый, чтобы поступать как ему заблагорассудится. Но эта бойня, это кровопускание во имя товарищества мне глубоко отвратительно. Я считаю это варварством. Вот что я хотела вам сказать.
– Я плохо вас слышу, миссис Каррен. Ваш голос доносится очень, очень слабо. Надеюсь, вы меня слышите.
– Я вас слышу.
– Прекрасно. Тогда позвольте вам сказать, миссис Каррен, что, по-моему, вы плохо себе представляете товарищество.
– Спасибо, достаточно хорошо представляю.
– Нет, не представляете. – Он говорил с абсолютной убежденностью. – Когда вы всей душой и всем телом участвуете в борьбе, как эти молодые люди, когда вы готовы, не задумываясь, отдать жизнь друг за друга, тогда возникают узы, которые сильнее всех других возможных уз. Это и есть товарищество. Я вижу все это ежедневно собственными глазами. Наше поколение не идет ни в какое сравнение с ними. Вот почему мы должны уступить место молодежи. Мы уступаем им место, но не отступаем. Мы стоим за ними. Вот чего вы не можете понять, потому что слишком далеки от этого.
– Да, я от этого далека, – сказала я, – далека и слаба. И тем не менее, боюсь, я очень хорошо представляю себе, что это за товарищество. Оно было и у немцев, и у японцев, и у спартанцев, и у воинов Шаки. Товарищество – это просто маска смерти, обряд убиения и умирания, который выдается за связующие узы. (Узы чего? Любви? Сомневаюсь.) Такое товарищество не вызывает у меня сочувствия. Вы совершаете ошибку – вы, и Флоренс, и все остальные, кто им восхищается и, что самое скверное, внушает это восхищение детям. Это просто еще одна холодная как лед, вдохновленная смертью мужская затея. Вот что я по этому поводу думаю.
Не буду повторять всего, что мы друг другу сказали. Мы обменялись мнениями. И каждый остался при своем.
Потянулся остаток дня. За мальчиком никто не явился. Я лежала в постели, одурманенная наркотиками, подложив под спину подушку, пытаясь то так, то этак облегчить боль, мечтая уснуть и страшась снова увидеть Бородино.
В воздухе сгустилась влага, пошел дождь. Вода сочилась из засорившегося водостока. От коврика на лестничной площадке шел запах кошачьей мочи. Гробница, подумала я, Гробница позднебуржуазной эпохи. Я поворачивала голову то в одну, то в другую сторону. На подушке тонкие, давно не мытые седые волосы. А в комнате Флоренс, в густеющих сумерках, лежа навзничь на кровати, прижимает к себе бомбу, или что там у него, мальчик, с широко открытыми глазами, больше не замутненными, ясными, и думает – нет, прозревает. Прозревает миг торжества, когда поднимется, наконец, в полный рост – могучий, преображенный. Когда развернется огненный цветок, встанет столп дыма. Бомба, которую он прячет на груди, подобна талисману: так лежал во тьме своей каюты Христофор Колумб, прижимая к груди компас, таинственный инструмент, долженствующий привести его в Индию, на Острова Блаженных. Толпы полуобнаженных девушек поют и открывают ему свои объятия, а он бредет к ним по отмели, держа перед собой стрелку, которая никогда не отклоняется, но всегда указывает в одном направлении – в будущее.
Бедное дитя! Бедное дитя! Все вдруг расплылось передо мной от подступивших слез. Бедный Джон, который в прежние времена был бы взят для работы в саду и приходил в полдень к заднему крыльцу, чтоб получить свой хлеб с вареньем и напиться воды из жестянки; Джон, сражающийся теперь за всех оскорбленных и униженных, попранных, осмеянных, за всех черных садовников Южной Африки! Холодным ранним утром я услыхала, что кто-то пытается открыть калитку. Веркюэль, подумала я, вернулся Веркюэль. Потом позвонили в дверь – раз, другой, третий – длинным, требовательным, нетерпеливым звонком, и я поняла, что это не Веркюэль.
Теперь, чтобы спуститься вниз, мне нужно немало времени, особенно в том одурманенном состоянии, которое наступает после пилюль. Все время, пока я ползла по полутемной лестнице, они звонили в звонок, стучали в дверь. «Иду!» – откликнулась я как могла громко. Но меня не дождались. Я услышала, как распахнулась калитка. Забарабанили в дверь кухни, и раздались голоса, говорящие на африкаанс. Затем скучный, непримечательный – словно камнем ударили о камень – звук выстрела. В наступившей тишине послышался отчетливый звон разбитого стекла.
– Стойте! – крикнула я и кинулась бегом – действительно бегом, хотя не подозревала, что это еще возможно, – к кухонной двери. – Стойте! – крикнула я, шаря рукой по стеклу, пытаясь справиться с засовами и цепочками. – Не делайте ничего!
На веранде спиной ко мне стоял человек в синем плаще. Он наверняка слышал меня, но не обернулся.
Отодвинув последний засов, я распахнула дверь и предстала перед ними. Халат я забыла накинуть и теперь стояла с голыми ногами в белой ночной сорочке, напоминая, надо думать, восставшую из мертвых.
– Стойте! – сказала я. – Не делайте пока ничего, он просто ребенок!
Их было трое. Двое в форме; третий, одетый в джемпер с полосой поперек груди и изображенным на ней бегущим оленем, держал в руке пистолет, дулом вниз.
– Дайте мне поговорить с ним, – сказала я, шлепая по натекшим за ночь лужам. Они изумленно уставились на меня, но удерживать не стали.
Окно в комнату Флоренс было разбито, внутри темно. Но, заглянув через дыру в стекле, я различила фигуру, скорчившуюся возле кровати, в дальнем углу.
– Открой дверь, мальчик мой, – сказала я. – Я обещаю, что они ничего тебе не сделают Ложь. Он погиб, и не в моей власти было его спасти. Но что-то передавалось от меня к нему. Я жаждала обнять его, защитить.
Один из полицейских оказался рядом со мной, он прижимался к стене.
– Скажите ему, чтоб вышел, – проговорил он.
В ярости я накинулась на него:
– Уйдите прочь! – И зашлась кашлем. Вставало солнце, розовое среди плывущих в небе облаков.
– Джон! – позвала я сквозь кашель. – Выходи! Я не дам им тебя обидеть. Теперь рядом со мной оказался человек в джемпере.
– Скажите ему, чтоб отдал оружие, – произнес он, понизив голос.
– Какое оружие?
– У него пистолет, что еще – не знаю. Скажите, чтобы он всё отдал.
– Сперва пообещайте, что вы его не тронете.
Его пальцы сомкнулись на моем плече. Я пыталась сопротивляться, но безуспешно.
– Вы тут схватите пневмонию, – сказал он.
На меня что-то накинули сзади: пальто… плащ… плащ одного из полицейских.
– Neem haar binne[15], – пробормотал он. Они отвели меня обратно на кухню и закрыли за мной дверь.
Я села, опять встала. Плащ пропах сигаретным дымом. Я сбросила его на пол и открыла дверь. Ноги у меня посинели от холода.
– Джон! – позвала я.
Все трое склонились над рацией. Тот, кто отдал мне свой плащ, обернулся.
– Дама, здесь находиться опасно, – сказал он и снова запихнул меня внутрь, потом попытался найти ключ, чтобы запереть дверь.
– Он просто ребенок, – сказала я.
– Дайте нам делать свою работу, – ответил он.
– Я за вами наблюдаю, – сказала я. – Я вижу все, что вы делаете. Говорю вам, он просто ребенок!
Он как будто собирался ответить, потом со вздохом предоставил мне выговориться. Молодой мужчина, худой и крепкий. Чей-то сын; вероятно, не единственный в семье. Множество двоюродных братьев и сестер, дядей и теток, дедушек и бабушек, стоящих рядом, позади него, над ним, подобно хору, наставляющему, предостерегающему. Что я могла ему сказать? Что общего было у нас с ним, кроме того, что он явился сюда защищать меня, защищать, в более широком смысле, мои интересы?
– Ek staan nie aan jou kant nie[16], – сказала я. – Ek staan aan die teenkant.
– Я на другой стороне. Но и на другом берегу, на другом берегу реки. На дальнем берегу, и смотрю назад.
Он повернулся и обвел взглядом плиту, раковину, кухонные полки;
приходился занимать die ou dame[17], пока его товарищи делают там, снаружи, свою работу.
– Вот и всё, – сказала я. – Это конец. Все равно я не вам это говорю.
Кому же тогда? Тебе, всегда тебе. Как я живу, как жила – мой рассказ. Опять звонок в дверь. Еще мужчины, в ботинках, фуражках, в камуфляже, протопали через весь дом. Все они сгрудились у кухонного окна.
– Ну sit daar in die buitekamer[18], – объяснил полицейский, указывая в сторону комнаты Флоренс. – Daar's net die een deur en die een venster[19].
– Nee, dan het ons hom[20], – сказал один из новоприбывших.
– Предупреждаю вас, я слежу за всем, что вы делаете, – сказала я.
Он обернулся ко мне.
– Вы знаете этого мальчика? – спросил он.
– Да, я его знаю.
– Вы знали, что у него оружие? Я пожала плечами:
– Помоги, Господи, в наше время безоружным.
Вошел еще один человек – молодая женщина в форме; от нее пахнуло свежестью и чистотой.
– Is dit die dame di??[21] – сказала она; потом, повернувшись ко мне: – Нам придется ненадолго освободить дом, пока тут не закончат. Есть у вас к кому пойти – знакомые или родственники?
– Я никуда отсюда не пойду. Это мой дом. Любезности, заботливости в ней ничуть не убавилось.
– Разумеется, – сказала она, – просто оставаться здесь опасно. Нам придется попросить вас куда-нибудь уйти, это ненадолго.
Стоявшие у окна мужчины больше не разговаривали – они нетерпеливо ждали, пока я уйду.
– Bel die ambulans[22], – сказал один из них.
– Ag, sy kan sommer by die stasie wag[23], – ответила женщина, потом повернулась ко мне. – Идемте, миссис… – Она ждала, что я добавлю свое имя. Я молчала. – Чашечку горячего чая, – предложила она.
– Я никуда не пойду.
Они обратили на мои слова не больше внимания, чем если бы я была ребенком.
– Gaan haal'n kombers, – сказал мужчина, – sy's amper blou van die kоue[24].
Женщина поднялась наверх и принесла одеяло с моей кровати. Она обернула его вокруг меня, легонько обняла за плечи, потом помогла надеть шлепанцы. Вид моих ног не вызвал у нее никакого отвращения. Хорошая девушка, которая будет кому-то хорошей женой.
– Хотите взять с собой лекарства или что-нибудь еще? – спросила она.
– Я никуда не уйду отсюда, – повторила я, вцепившись в стул, на котором сидела.
Они перекинулись вполголоса несколькими словами. Внезапно меня подняли, взяв сзади под мышки. Женщина взялась за мои ноги, и они понесли меня к выходу, словно ковер. Спину пронзила боль. – Отпустите меня! – крикнула я.
– Сейчас, – успокоительным тоном сказала женщина.
– У меня рак! – закричала я. – Отпустите меня!
Рак! С каким наслаждением швырнула я им в лицо это слово! Они мгновенно замерли, словно напоровшись на нож.
– Sit haar neer, dalk kom haar iets oor, – сказал державший меня человек.
– Ek het mos ges?jy moet die ambulans bel[25]. – Они кое-как положили меня на диван.
– Где вы чувствуете боль? – спросила, нахмурившись, женщина.
– В сердце, – сказала я. Она с удивлением на меня посмотрела. – У меня рак сердца. – Тогда она поняла; она замотала головой, словно отгоняя мух.
– Когда вас трогают, вам больно?
– Мне больно все время, – сказала я.
Она переглянулась с мужчиной позади меня; он сделал ей какой-то знак, так что она не могла сдержать улыбки.
– Я заразилась им, испив из чаши горестей, – продолжала я безудержно. Что за беда, если они сочтут меня чокнутой. – Когда-нибудь вы тоже можете им заразиться. Это повальная болезнь.
Раздался звон разбитого стекла. Они оба поспешно вышли из комнаты; я поднялась и заковыляла следом. Все осталось по-прежнему, только было выбито второе оконное стекло. Во дворе никого; полицейские, их было теперь шестеро, притаились на веранде, держа наготове оружие.
– Weg! – яростно закричал один из них. – Kry haar weg![26] Женщина запихнула меня обратно в дом. Когда она стала закрывать дверь, раздался внезапный взрыв, потом пальба, потом продолжительное оцепенелое молчание, потом негромкие голоса и донесшийся откуда-то лай собаки Веркюэля.
Я попыталась распахнуть дверь, но женщина крепко держала меня.
– Если вы ему что-нибудь сделали, я вам никогда этого не прощу, – сказала я.
– Всё в порядке, сейчас мы опять вызовем «скорую», – сказала она, стараясь меня успокоить. Но «скорая» была уже тут, стояла на тротуаре. Со всех сторон подходили возбужденные люди – соседи, прохожие, старые и молодые, черные и белые; жители соседних домов наблюдали за происходящим со своих балконов. Когда мы с женщиной-полицейским оказались у входа в дом, привезенное на каталке покрытое одеялом тело погружали в машину.
Я собралась залезть в «скорую» следом за ним; один из санитаров даже подал мне руку, но вмешался полицейский.
– Постойте, мы пришлем за ней другую машину, – сказал он.
– Мне не надо другой машины, – сказала я. На его добродушном лице выразилось замешательство. – Я поеду с ним, – сказал я и опять попыталась залезть внутрь. Одеяло упало с меня.
Он покачал головой: «Нет», – и сделал знак санитару, тот закрыл дверь.
– Господи, прости нас! – вырвалось у меня. Завернувшись в одеяло, я побрела по Схондер-стрит, уходя все дальше от толпы. Я почти дошла до утла, когда меня нагнала женщина-полицейский.
– Возвращайтесь домой! – велела она.
– У меня больше нет дома, – в ярости бросила я и продолжала идти дальше.
Она попыталась удержать меня; я стряхнула ее руку.
– Sy's van haar kop af[27], – заметила она, ни к кому не обращаясь, и отстала.
На Бёйтенкант-стрит, под путепроводом, я присела отдохнуть. Непрерывный поток машин тек мимо по направлению к центру. Никто даже не взглянул на меня. На Схондер-стрит, я, со своей растрепанной головой и в розовом одеяле, представляла необычное зрелище; здесь, среди грязи и бетона, я стала частью городского царства теней.
По другой стороне улицы прошли мужчина с женщиной. Мне показалось, что я ее узнала. Не ее ли Веркюэль привел ко мне в дом? Или это у всех женщин, которые ошиваются возле отеля «Авалон» и винного магазина «Солли Крамер», такие паучьи ноги? Мужчина с пластиковой сумкой за плечами был не Веркюэль.
Поплотнее закутавшись в одеяло, я легла. Костями я ощущала вибрацию бетона от идущего наверху транспорта. Пилюли мои остались дома, а дом был в чужих руках. Смогу ли я прожить без пилюль? Нет. А хочу ли я жить? Меня все больше охватывал безразличный покой старого животного, которое, чувствуя, что час его близок, холодеющее, инертное, ищет в земле какую-нибудь дыру, где все, его окружающее, откликается медленно бьющемуся сердцу. Найдя за бетонным столбом место, куда тридцать лет не заглядывало солнце, я свернулась на здоровом боку, слушая пульсацию боли, ставшую почти биением сердца.
Должно быть, я уснула. Должно быть, прошло какое-то время. Когда я открыла глаза, возле меня сидел на корточках ребенок и шарил в складках одеяла. Рука его ползала по моему телу. «Для тебя тут ничего нет», – хотела я сказать, но у меня выскочила челюсть. Мальчик самое большее лет десяти, обритый наголо, босой, с тяжелым взглядом. Позади два его товарища, еще младше. Я выпихнула челюсть изо рта.
– Оставьте меня в покое, – сказала я. – У меня заразная болезнь.
Они неторопливо отошли подальше и, словно вороны, стали ждать.
Мне надо было освободить мочевой пузырь. Я уступила позыву и, не вставая, помочилась. Слава Богу, что есть холод, подумала я, слава Богу, что есть бесчувствие: все для того, чтоб были легкими роды.
Мальчишки опять приблизились. Я безразлично ждала, пока их руки начнут меня обшаривать. Меня убаюкивал шум колес; подобно детке в улье, я была частью гудящей, снующей жизни. Наполненный шумом воздух. Тысячи крыльев проносятся взад и вперед, не соприкасаясь. Как им всем хватает места? Как умещаются в небесах души всех умерших? Оттого, говорит Марк Аврелий, что они друг в друга перетекают: сгорают и смешиваются и таким образом становятся вновь частью великого круговорота.
Умереть после смерти. Стать единым прахом.
Край одеяла откинули. Я чувствовала свет сквозь веки и холод на щеках, там, где текли слезы. Мне что-то втиснули между губами, пытались чем– то раздвинуть десны. Давясь, я отодвинула голову. Теперь все трое наклонились надо мной в полумраке; быть может, за ними были еще другие. Что они делают? Я попыталась оттолкнуть руку, но она надавила еще сильнее. Из горла у меня вырвался отвратительный скрежет, словно раскололи полено. Руку убрали.
– Не… – сказала я, но нёбо саднило так, что трудно было выговаривать слова.
Что я хотела им сказать? «Не делайте этого?» «Не видите – у меня ничего нет?» «Неужели у вас нет жалости?» Какая ерунда! Почему в мире должна быть жалость? Я вспомнила жуков, больших черных жуков с выпуклыми спинами, которые умирают, слабо шевеля лапками, а муравьи стекаются к ним, вгрызаясь в мягкие места, сочленения, глаза, вырывая кусочки мяса.
Это была просто палка, длиной в несколько сантиметров; он пытался засунуть ее мне в рот. Я чувствовала во рту оставленные ею комочки грязи.
Кончиком палки он приподнял мне верхнюю губу. Я отдернула голову и попыталась сплюнуть. Он выпрямился, шаркнул босой ногой, окатив мне лицо пылью и мелкими камешками.
Проезжавшая машина высветила детей своими фарами. Они стали удаляться по Бёйтен-кант-стрит. Вернулась темнота.
Неужели все это и впрямь было? Да, все это было, и к этому больше нечего добавить. Это случилось в двух шагах от Бреда-стрит, и Схондер-стрит, и Вреде-стрит, где век назад кейптаунские патриции распорядились возвести просторные дома для себя и своих нескончаемых потомков, не подозревая, что настанет день, когда цыплята вернутся под их сень на свой насест.
В голове у меня был туман, серая каша. Меня била дрожь, рот сводило зевотой. На какое-то время я отключилась. В лицо мне ткнулась собачья морда. Я попыталась ее отстранить, но она все лезла ко мне, минуя пальцы. И я покорилась, думая: есть кое-что похуже собачьего мокрого носа, ее напряженного дыхания. Я дала ей лизать мое лицо, лизать губы, вылизать соль моих слёз. Возможно, это были поцелуи – как посмотреть.
С собакой кто-то был. Мне показалось, что я узнаю запах. Веркюэлъ? Или все бродяги одинаково пахнут палой листвой, нижним бельем, гниющим в мусорной куче?
– Мистер Веркюэль? – прокаркала я, и пес возбужденно заскулил, фыркнув мне прямо в лицо.
Вспыхнул огонек спички. Да, то был Веркюэль собственной персоной.
– Кто вас здесь положил? – спросил он.
– Я сама, – ответила я, стараясь не касаться ободранного нёба.
Спичка погасла. Опять потекли слезы, которые пес с готовностью вылизал.
Я никак не предполагала, что Веркюэль, с его торчащими ключицами, с узкой, будто у чайки, грудной клеткой, так силен. Однако он поднял меня, прямо в одеяле с мокрым пятном, и понес. Сорок лет, подумала я, сорок лет прошло с тех пор, как меня нес на руках мужчина. Беда рослых женщин. Не это ли ожидает в конце: сильные руки, несущие по песку, по отмелям, мимо волнорезов, в темную глубину?
Мы были далеко от путепровода, в благословенной тишине. Какое облегчение! Куда подевалась боль? Или она тоже повеселела?
– Не возвращайтесь на Схондер-стрит, – велела я. Когда он проходил под фонарем, я увидела, как напряжены у него мускулы шеи, и услышала его частое дыхание.
– Опустите меня на минуту, – сказала я. Он опустил и передохнул. Сколько еще мне ждать, пока куртка спадет с него и за плечами прорежутся могучие крылья?
Он понес меня по Бёйтенкант-стрит, через Вреде-стрит и, постепенно замедляя шаг, ощупью находя в темноте дорогу, в темный лесок. Сквозь ветки виднелись звезды.
Здесь он посадил меня на землю.
– Я так вас рада видеть, – эти слова исходили из самого сердца. Потом я сказала: – До того как вы пришли, на меня напали какие-то дети. То ли хотели меня изнасиловать, то ли им было любопытно, я так и не поняла. Поэтому я так странно говорю. Они сунули мне в рот палку, не знаю зачем. Что они могли найти в этом приятного?
– Они искали у вас золотые коронки, – сказал он. – Они сдают золото в ломбард и получают за него деньги.
– Золотые коронки? У меня нет золотых коронок. Я вообще вынула зубы. Вот они.
Он достал откуда-то из темноты кусок картона – сложенную картонную коробку. Постелил ее на землю, помог мне лечь. Потом, неспешно, без малейшего стеснения, улегся тоже, ко мне спиной. Пес устроился между наших ног.
– Не хотите часть одеяла? – сказала я.
– Всё в порядке. Прошло какое-то время.
– Простите, но мне очень хочется пить, – прошептала я. – Здесь нет нигде воды?
Он встал и вернулся с бутылкой. Я понюхала: сладкое вино, бутылка наполовину пуста.
– Все, что у меня есть, – сказал он.
Я выпила. Вино не утолило жажды, но звезды в небе поплыли. Все отошло куда-то далеко: запах сырой земли, холод, мужчина рядом со мной, мое собственное тело. Как рак в конце долгого дня устало складывает клешни, так и боль отправилась на покой. Я снова окунулась в темноту.
Когда я проснулась, он перевернулся на другой бок и положил одну руку мне на шею. Я могла освободиться, но не хотела его беспокоить. Так, пока занимался постепенно новый день, я лежала с ним лицом к лицу и не двигалась. Один раз он открыл глаза, настороженные, как у зверя. «Я все еще здесь», – шепнула я. Глаза закрылись. Мне пришла мысль: кого из живущих на земле я лучше всего знаю в этот час? Его. Каждый волос в его бороде, каждую морщину на лбу. Его, а не тебя. Потому что он здесь, теперь, рядом со мной.