– Кто он такой? – спросила Флоренс.
– Его зовут мистер Веркюэль, – сказала я. – По крайней мере, так он утверждает. Я никогда не слыхала такого имени. Я позволила ему тут пожить. У него собака. Предупредите детей, чтоб были с ней поосторожнее. Пес совсем молодой, может цапнуть.
Флоренс покачала головой.
– Если от него будет какое-нибудь беспокойство, я попрошу его уйти, – сказала я. – Не могу же я прогнать его за то, чего он не сделал.
Прохладный ветреный день. Я, в халате, сидела на балконе. Внизу на лужайке, Веркюэль разбирал старую сенокосилку, а дети за ним наблюдали. Старшая девочка – Флоренс говорит, что ее зовут Хоуп (настоящие их имена она мне не доверит), – присела неподалеку на корточки, зажав руки между коленями. Она старалась держаться вне его поля зрения. На ней были новые красные сандалии. Малышка, Бьюти, тоже в красных сандалиях, ковыляла по лужайке, выбрасывая вперед ножки, и иногда вдруг садилась в траву. Я наблюдала, как она приблизилась к Веркюэлю, широко раскинув руки и сжав кулачки. В нескольких шагах от сенокосилки он поймал ее и отвел, взяв за пухлую ручку, на безопасное расстояние. Спотыкаясь, она снова направилась к нему. Он снова поймал ее и отвел подальше. Это уже напоминало игру. Станет ли непреклонный Веркюэль играть?
В очередной раз Бьюти направилась к нему; в очередной раз он спас ее. Затем – чудо из чудес – откатил полуразобранную сенокосилку в сторону, подал одну руку малышке, другую – Хоуп и начал кружиться на месте, вначале медленно, потом все быстрее. Хоуп, в ее красных сандалиях, приходилось теперь бежать, чтобы не оторваться от земли; что до малышки, то она повисла на нем, визжа от восторга. Все это время пес прыгал и лаял за запертыми воротами. Такой шум! Такой восторг!
В этот момент, очевидно, появилась Флоренс, потому что кружение стало замедляться, потом остановилось. Она что-то негромко сказала Хоуп, та выпустила руку Веркюэля, забрала сестренку, и обе пропали из виду. Я услышала, как закрылась дверь. Собака завыла от разочарования. Веркюэль вернулся к сенокосилке. Через полчаса пошел дождь. Мальчик, Беки, целыми днями сидит на кровати Флоренс и листает старые журналы, а Хоуп с благоговением наблюдает за ним из своего угла. Когда ему надоедает читать, он становится на подъездной дорожке и бросает теннисный мяч о стену гаража. Нестерпимый для меня звук. Хотя я закрываю голову подушкой, мне не уйти от этого безжалостного стука.
– Скоро ли откроются школы? – раздраженно спрашиваю я Флоренс.
– Я скажу ему, чтоб перестал, – говорит она. Через минуту стук прекращается.
В прошлом году, когда начались беспорядки в школах, я высказала Флоренс все, что об этом думала.
– В наше время возможность получить образование почитали за счастье, – сказала я. – Родители отказывали себе во всем, чтобы дети могли ходить в школу. Если бы тогда кто-нибудь сжег школу, его сочли бы сумасшедшим.
– Теперь всё иначе, – ответила Флоренс.
– Вы одобряете то, что дети жгут школы?
– Я не могу указывать этим детям, что им делать, – сказала Флоренс. – Теперь всё по-другому. Теперь нет отцов и матерей.
– Ерунда, – сказала я. – Всегда будут отцы и матери. На этом обмен мнениями закончился.
О том, что происходит в школах, молчит радио, молчит телевидение, молчат газеты. В мире, который они показывают, счастливые дети по всей стране сидят за своими партами и узнают, чему равен квадрат гипотенузы и что попугаи обитают в джунглях Амазонки. О событиях в Гугулету я могу судить только по тому, что знаю от Флоренс и что вижу, стоя на балконе и глядя на северо-восток; к примеру, что сегодня Гугулету не горит или, если и горит, то не очень сильно. Страна все время тлеет, но я, со всей моей доброй волей, участвую в этом лишь наполовину. Подлинная моя забота внутри: это та вещь, то слово для этой самой вещи, медленно прокладывающей себе путь внутри моего тела. Унизительное состояние, а в такие времена еще и нелепое. Смешон банкир, на котором загорелась одежда, и вовсе не смешон такой же нищий. Но я ничего не могу с собой поделать. «Посмотрите на меня! – хочется мне крикнуть Флоренс.
– Я тоже горю!»
Большую часть времени мне удается не давать буквам этого слова сомкнуться, подобно зубьям капкана. И читаю я всегда настороженно, пропуская строки и даже целые абзацы, следя краем глаза, не пошевелилось ли где это слово, все время ждущее в засаде.
Но в темноте, когда я одна в своей постели, соблазн взглянуть на него становится неодолимым. Меня почти толкает к нему. Я вспоминаю себя девочкой в длинном белом платье и соломенной шляпке на огромном пустом побережье. Ветер несет тучи песка. Я придерживаю руками шляпу, я зарываюсь ногами в песок, я сопротивляюсь ветру изо всех сил. Но постепенно здесь, в пустынном месте, где никто меня не видит, это становится непосильной задачей. Я расслабляюсь. Ветер подталкивает меня сзади, словно невидимая рука. Какое облегчение – подчиниться ему. Сперва шаг за шагом, потом переходя на бег, я отдаюсь ему целиком. Вот уже много ночей подряд он приводит меня к «Венецианскому купцу». «Разве я не ем, не сплю, не дышу, как и вы? – кричит еврей Шейлок. – Разве у меня не идет кровь?» – И показывает кинжал с насаженным на него фунтом кровоточащего мяса. «Разве у меня не идет кровь?» – доносятся до меня слова длиннобородого еврея в скуфейке, приплясывающего от ярости и боли на сцене.
Если бы ты была здесь, я выкрикнула бы тебе свой крик. Но тебя нет. Тогда пусть это будет Флоренс. Флоренс должна пережить эти минуты, когда страх выходит из меня, оставляя листья на ветках скукоженными. «Все будет хорошо» – вот что я хочу услышать. Хочу, чтобы кто-нибудь обнял меня – Флоренс или ты – и сказал, что все будет хорошо.
Сегодня ночью я лежала в постели, подложив под бедро подушку, прижав руки к груди, чтобы не пустить боль дальше. Часы показывали 3:45, и я с завистью думала о том, как Флоренс спит в своей комнате среди своих детей, – четыре дыхания с разными промежутками, сильные и чистые. Когда-то и у меня все это было, подумала я. Теперь это есть у тебя, а у меня ничего. Четыре безостановочных дыхания и еле слышное тиканье часов. Сложив вдвое лист бумаги, я написала Флоренс записку: «Ночью плохо себя чувствовала. Если удастся заснуть, не будите. Попросите детей не шуметь. Спасибо. Э. К.», спустилась на кухню и оставила ее посередине стола. Потом, дрожа от холода, снова забралась в постель, приняла пилюли, закрыла глаза, обхватила себя руками и стала напрасно ждать, чтобы ко мне пришел сон. Флоренс не даст того, что мне нужно. И никто мне этого не даст.
В прошлом году, когда ее младшая дочка была еще грудным ребенком, я как-то отвозила Флоренс в Брэкенфелл, туда, где работает ее муж.
Она наверняка ожидала, что я высажу ее и уеду. Но мне стало любопытно, я хотела посмотреть на него, посмотреть на них вместе, поэтому я отправилась с ней. Был конец субботнего дня. От стоянки мы прошли по пыльной дороге мимо двух длинных низких сараев. В третьем посреди проволочной загородки стоял человек в синем комбинезоне, а у него под ногами толклись цыплята, точнее молодые курочки. Девочка, Хоуп, вырвалась от матери, бросилась к загородке и вцепилась в проволочную сетку. Человек обменялся с Флоренс то ли взглядом, то ли вопросом, то ли приветствием. Но для приветствий не было времени. Уильям, муж Флоренс, был на работе и должен был работать безостановочно. Работа заключалась в том, что он хватал одного цыпленка, переворачивал вниз головой, зажимал кудахтающее и бьющее крыльями тело между коленями, закручивал ноги проволокой и передавал другому мужчине, помоложе, который подвешивал его на крюк идущего поверху конвейера, и оно отправлялось дальше в глубь сарая, где третий мужчина в забрызганном кровью переднике вытягивал ему шею и перерезал ее таким маленьким ножичком, что он почти не был виден в руке, и тем же движением швырял голову в бачок, полный мертвых голов.
Такова была работа Уильяма, и я увидела все это прежде, чем сообразила задать себе вопрос, хочу ли я это видеть. Шесть дней в неделю он занимался тем, что связывал ноги цыплятам. А возможно, меняясь с другими, подвешивал их или отрезал им головы. За триста рэндов в месяц плюс питание. Он уже пятнадцать лет на этой работе. Так что не исключено, что некоторые тушки, которые я начиняла сухарями, яичным желтком и саго и натирала маслом и горчицей, были непосредственно перед тем зажаты между коленями этого человека, отца детей Флоренс. Который вставал в пять утра, когда я еще спала, чтобы вымыть из шланга корыта под клетками, наполнить кормушки, подмести сараи, а после завтрака приступить к бойне, к разделке и потрошению, к замораживанию тушек, упаковке тысяч голов и лап, многих километров кишок, целых гор перьев. Поняв, куда я попала, мне надо было сразу же уйти. Сесть в машину и уехать и позабыть все как можно скорее. Вместо этого я стояла словно завороженная и смотрела, как трое мужчин предают смерти беззащитных птиц. А рядом со мной, вцепившись пальчиками в проволочную решетку, стоял поглощенный этим зрелищем ребенок.
Как это трудно и как легко – убивать, умирать.
В пять часов, когда закончился рабочий день, я с ними распрощалась. Пока я ехала обратно в этот пустой дом, Уильям отвел Флоренс с детьми в общежитие. Он умылся; она приготовила на ужин цыпленка с рисом на керогазе, потом дала грудь малышке. По субботам часть рабочих с фермы уезжали куда– нибудь на выходные, поэтому Флоренс и Уильям могли уложить детей спать на пустые койки и пойти прогуляться в тёплых сумерках вдвоем.
Они шли вдоль дороги и говорили о прошедшей неделе, как они ее провели; говорили о своей жизни.
Когда они вернулись, дети давно уже спали. Они повесили перед своей койкой одеяло, чтобы уединиться. Теперь впереди у них была целая ночь; лишь один раз Флоренс выскользнула на полчаса из постели, чтобы в темноте дать ребенку грудь.
Воскресным утром Уильям – под этим именем его знают на работе – надел костюм, шляпу и хорошие туфли. Вместе с Флоренс они пошли на автобусную остановку; она несла за спиной ребенка, он вел за руку Хоуп. На автобусе они доехали до Кёйлривир, там взяли такси до Гугулету, где у сестры жил их сын.
Был уже одиннадцатый час, становилось жарко. Только что закончилась церковная служба; в гостиной собралось много народу, все громко разговаривали. Потом мужчины ушли, и Флоренс стала помогать сестре стряпать обед. Хоуп заснула на полу. Вбежавшая с улицы собака лизнула ее в лицо. Собаку прогнали, а Хоуп подняли и уложили на диване; она так и не проснулась. Улучив момент, когда они с сестрой остались одни, Флоренс дала ей деньги за проживание Беки, на еду, на ботинки, на учебники; сестра спрятала их за лифом платья. Потом явился Беки и поздоровался с матерью. Когда мужчины вернулись, все сели обедать: цыпленок с птицефермы, или фабрики, или как она там называется; рис, капуста, подливка. Приятели Беки стали звать его с улицы; он поспешно доел обед и вышел из-за стола.
Так все это было. Так должно было быть. Обычный день в Африке: жаркий, неспешный. Можно даже сказать: жизнь как она есть.
Пришло время уезжать. Они направились к автобусной остановке; теперь отец нес Хоуп на плечах. Подошел автобус, и они простились. Флоренс с дочерьми отправилась на нем до Моубрея, там они пересели на другой автобус и доехали до Сент-Джордж-стрит, а оттуда, на третьем, до Клоф-стрит. От Клоф-стрит они пошли пешком. Когда добрались до Схондер-стрит, тени стали удлиняться. Надо было накормить ужином Хоуп, которая устала и капризничала, искупать малышку, догладить недоглаженное с вечера белье.
По крайней мере, он хоть не скот режет, говорила я себе, а только цыплят, с их безумными цыплячьими глазами, с их манией величия. Но памятью все время возвращалась на эту ферму, эту фабрику, это предприятие, где муж женщины, живущей со мною бок о бок, топчется день за днем в своей загородке среди запаха крови и перьев, среди кудахтанья обезумевших птиц: нагнуться, ухватить, сжать, связать, подвесить. Я думала о тех, кто, по всей Южной Африке, пока я сижу тут и смотрю в окно, убивает цыплят, копает землю, тачку за тачкой; о женщинах, которые перебирают апельсины, обметывают петли. Кто сосчитает эти лопаты, апельсины, петли, этих цыплят – вселенную труда?
– это все равно что просиживать целый день перед циферблатом, провожая секунды, отмеряющие твою жизнь.
С тех самых пор, как Веркюэль взял у меня деньги, он пьет не переставая, не только вино, но и бренди. Иногда он остается трезвым до полудня, чтобы после нескольких часов воздержания предаться пьянству с еще большим сладострастием. Но чаще всего он пьян к тому моменту, когда утром куда-то уходит.
Сегодня, когда он явился после очередного отсутствия, светило неяркое солнце. Я сидела наверху, на балконе. Он не заметил меня и уселся во дворе, привалившись к стене дома; пес пристроился рядом с ним. В это время там уже был сын Флоренс со своим товарищем – прежде я его никогда не видела – и Хоуп, которая буквально пожирала их глазами. Они включили радио; визгливая и тупая музыка была еще хуже, чем стук мяча.
– Воды! – крикнул им Веркюэль. – Принесите воды! Незнакомый мальчик, товарищ Беки, пересек двор и опустился рядом с ним на корточки. Я не слышала, о чем они говорили. Потом мальчик протянул руку:
– Дай сюда, – сказал он.
Веркюэль ленивым движением оттолкнул руку.
– Отдай, – сказал мальчик и, опустившись на колени, принялся вытаскивать бутылку у Веркюэля из кармана. Тот вяло сопротивлялся.
Мальчик отвинтил крышку и вылил на землю бренди. Потом отшвырнул бутылку Она разбилась. Глупо так делать – едва не крикнула я ему.
– Они хотят, чтоб ты был как пес! – сказал мальчик. – Ты хочешь стать псом?
Пес Веркюэля тревожно завыл.
– Пошел к черту – ответил Веркюэль, едва ворочая языком.
– Пес! – сказал мальчик. – Пьяница!
Он повернулся спиной к Веркюэлю и с достоинством направился обратно к Беки. Как самоуверен этот ребенок, подумала я. Если так ведут себя будущие вожди народа, сохрани нас Бог от этих вождей.
Девочка почувствовала запах бренди и наморщила нос.
– И ты тоже пошла к черту, – махнул на нее Веркюэль. Она не двинулась с места. Потом вдруг повернулась и бросилась в комнату к матери.
Музыка стихла. Веркюэль уснул под стеной, склонившись на бок, а собака легла мордой ему на колени. Я вернулась к своей книге. Скоро солнце скрылось за облаками, стало прохладно. Начал накрапывать дождик. Пес отряхнулся и направился в укрытие. Веркюэль, поднявшись на ноги, последовал за ним. Я стала собирать свои вещи. В домике шла какая-то возня. Сперва оттуда выскочил пес и, обернувшись, залаял; потом задом выбрался Веркюэль; за ним появились оба мальчика. Когда второй мальчик, товарищ Беки, приблизился, Веркюэль размахнулся и ударил его ладонью по шее. Мальчик ахнул от изумления – я услышала это даже с балкона. Он тоже ударил Веркюэля, который пошатнулся и едва не упал. Пес с лаем прыгал вокруг них. Мальчик снова ударил Веркюэля, и теперь к нему присоединился Беки. «Прекратите!» – крикнула я. Они не обратили на меня никакого внимания. Веркюэль уже лежал на земле, и они пинали его; Беки вытащил свой брючный ремень и принялся его хлестать. «Флоренс, остановите же их!» – крикнула я. Веркюэль закрывал лицо руками. Пес кинулся на Беки, но тот отпихнул его и продолжал стегать Веркюэля ремнем.
– Вы, оба, прекратите сейчас же! – закричала я, ухватившись за перила. – Иначе я вызову полицию! Тут появилась Флоренс. Она что-то резко сказала мальчикам, и те отошли. Веркюэль поднялся на ноги. Я спустилась вниз так быстро, как могла.
– Кто этот мальчик? – спросила я Флоренс. Мальчик, который разговаривал с Беки, замолчал и стал меня разглядывать. Мне не понравился его взгляд; высокомерный, задиристый.
– Они вместе учатся в школе, – сказала Флоренс.
– Пусть отправляется домой, – сказала я. – Мое терпение иссякло. Не хватало только драк у меня во дворе. Не хватало здесь посторонних.
У Веркюэля из губы шла кровь. Странно было видеть кровь на-этом задубелом лице. Словно мед на золе.
– Он не посторонний, он у нас в гостях, – сказала Флоренс.
– А что, сюда пропуск нужен? – спросил Беки. Они с товарищем обменялись взглядом. – Нужен пропуск? – Они с вызовом ждали, что я отвечу. По-прежнему играла музыка: нечеловеческие, скрежещущие звуки; мне хотелось закрыть ладонями уши.
– Я не говорю, что нужен пропуск, – ответила я. – Но какое он имеет право приходить сюда и оскорблять этого человека? Человек этот здесь живет. Это его дом.
Флоренс презрительно фыркнула.
– Да, – повторила я, оборачиваясь к ней, – он тоже здесь живет, это его дом.
– Он здесь живет, – сказала Флоренс, – но толку от него никакого. Никчемный человек.
– Jou moer![2] – сказал Веркюэль. Сняв шляпу, он старался выпрямить тулью;
теперь он поднял руку со шляпой, как будто намеревался ударить.– Jou moer! Беки выхватил у него шляпу и забросил на крышу гаража. Пес яростно залаял. Шляпа медленно скатилась с крыши.
– Он не никчемный человек, – сказала я тише, обращаясь к одной Флоренс. – Никчемных людей нет. Все мы просто люди.
Но Флоренс не расположена была выслушивать проповеди.
– Никчемный, да еще и пьяница, – сказала она. – Целый день только пьет, пьет, пьет. Нечего ему здесь делать.
А если он и правда – никчемный? Что ж, может быть. Хорошее слово, его нынче редко услышишь.
– Он мой посланник, – сказала я. Флоренс подозрительно уставилась на меня.
– Он должен передать мое послание. Она пожала плечами. Веркюэль поплелся прочь со своей шляпой и со своим псом. Я услышала, как захлопнулась калитка.
– Скажите мальчикам, чтобы оставили его в покое, – сказала я. – Он никому не делает зла. Словно старый кот, которого прогнали с его территории молодые соперники, Веркюэль пропал куда-то – ушел зализывать раны. Я представила, как буду рыскать по паркам и звать тихонько: «Мистер Веркюэль! Мистер Веркюэль!» Старушка, разыскивающая пропавшего кота. Флоренс открыто гордится тем, что Веки избавил нас от никчемного человека, но предсказывает, что он вернется, едва начнутся дожди. Лично я сомневаюсь, что он появится, пока здесь мальчики. Я так и сказала Флоренс.
– Вы показываете Беки и его товарищам, что можно безнаказанно поднимать руку на старших. А это ошибка. Вы можете считать его кем угодно, но для них он старший! Чем больше вы потакаете детям, Флоренс, тем более вызывающе они будут вести себя. Вы говорили мне, что восхищаетесь сверстниками сына, потому что они ничего не боятся. Смотрите: они могут начать с презрения к собственной жизни и кончить презрением к жизни всех остальных. То, что вам так нравится в них, для других не обязательно благо. Я все время вспоминаю то, что вы мне на днях сказали: что нет больше ни матерей, ни отцов. Не могу поверить, что вы действительно так думаете. Дети не могут расти без матерей или отцов. Все эти поджоги и убийства, о которых приходится слышать, это ужасающее бесчувствие, да и теперешнее избиение мистера Веркюэля, – чья, в конечном счете, это вина? Несомненно, виноваты родители, говорящие: «Иди и делай что хочешь. Теперь ты сам себе хозяин, у меня больше нет над тобой власти». Какой ребенок в глубине сердца захочет такое услышать? И вот он отворачивается в смятении, говоря себе: «Больше у меня нет матери и отца – да будет смерть мне и отцом и матерью». Вы умываете руки, и смерть усыновляет их.
Флоренс покачала головой:
– Нет, – решительно сказала она.
– Вспомните, что вы рассказали мне в прошлом году, Флоренс, когда в поселках происходили эти неописуемые вещи. Вы тогда сказали: «Я видела, как горела женщина; она кричала „Помогите!», а дети смеялись и подливали в огонь бензин». Вы тогда сказали: «Не думала я, что до этого доживу».
– Да, я так сказала, и все это было. А кто их сделал такими жестокими? Белые – вот кто их такими сделал! Да! – Она дышала глубоко, взволнованно. Мы были в кухне. Флоренс гладила. Ее рука с силой надавила на утюг. Я тихонько дотронулась до ее руки. Она подняла утюг: на прожженной простыне осталась коричневая метка. Беспощадна, подумала я: война без пощады и без границ; Благо тому, кого она обошла стороной.
– А когда в один прекрасный день они станут взрослыми, – сказала я мягко,
– уверены ли вы, что жестокость покинет их? Какие родители выйдут из тех, кому внушили, что время родителей кончилось? Куда мы денем родителей после того, как уничтожим саму идею родителей? Они пинают и бьют человека, потому что он пьет. Они поджигают людей и смеются, глядя, как те умирают. Как будут они относиться к собственным детям? Какую любовь они могут им дать? У нас на глазах их сердца каменеют, и что вы при этом говорите? Вы говорите: «Это не мой ребенок, это белый ребенок; это чудовище – порождение белого человека». И это все, что вы можете сказать? Свалить всю вину на белых и отвернуться?
– Нет, – сказала Флоренс, – это неправда. Я не отворачиваюсь от своих детей. – Она сложила простыню поперек, вдоль и еще раз поперек, вдоль – аккуратно, уверенно, уголок к уголку. – У нас хорошие дети, они крепче железа, мы гордимся ими. – Она разложила на гладильной доске одну из наволочек. Я ждала, что она скажет дальше. Но она ничего не сказала. Ей неинтересно было со мной спорить.
Крепче железа, думала я. Пожалуй, как и сама Флоренс. Железный век. За ним следует бронзовый. Как долго, как долго еще ждать, пока вернутся, следуя круговороту, более мягкие эпохи: век глины, век земли? Спартанская матрона с железным сердцем, рожающая воинов своей отчизне. «Мы гордимся ими». Мы. Возвращайся со щитом или на щите.
А я? Что им всем до моего сердца? Мое единственное дитя за тысячи миль от меня, в безопасности; скоро я стану дымом и пеплом; так что мне до этого времени, в котором детство презираемо, в котором дети учат друг друга никогда не улыбаться, не плакать, на потрясать, словно молотом, поднятыми кулаками? Или это и впрямь время, выкопанное из прошлого, восставшее из земли, время-ублюдок, время-урод? Откуда еще взяться железному веку, как не из века каменного? Разве мало было у нас вортрекеров, многих поколений вортрекеров, африканеров с угрюмо сжатыми губами, марширующих, распевающих патриотические гимны, отдающих честь знамени, готовых умереть за отчизну?
Ons sal lewe, ons sal sterwe![3]. Разве мало сейчас белых фанатиков, проповедующих старый режим—дисциплину, работу, повиновение, самопожертвование, – режим смерти детям, среди которых многие еще даже не могут завязать шнурки на ботинках? Все это один кошмарный сон! Дух Женевы, торжествующий в Африке. Кальвин, весь в черном, со стылой кровью в жилах, потирающий руки на том свете; улыбающийся своей ледяной улыбкой. Кальвин, возродившийся в защитниках догмы, в охотниках за ведьмами и с той и с другой стороны. Какое счастье, что для тебя все это уже позади!
Второй мальчик, товарищ Беки, приехал на красном велосипеде с толстыми ярко-голубыми покрышками. Когда прошлой ночью я ложилась спать, велосипед все еще стоял во дворе, и его мокрая рама блестела в лунном свете. В семь утра я выглянула в окно, и он стоял на том же месте. Я приняла пилюли и заснула еще на час-другой. Мне снилось, что я попала в давку. Со всех сторон на меня сыпались толчки, пинки, ругань, разобрать которую я не могла, но знала, что эта ругань грязная, угрожающая. Я отбивалась, но руки у меня были как у ребенка, а мои удары звучали как выдохи: пуф, пуф.
Когда я проснулась, Флоренс с кем-то громко разговаривала внизу. Я позвонила – один раз, второй, третий, четвертый. Наконец она появилась.
– Кто там, Флоренс? – спросила я.
Она подняла упавшее одеяло и сложила его в ногах.
– Никого там нет.
– Товарищ вашего сына сегодня здесь ночевал?
– Да. Он не может ехать в темноте на велосипеде, это опасно.
– А где он спал? Флоренс подобралась:
– В гараже. Они с Беки спали в гараже.
– Но как они туда попали?
– Они забрались через окно.
– Почему они прежде не спросили у меня разрешения?
Пауза. Флоренс взяла поднос.
– Этот мальчик, что, тоже собирается здесь жить, в моем гараже? Они спят в машине, Флоренс? Флоренс покачала головой.
– Не знаю. Спросите их сами.
В полдень велосипед стоял на том же месте. Сами мальчики не показывались. Но когда я вышла взять почту из ящика, на другой стороне улицы стоял желтый полицейский фургон с двумя полицейскими в форме; тот, что был с моей стороны, спал, прислонившись щекой к стеклу. Я махнула рукой полицейскому за рулем. Мотор завелся, спавший сел прямо, фургон пополз по подъездной дорожке, лихо развернулся и поравнялся со мной.
Я ожидала, что они выйдут из машины. Ничего подобного. Они молча сидели, ожидая, что я скажу. Дул холодный северо-западный ветер. Я придерживала рукой воротник халата. Внутри машины потрескивала рация. «Vier– drie-agt», – произнес женский голос. Они никак не отреагировали. Два молодых человека в голубой форме.
– Могу я вам помочь? – спросила я. – Вы кого-то ждете?
– Можете ли нам помочь? Откуда мне знать, дама. Если можете, то помогите. В наше время, подумала я, полицейские вежливо разговаривали с женщинами. В наше время дети не поджигали школы. «В наше время» – выражение, которое сегодня встретишь разве что в письмах в газету. Старики и старушки, дрожа от праведного негодования, хватаются за перо, последнее оставшееся у них оружие. В наше время, которое прошло; в моей жизни, которая кончена.
– Его зовут мистер Веркюэль, – сказала я. – По крайней мере, так он утверждает. Я никогда не слыхала такого имени. Я позволила ему тут пожить. У него собака. Предупредите детей, чтоб были с ней поосторожнее. Пес совсем молодой, может цапнуть.
Флоренс покачала головой.
– Если от него будет какое-нибудь беспокойство, я попрошу его уйти, – сказала я. – Не могу же я прогнать его за то, чего он не сделал.
Прохладный ветреный день. Я, в халате, сидела на балконе. Внизу на лужайке, Веркюэль разбирал старую сенокосилку, а дети за ним наблюдали. Старшая девочка – Флоренс говорит, что ее зовут Хоуп (настоящие их имена она мне не доверит), – присела неподалеку на корточки, зажав руки между коленями. Она старалась держаться вне его поля зрения. На ней были новые красные сандалии. Малышка, Бьюти, тоже в красных сандалиях, ковыляла по лужайке, выбрасывая вперед ножки, и иногда вдруг садилась в траву. Я наблюдала, как она приблизилась к Веркюэлю, широко раскинув руки и сжав кулачки. В нескольких шагах от сенокосилки он поймал ее и отвел, взяв за пухлую ручку, на безопасное расстояние. Спотыкаясь, она снова направилась к нему. Он снова поймал ее и отвел подальше. Это уже напоминало игру. Станет ли непреклонный Веркюэль играть?
В очередной раз Бьюти направилась к нему; в очередной раз он спас ее. Затем – чудо из чудес – откатил полуразобранную сенокосилку в сторону, подал одну руку малышке, другую – Хоуп и начал кружиться на месте, вначале медленно, потом все быстрее. Хоуп, в ее красных сандалиях, приходилось теперь бежать, чтобы не оторваться от земли; что до малышки, то она повисла на нем, визжа от восторга. Все это время пес прыгал и лаял за запертыми воротами. Такой шум! Такой восторг!
В этот момент, очевидно, появилась Флоренс, потому что кружение стало замедляться, потом остановилось. Она что-то негромко сказала Хоуп, та выпустила руку Веркюэля, забрала сестренку, и обе пропали из виду. Я услышала, как закрылась дверь. Собака завыла от разочарования. Веркюэль вернулся к сенокосилке. Через полчаса пошел дождь. Мальчик, Беки, целыми днями сидит на кровати Флоренс и листает старые журналы, а Хоуп с благоговением наблюдает за ним из своего угла. Когда ему надоедает читать, он становится на подъездной дорожке и бросает теннисный мяч о стену гаража. Нестерпимый для меня звук. Хотя я закрываю голову подушкой, мне не уйти от этого безжалостного стука.
– Скоро ли откроются школы? – раздраженно спрашиваю я Флоренс.
– Я скажу ему, чтоб перестал, – говорит она. Через минуту стук прекращается.
В прошлом году, когда начались беспорядки в школах, я высказала Флоренс все, что об этом думала.
– В наше время возможность получить образование почитали за счастье, – сказала я. – Родители отказывали себе во всем, чтобы дети могли ходить в школу. Если бы тогда кто-нибудь сжег школу, его сочли бы сумасшедшим.
– Теперь всё иначе, – ответила Флоренс.
– Вы одобряете то, что дети жгут школы?
– Я не могу указывать этим детям, что им делать, – сказала Флоренс. – Теперь всё по-другому. Теперь нет отцов и матерей.
– Ерунда, – сказала я. – Всегда будут отцы и матери. На этом обмен мнениями закончился.
О том, что происходит в школах, молчит радио, молчит телевидение, молчат газеты. В мире, который они показывают, счастливые дети по всей стране сидят за своими партами и узнают, чему равен квадрат гипотенузы и что попугаи обитают в джунглях Амазонки. О событиях в Гугулету я могу судить только по тому, что знаю от Флоренс и что вижу, стоя на балконе и глядя на северо-восток; к примеру, что сегодня Гугулету не горит или, если и горит, то не очень сильно. Страна все время тлеет, но я, со всей моей доброй волей, участвую в этом лишь наполовину. Подлинная моя забота внутри: это та вещь, то слово для этой самой вещи, медленно прокладывающей себе путь внутри моего тела. Унизительное состояние, а в такие времена еще и нелепое. Смешон банкир, на котором загорелась одежда, и вовсе не смешон такой же нищий. Но я ничего не могу с собой поделать. «Посмотрите на меня! – хочется мне крикнуть Флоренс.
– Я тоже горю!»
Большую часть времени мне удается не давать буквам этого слова сомкнуться, подобно зубьям капкана. И читаю я всегда настороженно, пропуская строки и даже целые абзацы, следя краем глаза, не пошевелилось ли где это слово, все время ждущее в засаде.
Но в темноте, когда я одна в своей постели, соблазн взглянуть на него становится неодолимым. Меня почти толкает к нему. Я вспоминаю себя девочкой в длинном белом платье и соломенной шляпке на огромном пустом побережье. Ветер несет тучи песка. Я придерживаю руками шляпу, я зарываюсь ногами в песок, я сопротивляюсь ветру изо всех сил. Но постепенно здесь, в пустынном месте, где никто меня не видит, это становится непосильной задачей. Я расслабляюсь. Ветер подталкивает меня сзади, словно невидимая рука. Какое облегчение – подчиниться ему. Сперва шаг за шагом, потом переходя на бег, я отдаюсь ему целиком. Вот уже много ночей подряд он приводит меня к «Венецианскому купцу». «Разве я не ем, не сплю, не дышу, как и вы? – кричит еврей Шейлок. – Разве у меня не идет кровь?» – И показывает кинжал с насаженным на него фунтом кровоточащего мяса. «Разве у меня не идет кровь?» – доносятся до меня слова длиннобородого еврея в скуфейке, приплясывающего от ярости и боли на сцене.
Если бы ты была здесь, я выкрикнула бы тебе свой крик. Но тебя нет. Тогда пусть это будет Флоренс. Флоренс должна пережить эти минуты, когда страх выходит из меня, оставляя листья на ветках скукоженными. «Все будет хорошо» – вот что я хочу услышать. Хочу, чтобы кто-нибудь обнял меня – Флоренс или ты – и сказал, что все будет хорошо.
Сегодня ночью я лежала в постели, подложив под бедро подушку, прижав руки к груди, чтобы не пустить боль дальше. Часы показывали 3:45, и я с завистью думала о том, как Флоренс спит в своей комнате среди своих детей, – четыре дыхания с разными промежутками, сильные и чистые. Когда-то и у меня все это было, подумала я. Теперь это есть у тебя, а у меня ничего. Четыре безостановочных дыхания и еле слышное тиканье часов. Сложив вдвое лист бумаги, я написала Флоренс записку: «Ночью плохо себя чувствовала. Если удастся заснуть, не будите. Попросите детей не шуметь. Спасибо. Э. К.», спустилась на кухню и оставила ее посередине стола. Потом, дрожа от холода, снова забралась в постель, приняла пилюли, закрыла глаза, обхватила себя руками и стала напрасно ждать, чтобы ко мне пришел сон. Флоренс не даст того, что мне нужно. И никто мне этого не даст.
В прошлом году, когда ее младшая дочка была еще грудным ребенком, я как-то отвозила Флоренс в Брэкенфелл, туда, где работает ее муж.
Она наверняка ожидала, что я высажу ее и уеду. Но мне стало любопытно, я хотела посмотреть на него, посмотреть на них вместе, поэтому я отправилась с ней. Был конец субботнего дня. От стоянки мы прошли по пыльной дороге мимо двух длинных низких сараев. В третьем посреди проволочной загородки стоял человек в синем комбинезоне, а у него под ногами толклись цыплята, точнее молодые курочки. Девочка, Хоуп, вырвалась от матери, бросилась к загородке и вцепилась в проволочную сетку. Человек обменялся с Флоренс то ли взглядом, то ли вопросом, то ли приветствием. Но для приветствий не было времени. Уильям, муж Флоренс, был на работе и должен был работать безостановочно. Работа заключалась в том, что он хватал одного цыпленка, переворачивал вниз головой, зажимал кудахтающее и бьющее крыльями тело между коленями, закручивал ноги проволокой и передавал другому мужчине, помоложе, который подвешивал его на крюк идущего поверху конвейера, и оно отправлялось дальше в глубь сарая, где третий мужчина в забрызганном кровью переднике вытягивал ему шею и перерезал ее таким маленьким ножичком, что он почти не был виден в руке, и тем же движением швырял голову в бачок, полный мертвых голов.
Такова была работа Уильяма, и я увидела все это прежде, чем сообразила задать себе вопрос, хочу ли я это видеть. Шесть дней в неделю он занимался тем, что связывал ноги цыплятам. А возможно, меняясь с другими, подвешивал их или отрезал им головы. За триста рэндов в месяц плюс питание. Он уже пятнадцать лет на этой работе. Так что не исключено, что некоторые тушки, которые я начиняла сухарями, яичным желтком и саго и натирала маслом и горчицей, были непосредственно перед тем зажаты между коленями этого человека, отца детей Флоренс. Который вставал в пять утра, когда я еще спала, чтобы вымыть из шланга корыта под клетками, наполнить кормушки, подмести сараи, а после завтрака приступить к бойне, к разделке и потрошению, к замораживанию тушек, упаковке тысяч голов и лап, многих километров кишок, целых гор перьев. Поняв, куда я попала, мне надо было сразу же уйти. Сесть в машину и уехать и позабыть все как можно скорее. Вместо этого я стояла словно завороженная и смотрела, как трое мужчин предают смерти беззащитных птиц. А рядом со мной, вцепившись пальчиками в проволочную решетку, стоял поглощенный этим зрелищем ребенок.
Как это трудно и как легко – убивать, умирать.
В пять часов, когда закончился рабочий день, я с ними распрощалась. Пока я ехала обратно в этот пустой дом, Уильям отвел Флоренс с детьми в общежитие. Он умылся; она приготовила на ужин цыпленка с рисом на керогазе, потом дала грудь малышке. По субботам часть рабочих с фермы уезжали куда– нибудь на выходные, поэтому Флоренс и Уильям могли уложить детей спать на пустые койки и пойти прогуляться в тёплых сумерках вдвоем.
Они шли вдоль дороги и говорили о прошедшей неделе, как они ее провели; говорили о своей жизни.
Когда они вернулись, дети давно уже спали. Они повесили перед своей койкой одеяло, чтобы уединиться. Теперь впереди у них была целая ночь; лишь один раз Флоренс выскользнула на полчаса из постели, чтобы в темноте дать ребенку грудь.
Воскресным утром Уильям – под этим именем его знают на работе – надел костюм, шляпу и хорошие туфли. Вместе с Флоренс они пошли на автобусную остановку; она несла за спиной ребенка, он вел за руку Хоуп. На автобусе они доехали до Кёйлривир, там взяли такси до Гугулету, где у сестры жил их сын.
Был уже одиннадцатый час, становилось жарко. Только что закончилась церковная служба; в гостиной собралось много народу, все громко разговаривали. Потом мужчины ушли, и Флоренс стала помогать сестре стряпать обед. Хоуп заснула на полу. Вбежавшая с улицы собака лизнула ее в лицо. Собаку прогнали, а Хоуп подняли и уложили на диване; она так и не проснулась. Улучив момент, когда они с сестрой остались одни, Флоренс дала ей деньги за проживание Беки, на еду, на ботинки, на учебники; сестра спрятала их за лифом платья. Потом явился Беки и поздоровался с матерью. Когда мужчины вернулись, все сели обедать: цыпленок с птицефермы, или фабрики, или как она там называется; рис, капуста, подливка. Приятели Беки стали звать его с улицы; он поспешно доел обед и вышел из-за стола.
Так все это было. Так должно было быть. Обычный день в Африке: жаркий, неспешный. Можно даже сказать: жизнь как она есть.
Пришло время уезжать. Они направились к автобусной остановке; теперь отец нес Хоуп на плечах. Подошел автобус, и они простились. Флоренс с дочерьми отправилась на нем до Моубрея, там они пересели на другой автобус и доехали до Сент-Джордж-стрит, а оттуда, на третьем, до Клоф-стрит. От Клоф-стрит они пошли пешком. Когда добрались до Схондер-стрит, тени стали удлиняться. Надо было накормить ужином Хоуп, которая устала и капризничала, искупать малышку, догладить недоглаженное с вечера белье.
По крайней мере, он хоть не скот режет, говорила я себе, а только цыплят, с их безумными цыплячьими глазами, с их манией величия. Но памятью все время возвращалась на эту ферму, эту фабрику, это предприятие, где муж женщины, живущей со мною бок о бок, топчется день за днем в своей загородке среди запаха крови и перьев, среди кудахтанья обезумевших птиц: нагнуться, ухватить, сжать, связать, подвесить. Я думала о тех, кто, по всей Южной Африке, пока я сижу тут и смотрю в окно, убивает цыплят, копает землю, тачку за тачкой; о женщинах, которые перебирают апельсины, обметывают петли. Кто сосчитает эти лопаты, апельсины, петли, этих цыплят – вселенную труда?
– это все равно что просиживать целый день перед циферблатом, провожая секунды, отмеряющие твою жизнь.
С тех самых пор, как Веркюэль взял у меня деньги, он пьет не переставая, не только вино, но и бренди. Иногда он остается трезвым до полудня, чтобы после нескольких часов воздержания предаться пьянству с еще большим сладострастием. Но чаще всего он пьян к тому моменту, когда утром куда-то уходит.
Сегодня, когда он явился после очередного отсутствия, светило неяркое солнце. Я сидела наверху, на балконе. Он не заметил меня и уселся во дворе, привалившись к стене дома; пес пристроился рядом с ним. В это время там уже был сын Флоренс со своим товарищем – прежде я его никогда не видела – и Хоуп, которая буквально пожирала их глазами. Они включили радио; визгливая и тупая музыка была еще хуже, чем стук мяча.
– Воды! – крикнул им Веркюэль. – Принесите воды! Незнакомый мальчик, товарищ Беки, пересек двор и опустился рядом с ним на корточки. Я не слышала, о чем они говорили. Потом мальчик протянул руку:
– Дай сюда, – сказал он.
Веркюэль ленивым движением оттолкнул руку.
– Отдай, – сказал мальчик и, опустившись на колени, принялся вытаскивать бутылку у Веркюэля из кармана. Тот вяло сопротивлялся.
Мальчик отвинтил крышку и вылил на землю бренди. Потом отшвырнул бутылку Она разбилась. Глупо так делать – едва не крикнула я ему.
– Они хотят, чтоб ты был как пес! – сказал мальчик. – Ты хочешь стать псом?
Пес Веркюэля тревожно завыл.
– Пошел к черту – ответил Веркюэль, едва ворочая языком.
– Пес! – сказал мальчик. – Пьяница!
Он повернулся спиной к Веркюэлю и с достоинством направился обратно к Беки. Как самоуверен этот ребенок, подумала я. Если так ведут себя будущие вожди народа, сохрани нас Бог от этих вождей.
Девочка почувствовала запах бренди и наморщила нос.
– И ты тоже пошла к черту, – махнул на нее Веркюэль. Она не двинулась с места. Потом вдруг повернулась и бросилась в комнату к матери.
Музыка стихла. Веркюэль уснул под стеной, склонившись на бок, а собака легла мордой ему на колени. Я вернулась к своей книге. Скоро солнце скрылось за облаками, стало прохладно. Начал накрапывать дождик. Пес отряхнулся и направился в укрытие. Веркюэль, поднявшись на ноги, последовал за ним. Я стала собирать свои вещи. В домике шла какая-то возня. Сперва оттуда выскочил пес и, обернувшись, залаял; потом задом выбрался Веркюэль; за ним появились оба мальчика. Когда второй мальчик, товарищ Беки, приблизился, Веркюэль размахнулся и ударил его ладонью по шее. Мальчик ахнул от изумления – я услышала это даже с балкона. Он тоже ударил Веркюэля, который пошатнулся и едва не упал. Пес с лаем прыгал вокруг них. Мальчик снова ударил Веркюэля, и теперь к нему присоединился Беки. «Прекратите!» – крикнула я. Они не обратили на меня никакого внимания. Веркюэль уже лежал на земле, и они пинали его; Беки вытащил свой брючный ремень и принялся его хлестать. «Флоренс, остановите же их!» – крикнула я. Веркюэль закрывал лицо руками. Пес кинулся на Беки, но тот отпихнул его и продолжал стегать Веркюэля ремнем.
– Вы, оба, прекратите сейчас же! – закричала я, ухватившись за перила. – Иначе я вызову полицию! Тут появилась Флоренс. Она что-то резко сказала мальчикам, и те отошли. Веркюэль поднялся на ноги. Я спустилась вниз так быстро, как могла.
– Кто этот мальчик? – спросила я Флоренс. Мальчик, который разговаривал с Беки, замолчал и стал меня разглядывать. Мне не понравился его взгляд; высокомерный, задиристый.
– Они вместе учатся в школе, – сказала Флоренс.
– Пусть отправляется домой, – сказала я. – Мое терпение иссякло. Не хватало только драк у меня во дворе. Не хватало здесь посторонних.
У Веркюэля из губы шла кровь. Странно было видеть кровь на-этом задубелом лице. Словно мед на золе.
– Он не посторонний, он у нас в гостях, – сказала Флоренс.
– А что, сюда пропуск нужен? – спросил Беки. Они с товарищем обменялись взглядом. – Нужен пропуск? – Они с вызовом ждали, что я отвечу. По-прежнему играла музыка: нечеловеческие, скрежещущие звуки; мне хотелось закрыть ладонями уши.
– Я не говорю, что нужен пропуск, – ответила я. – Но какое он имеет право приходить сюда и оскорблять этого человека? Человек этот здесь живет. Это его дом.
Флоренс презрительно фыркнула.
– Да, – повторила я, оборачиваясь к ней, – он тоже здесь живет, это его дом.
– Он здесь живет, – сказала Флоренс, – но толку от него никакого. Никчемный человек.
– Jou moer![2] – сказал Веркюэль. Сняв шляпу, он старался выпрямить тулью;
теперь он поднял руку со шляпой, как будто намеревался ударить.– Jou moer! Беки выхватил у него шляпу и забросил на крышу гаража. Пес яростно залаял. Шляпа медленно скатилась с крыши.
– Он не никчемный человек, – сказала я тише, обращаясь к одной Флоренс. – Никчемных людей нет. Все мы просто люди.
Но Флоренс не расположена была выслушивать проповеди.
– Никчемный, да еще и пьяница, – сказала она. – Целый день только пьет, пьет, пьет. Нечего ему здесь делать.
А если он и правда – никчемный? Что ж, может быть. Хорошее слово, его нынче редко услышишь.
– Он мой посланник, – сказала я. Флоренс подозрительно уставилась на меня.
– Он должен передать мое послание. Она пожала плечами. Веркюэль поплелся прочь со своей шляпой и со своим псом. Я услышала, как захлопнулась калитка.
– Скажите мальчикам, чтобы оставили его в покое, – сказала я. – Он никому не делает зла. Словно старый кот, которого прогнали с его территории молодые соперники, Веркюэль пропал куда-то – ушел зализывать раны. Я представила, как буду рыскать по паркам и звать тихонько: «Мистер Веркюэль! Мистер Веркюэль!» Старушка, разыскивающая пропавшего кота. Флоренс открыто гордится тем, что Веки избавил нас от никчемного человека, но предсказывает, что он вернется, едва начнутся дожди. Лично я сомневаюсь, что он появится, пока здесь мальчики. Я так и сказала Флоренс.
– Вы показываете Беки и его товарищам, что можно безнаказанно поднимать руку на старших. А это ошибка. Вы можете считать его кем угодно, но для них он старший! Чем больше вы потакаете детям, Флоренс, тем более вызывающе они будут вести себя. Вы говорили мне, что восхищаетесь сверстниками сына, потому что они ничего не боятся. Смотрите: они могут начать с презрения к собственной жизни и кончить презрением к жизни всех остальных. То, что вам так нравится в них, для других не обязательно благо. Я все время вспоминаю то, что вы мне на днях сказали: что нет больше ни матерей, ни отцов. Не могу поверить, что вы действительно так думаете. Дети не могут расти без матерей или отцов. Все эти поджоги и убийства, о которых приходится слышать, это ужасающее бесчувствие, да и теперешнее избиение мистера Веркюэля, – чья, в конечном счете, это вина? Несомненно, виноваты родители, говорящие: «Иди и делай что хочешь. Теперь ты сам себе хозяин, у меня больше нет над тобой власти». Какой ребенок в глубине сердца захочет такое услышать? И вот он отворачивается в смятении, говоря себе: «Больше у меня нет матери и отца – да будет смерть мне и отцом и матерью». Вы умываете руки, и смерть усыновляет их.
Флоренс покачала головой:
– Нет, – решительно сказала она.
– Вспомните, что вы рассказали мне в прошлом году, Флоренс, когда в поселках происходили эти неописуемые вещи. Вы тогда сказали: «Я видела, как горела женщина; она кричала „Помогите!», а дети смеялись и подливали в огонь бензин». Вы тогда сказали: «Не думала я, что до этого доживу».
– Да, я так сказала, и все это было. А кто их сделал такими жестокими? Белые – вот кто их такими сделал! Да! – Она дышала глубоко, взволнованно. Мы были в кухне. Флоренс гладила. Ее рука с силой надавила на утюг. Я тихонько дотронулась до ее руки. Она подняла утюг: на прожженной простыне осталась коричневая метка. Беспощадна, подумала я: война без пощады и без границ; Благо тому, кого она обошла стороной.
– А когда в один прекрасный день они станут взрослыми, – сказала я мягко,
– уверены ли вы, что жестокость покинет их? Какие родители выйдут из тех, кому внушили, что время родителей кончилось? Куда мы денем родителей после того, как уничтожим саму идею родителей? Они пинают и бьют человека, потому что он пьет. Они поджигают людей и смеются, глядя, как те умирают. Как будут они относиться к собственным детям? Какую любовь они могут им дать? У нас на глазах их сердца каменеют, и что вы при этом говорите? Вы говорите: «Это не мой ребенок, это белый ребенок; это чудовище – порождение белого человека». И это все, что вы можете сказать? Свалить всю вину на белых и отвернуться?
– Нет, – сказала Флоренс, – это неправда. Я не отворачиваюсь от своих детей. – Она сложила простыню поперек, вдоль и еще раз поперек, вдоль – аккуратно, уверенно, уголок к уголку. – У нас хорошие дети, они крепче железа, мы гордимся ими. – Она разложила на гладильной доске одну из наволочек. Я ждала, что она скажет дальше. Но она ничего не сказала. Ей неинтересно было со мной спорить.
Крепче железа, думала я. Пожалуй, как и сама Флоренс. Железный век. За ним следует бронзовый. Как долго, как долго еще ждать, пока вернутся, следуя круговороту, более мягкие эпохи: век глины, век земли? Спартанская матрона с железным сердцем, рожающая воинов своей отчизне. «Мы гордимся ими». Мы. Возвращайся со щитом или на щите.
А я? Что им всем до моего сердца? Мое единственное дитя за тысячи миль от меня, в безопасности; скоро я стану дымом и пеплом; так что мне до этого времени, в котором детство презираемо, в котором дети учат друг друга никогда не улыбаться, не плакать, на потрясать, словно молотом, поднятыми кулаками? Или это и впрямь время, выкопанное из прошлого, восставшее из земли, время-ублюдок, время-урод? Откуда еще взяться железному веку, как не из века каменного? Разве мало было у нас вортрекеров, многих поколений вортрекеров, африканеров с угрюмо сжатыми губами, марширующих, распевающих патриотические гимны, отдающих честь знамени, готовых умереть за отчизну?
Ons sal lewe, ons sal sterwe![3]. Разве мало сейчас белых фанатиков, проповедующих старый режим—дисциплину, работу, повиновение, самопожертвование, – режим смерти детям, среди которых многие еще даже не могут завязать шнурки на ботинках? Все это один кошмарный сон! Дух Женевы, торжествующий в Африке. Кальвин, весь в черном, со стылой кровью в жилах, потирающий руки на том свете; улыбающийся своей ледяной улыбкой. Кальвин, возродившийся в защитниках догмы, в охотниках за ведьмами и с той и с другой стороны. Какое счастье, что для тебя все это уже позади!
Второй мальчик, товарищ Беки, приехал на красном велосипеде с толстыми ярко-голубыми покрышками. Когда прошлой ночью я ложилась спать, велосипед все еще стоял во дворе, и его мокрая рама блестела в лунном свете. В семь утра я выглянула в окно, и он стоял на том же месте. Я приняла пилюли и заснула еще на час-другой. Мне снилось, что я попала в давку. Со всех сторон на меня сыпались толчки, пинки, ругань, разобрать которую я не могла, но знала, что эта ругань грязная, угрожающая. Я отбивалась, но руки у меня были как у ребенка, а мои удары звучали как выдохи: пуф, пуф.
Когда я проснулась, Флоренс с кем-то громко разговаривала внизу. Я позвонила – один раз, второй, третий, четвертый. Наконец она появилась.
– Кто там, Флоренс? – спросила я.
Она подняла упавшее одеяло и сложила его в ногах.
– Никого там нет.
– Товарищ вашего сына сегодня здесь ночевал?
– Да. Он не может ехать в темноте на велосипеде, это опасно.
– А где он спал? Флоренс подобралась:
– В гараже. Они с Беки спали в гараже.
– Но как они туда попали?
– Они забрались через окно.
– Почему они прежде не спросили у меня разрешения?
Пауза. Флоренс взяла поднос.
– Этот мальчик, что, тоже собирается здесь жить, в моем гараже? Они спят в машине, Флоренс? Флоренс покачала головой.
– Не знаю. Спросите их сами.
В полдень велосипед стоял на том же месте. Сами мальчики не показывались. Но когда я вышла взять почту из ящика, на другой стороне улицы стоял желтый полицейский фургон с двумя полицейскими в форме; тот, что был с моей стороны, спал, прислонившись щекой к стеклу. Я махнула рукой полицейскому за рулем. Мотор завелся, спавший сел прямо, фургон пополз по подъездной дорожке, лихо развернулся и поравнялся со мной.
Я ожидала, что они выйдут из машины. Ничего подобного. Они молча сидели, ожидая, что я скажу. Дул холодный северо-западный ветер. Я придерживала рукой воротник халата. Внутри машины потрескивала рация. «Vier– drie-agt», – произнес женский голос. Они никак не отреагировали. Два молодых человека в голубой форме.
– Могу я вам помочь? – спросила я. – Вы кого-то ждете?
– Можете ли нам помочь? Откуда мне знать, дама. Если можете, то помогите. В наше время, подумала я, полицейские вежливо разговаривали с женщинами. В наше время дети не поджигали школы. «В наше время» – выражение, которое сегодня встретишь разве что в письмах в газету. Старики и старушки, дрожа от праведного негодования, хватаются за перо, последнее оставшееся у них оружие. В наше время, которое прошло; в моей жизни, которая кончена.