Страница:
А кто же ее поведет в бой, если самые выдающиеся военачальники посажены под караул!
Ни ордена, ни сигар Лавр Георгиевич так и не получил.
Хаджиева отыскал Шах-Кулы и мотнул головой по направлению к воротам. Начальника охраны хотел видеть приехавший с Керенским человек из Петрограда.
– Говорит по-татарски, – предупредил Шах-Кулы. Неожиданный гость представился: Токумбетов. Он приехал в
Быхов по поручению самого Керенского и попросил собрать текинцев, он будет с ними говорить.
– Говори, мы слушаем, – сказал Хаджиев.
Шах-Кулы и постовые с неприязнью смотрели на толстое лицо татарина. Такие вот наезжали из Петрограда в дивизию князя Багратиона и в бригаду князя Гагарина и уговаривали горцев не слушаться своих начальников. Агитаторы, пропагандисты, разрушители…
Токумбетов заговорил по-татарски, как свой человек. Хаджиев немедленно его прервал:
– Говори с нами по-русски!А Шах-Кулы щелкнул себя плетью по голенищу и приказал:
– Уезжай, пожалуйста.
Назавтра, приехав за газетами в Могилев, Хаджиев на вокзале нос к носу встретился с вчерашним гостем. Токумбетов обрадовался встрече и потащил молодого офицера к вагону Керенского. Он уверял, что главный министр будет рад с ним поговорить. Велел подождать.
Шаталось много пьяных матросов. Они приехали с Керенским. Матросы стали с подозрением приглядываться к стройному текинцу в ярком халате и косматой папахе. Хаджиев вдруг расслышал:
– Из корниловских? Ах, гад!
Молодой офицер, не дожидаясь Токумбетова, ушел с перрона, отвязал коня и пустил его крупной рысью.
Пришло письмо от жены. Таисия Владимировна сообщала, что остановились пока в Ростове. Продуктов много и дешевы. О настроении казачества отозвалась неопределенно: видимо, берут пример с украинцев-самостийников и орут об отделении от России… «Поклон хану», – было приписано в конце и приложен пальчик Юрика. Лавр Георгиевич бережно спрятал письмо и пошел в сад. Садилось солнце, и сад, еще недавно такой пышный, сквозил. Опустив голову, Корнилов медленно брел под облетевшими деревьями. Нарочно загребая ногами целые вороха листвы, он наслаждался сухим шорохом пестрого ковра на земле.
Дон и Кубань… Порубежные окраины державы, возмужавшие на боевом коне и за плугом. Самостийность? Но русского-то дела, надо надеяться, не предадут! Не поляки и не чухна… Он решил, что надо потихонечку снаряжать молодых в побег, доставать им гражданскую одежду, документы, деньги. Зимовать в Быхове, если придется, останутся одни генералы. Остальным здесь делать совершенно нечего. Лукомский уже хозяйственно заговаривает о ремонте печей. Будем ждать суда!
Возвращаясь из сада, Лавр Георгиевич застал товарищей по заключению за мальчишеской забавой: играли в чехарду. Генерал Марков в расстегнутой гимнастерке, без ремня лихо, как на уроках гимнастики, перескакивал через пригнувшихся парнишек-прапорщиков. Сбоку наблюдали и пересмеивались долговязый Эрдели и степенный Деникин. Бедовое курносое лицо Маркова горело молодым румянцем… Заметив Корнилова, игроки смутились. Прапорщики одернули гимнастерки, Марков поднял с земли ремень и лихо захлестнул его на поясе.
Корнилов быстро прошел в дом. «Молодежь… Застоялись!»
По вечерам он перестал запираться в своей комнате-камере и спускался за общий стол. Безделье людей, привыкших к постоянной энергичной деятельности, скрадывалось долгими вечернимиразговорами. Чрезвычайно много помогала этому библиотека. В строю не до регулярного чтения, особенно на войне, в окопах. Здесь же вдруг открылась бездна пустого времени. Книги читались допоздна, часто до рассвета. Многое из прочитанного становилось ослепительным открытием и подмывало на обсуждение за вечерним столом.
Молодежный конец стола возглавлялся генералом Марковым. Отменный строевик, в боях удивлявший даже заслуженных храбрецов, он и в чтение ударился со всею беззаветной страстью. Человек цельный, он привык отдаваться любому делу с головой. В книгах ему открылся необыкновенный мир. Порою он спускался к ужину, заложив поразившую его страницу пальцем. Корнилову, как старшему, приходилось остужать его отеческим замечанием:
– Сергей Леонидович, мы все это давно уже проходили! Генерал Эрдели часто не мог оторвать его от чтения:
– Сережа, глаза испортишь. Идем в сад. Погода прелесть…
– Постой, постой… – бормотал он. – Тут самое! Ты иди, иди, Иван, я тебя найду.
Однажды он влетел в столовую, потрясая раскрытой книжкой:
– Нет, вы только послушайте, господа!
Две последних ночи он штудировал Герцена и его поразила в «Былом и думах» глава под названием «Царь иудейский». Его бесхитростный военный ум был обескуражен могуществом Ротшильда. Шутка сказать, перед всесильным евреем склонил шею даже император Николай I!
Однако вывод был им сделан из прочитанного сугубо свой, марковский:
– Господа, я вам так скажу: мы все вместе были дураками. Какого черта мы орали: «Бей жидов, спасай Россию!» Сколько их и сколько нас? Смешно. Орать надо было одно: «Бей предателей!» Да, да, наших русских предателей. Все дело в них, а не… в каких-то там евреях. Подумаешь! Вон, выйди за калитку. Если у тебя в руке хотя бы плетка – еврей мимо тебя, как мышка. А мы им подставили шею: пилите или садитесь… повезем. Они и сели! И поехали! Так кто же в этом виноват: они или все же мы?!
Выкричавшись, он слегка остыл.
– Лавр Георгиевич, почему вы молчите? Вы не согласны со мной?
Ответил ему генерал Эрдели. Он сидел праздно, вытянув свои длинные совсем не кавалерийские ноги:– Сережа, я твоего Герцена не читал и читать не собираюсь. Такой же точно жид, как и Ротшильд… Но я тебе в пример поставлю лошадь. Да, нашу обыкновенную строевую лошадь. Сам Господь Бог устроил ее так, что она бегает на четырех ногах. И – прекрасно бегает, ты это знаешь. А теперь представь себе, что отыскался умник и задумал опыт: а что, если и человека с двух ног поставить на четыре?.. Не побежит ли он так же быстро, как и лошадь?..
– Ты это к чему, Иван? – не понял Марков.
Эрдели покачивался на стуле. Он видел недоумение на лицах всех своих товарищей.
– Я это к тому, Сережа милый, что негодяям вздумалось провести над нами, русскими, дурацкий опыт. Жили мы, слава Богу, и прожили бы, и незачем нас ставить на копыта, на четве реньки. Все равно по-лошадиному не побежим!
– Ну так а я о чем? – вскричал обрадованный Марков.
– И я о том же: о негодяях, о предателях. И я с тобой, мой милый, согласен совершеннейше… Слышал: генералишка этот, Бонч-Бруевич… Дорвался, видишь ли, до власти!
– Иван, Иван! – перебил нетерпеливо Марков. – Но согла сись, что Сруль все же опасен.
Генерал Лукомский вставил:
– Да-а уж… Где Сруль, там обязательно появится Смердяков!
– Да плевал я на Сруля, – хладнокровно продолжал Эрде ли. – Вот голосят: жиды спаивают Россию! Но почему же они сами не спиваются? А? Стоят у бочки и с ковшом в руках – а не спиваются! Мы же… тьфу! Как дети: опасно спички в руки дать…
Новосильцов, мрачно катавший хлебные шарики, неожиданно изрек:
– Читайте, господа, Библию.
– Читали! – заносчиво откликнулся Марков. – Думаете, не читали? В гимназии проходили…
– А вы сейчас прочтите, – советовал Новосильцов. – Причем начните с книги «Эсфирь».
Генерал Марков, не любивший штатских, отвернулся и спросил Эрдели:
– Иван, ты что-то там о Бонч-Бруевиче…
– Прохвост он, вот что я хотел сказать. Ты знаешь, что он требует убрать от нас текинцев?.. Наша беда – совсем не жиды. Беда наша – брусиловы и бонч-бруевичи.
Прапорщик Никитин, покраснев, поднял руку, словно гимназист:
– Ваше превосходительство, позвольте…
Он рассказал, что здесь в библиотеке отыскал брошюру этого самого Бонч-Бруевича, сочиненную в 1905 году. Тогда, в пору первого антирусского восстания, генерал писал и наставлял карателей, чтобы с презренными мятежниками расправлялись быстро и решительно, не дожидаясь судебного решения. Арестовал – и к стенке! Без церемоний!
– Где эта брошюра? – спросил Эрдели.
– Разрешите… я сейчас принесу.
Тоненькая книжечка в серой обложке пошла по рукам. Перелистывали, покачивали головами… Время и события изменяли людей неузнаваемо!
Кончилось все тем, что генерал Эрдели сделал на брошюре надпись: «Дорогому Могилевскому Совету от преданного автора» и утром попросил Хаджиева отослать ее с почты бандеролью в Могилев.
Так, или примерно так, развлекались узники Быховской тюрьмы: позволяли себе позабавиться, чтобы скрасить время вынужденного безделья и томительного ожидания.
Ожидания… чего?
В этом у арестованных не было единства. Но каждый жил завлекательной надеждой: наступит вдруг счастливый день – и они узнают, что все пропало, сгинуло, исчезло, как дурное наваждение, жизнь снова вошла в свои нормальные берега и они, генералы самых боевых частей, вновь вернутся к своим тяжелым и важным обязанностям – к службе. Ведь Россия продолжала воевать, и на германском фронте, как они знали, противник сосредоточил не менее 130 дивизий.
Окружавшая действительность однако тревожила все более. Газеты захлебывались от злобы и указывали на Быхов как на рассадник губительной заразы. Участились попытки самовольной расправы над арестованными. Несколько раз на станции из проходивших эшелонов выгружались осатаневшие солдаты и порывались кинуться в городишко, чтобы поднять генералов на штыки. С этой силой текинцам было бы не совладать. К счастью, выручал командир польского корпуса генерал Довбор-Мусниц-кий, бывший кавалергард. Он всякий раз поднимал по тревоге полк с пулеметами. У карателей сразу пропадала всякая охота, они, поворчав, снова грузились в теплушки и ехали дальше.
Сколько могла продолжаться такая зыбкая безопасность?
Полковник Тимановский, давний сослуживец Лавра Георгиевича по Стальной дивизии, постоянно жаловался на возмутительную обстановку в Георгиевском батальоне. Местные богатые евреи засыпали солдат подарками. Полковник приказал гнать их из расположения батальона. Они ловили солдат в городе. Тимановский видел, как росло противостояние верных текинцев и распропагандированных Георгиевских кавалеров. На все солдатские подходы текинцы непримиримо отвечали: «Вы – Кэрэнски, мы – Корнилов… Рэзать будем!» Тимановский изнемогал. Он несколько раз жаловался Корнилову, что ждет не дождется дня, когда сможет окончательно расплеваться со своими кавалерами…
Убрать текинцев от Корнилова прямым приказом не удалось. Они исполняли повеления только своего «уллы-бояра». Тогда кор-ниловские ненавистники сделали ловкий ход: внезапно среди текинцев пошел слух, что дома, в далеком Ахале, царит ужасный голод. Семьи джигитов вроде бы взывали к своим сыновьям: хватит вам воевать за русских, вас зовет домашняя беда! Лавр Георгиевич заметался. Он написал Каледину на Дон, прося его помочь Ахалу хлебом. Он предложил товарищам провести сбор денег: кто сколько сможет. Арестованные вывернули свои карманы. Денег оказалось мало. С того дня, как их поместили под стражу, им перестали выплачивать жалованье, хотя председатель следственной комиссии прокурор Шабловский специально указал, что это беззаконие: они пока всего лишь подозреваемые, но не осужденные.
В Петрограде генерал Алексеев обратился за помощью к промышленникам, к Путилову и другим. Скоро в Быхов передали 40 тысяч рублей. Половину денег Лавр Георгиевич отправил в Ахал (текинцы сразу повеселели), на остальные стал отправлять из Быхова своих товарищей по заключению. В конце концов в тюрьме осталось всего пятеро арестованных, пять генералов. Бежать они могли легко: имелись деньги, документы, гражданская одежда. Однако они считали, что их побег только усилит позиции Керенского. Этот «победитель мятежа» становился все более жалок и ничтожен. В Петрограде реальная власть перешла в руки Совета (во главе с Троцким). Керенскому ничего не оставалось, как топить свое отчаяние в пьянстве и разврате… Побег генералов из Быхова явился бы для Керенского сущим подарком. Поэтому они постановили ждать суда – открытого и справедливого. Только суд обелит их от гнусных обвинений и принесет полнейшую реабилитацию (но только не амнистию!). Выступить на суде и обличить мерзавца в желтых сапожонках они считали своим воинским долгом.
Такое настроение владело быховскими узниками до последних чисел октября…
Дни заточения и ярлык изменника изнурительным образом действовали на впечатлительную, но чрезвычайно замкнутую натуру Корнилова, а стремление солдат расправиться с арестованными, поднять русских генералов на штыки не давало покоя и воспаляло мысли.
За что? В чем их вина?
Если днями еще можно было находиться среди товарищей по несчастью (так легче), то по ночам, осенним, долгим, становилось невмоготу.
Прокурор Шабловский показал себя порядочным человеком. Он сразу же отверг обвинение арестованных в государственной измене, инкриминируя им «покушение на смещение органов верховной власти». По Уголовному уложению это была ст. 100-я, но никак не 108-я, и вместо военно-революционного трибунала виновные подлежали суду гражданского ведомства. Максимальное наказание, грозившее подсудимым, – бессрочная каторга, но не расстрел.Он недаром пристрастился к чтению Достоевского. Особенное впечатление производил роман «Бесы» и «Дневники». Ведь вот же… вот! Ну разве не провидец? А ведь предупреждал давным-давно…
Лавр Георгиевич невольно вспоминал свои давние споры с генералом Мартыновым в германском плену, и с новой яркостью вставали перед глазами неистовые обличители Завойко и Нежин-цев.
Но полная ли правота в их страстных обличениях?
Из головы Корнилова никак не выходила недавняя тирада генерала Маркова (по поводу главы «Царь иудейский»), гневно обличившего расхлябанность русских, а вовсе не еврейское коварство.
Один из героев романа «Бесы» рассуждает: «Если бы провалилась Россия, не было бы никакого ни убытка, ни волнения в человечестве. Я сам себя считаю за немца, а не за русского и горжусь этим!»
Так рассуждает чистопородный русский человек! Чему же надо было случиться, чтобы он так переродился?
Достоевский, немало поездивший по Европе, много повидавший собственными глазами, пишет: «Недаром же все-таки царят там повсеместно евреи на биржах, недаром они движут капиталами, недаром же они властители кредита и недаром, повторю это, они же властители и всей международной политики, и что будет дальше – конечно, известно и самим евреям: близится их царство, полное их царство! Наступает вполне торжество идей, перед которыми никнут чувства человеколюбия, жажда правды, чувства христианские, национальные и даже народной гордости европейских народов. Наступает, напротив, матерьялизм, слепая, плотоядная жажда личного материального обеспечения, жажда личного накопления денег всеми средствами – вот все, что признано за высшую цель, за разумное, за свободу, вместо христианской идеи спасения лишь посредством теснейшего нравственного и братского единения людей».
И дальше Достоевский говорит как бы словами Нежинцева: «Жид и банк господин теперь всему: и Европе, и просвещенному социализму. Они с корнем вырвут христианство и всю цивилизацию!»
Но как перекликается писатель с генералом Марковым, никаких «Дневников» Достоевского не читавшим!
«По внутреннему убеждению моему, самому полному и непреодолимому, – пишет Достоевский, – не будет у России, и никогда еще не было, таких ненавистников, завистников, клеветников и даже явных врагов, как все эти славянские племена, чуть только Россия их освободит, а Европа согласится признать их освобожденными…Начнут они непременно с того, что внутри себя, если не прямо вслух, объявят себе и убедят себя в том, что России они не обязаны ни малейшей благодарностью, напротив, что от властолюбия России они едва спаслись при заключении мира… и не вмешайся Европа, так Россия, отняв их у турок, проглотила бы их тотчас же, имея в виду расширение границ и основание великой Всеславянской империи на порабощении славян жадному, хитрому, варварскому великорусскому племени…
…Даже о турках станут говорить с большим уважением, чем о России.
Особенно приятно будет для освобожденных славян высказывать и трубить на весь свет, что они племена образованные, способные к самой высшей европейской культуре, тогда как Россия – страна варварская, мрачный северный колосс, даже не чистой славянской крови, гонитель и ненавистник европейской цивилизации…
Славяне с упоением ринутся в Европу, до потери личности своей заразятся европейскими формами, политическими и социальными, и таким образом должны будут пережить целый и длинный период европеизма, прежде чем постигнуть хоть что-нибудь в своем особом славянском призвании в среде человечества. Между собой эти племена будут вечно ссориться, вечно друг другу завидовать и друг против друга интриговать…
России надолго останется тоска и забота мирить их, вразумлять их и даже, может быть, обнажать за них меч при случае…»
Да, какое-то непрактическое простодушие русских… Насколько оно, в конце концов, страшнее всякого еврейского коварства!
Прав генерал Марков, простодушный и бесхитростный солдат: нет у русского народа врага большего, чем… сами русские.
В эти бессонные ночи перед глазами Корнилова возникали яростные лица солдат, устремлявшихся в атаку на позиции врага. Жутко становилось противнику от этих знаменитых штыковых ударов русской пехоты. Выдержать их было невозможно…
И вдруг эта ярость обернулась против своих!
Что произошло? Повреждение рассудка? Дьявольское наваждение? Всеобщее безумие?
Но разве не то же самое пережили англичане при Кромвеле, а французы при Робеспьере и Марате?
Выходит, настала очередь России… Какая жуткая очередность, роковая, безжалостная, неотвратимая!
Но из Керенского, балаганного шута, не получится ни Кромвель, ни Марат, ни Робеспьер – совсем не тот материал. Следовательно, самое страшное у России еще впереди… Это открытие ударяло в голову и заставляло расширенными глазами всматриваться в темноту. Сердце не унять. Господи, а мы-то думаем, что испытания кончаются! Нет, они лишь начинаются. Грядут безжа-лостные и кровавые диктаторы. В России потрясения куда страшнее, чем в Европе…
И снова природа солдатской ненависти, неукротимое стремление расправиться с узниками Быховской тюрьмы возмущали ум и сердце.
Третьего дня Быхов покинул генерал Марков. Он уезжал с общего одобрения остающихся товарищей. Они его отпустили. Маркову это затворничество с книжками в руках осточертело. Он рвался к привычному делу и уезжал на Дон, к Каледину. В последний вечер, в последнем разговоре за столом, он внезапно бросил реплику, которая теперь, в бессонные часы, приоткрывала для Корнилова возможность самому добраться до ответа на свой же собственный вопрос о солдатской ненависти к ним, своим военачальникам, с которыми они вместе ломали тошную окопную судьбу.
Генералы вспомнили о молодости, о первых годах службы, о захолустных гарнизонах, где квартиры, как правило, сдавались без отопления (были дороги дрова), о жалком жалованье. Экономить приходилось и потом, в годы академической учебы. Русский офицер, по сути дела, всю жизнь недоедал… Вынужденная бережливость накладывала отпечаток на весь облик офицеров, съехавшихся в академию. Они отличались от гвардейцев, «как зебры полосатые» (слова Деникина).
В то время как аристократия, расточительная и невежественная, прожигала жизнь напропалую, армейское офицерство починяло прохудившиеся сапоги, штопало бельишко, экономило на пустых щах, без говядины. По Невскому вихрем проносились кровные рысаки под щегольскими сетками, утонченные красавицы украшали собою театральные премьеры и вернисажи. Перед концом сезона высший свет решал, куда отправиться на лето: в Ниццу, в Сан-Себастьян, в Бретань. А в аудиториях академии офицеры обмирали от опасности завалить экзамен: тогда прощай навек надежда на избавление от худых сапог и грубого белья, мало чем отличавшегося от солдатского.
Вечерний разговор прервался: продолжать его не имело смысла. Генералы еще посидели, повздыхали и стали расходиться. Каждый из участников того товарищеского ужина уносил в душе неясное, не до конца осознанное ощущение своей не то вины, не то неловкости, не то… (Никак не находилось нужное определение!) Громадный дом России за века своей истории сложился из нескольких сословных этажей. Свой этаж в нем занимали и военные. И никого на этажах нисколько не заботило, как там приходится существовать подвальным обитателям. А подвалы были обширные и многолюдные! И вот подвальный люд вылез и яростно задрал головы на этажи. Само собой, первая их злоба направилась на тех, кто всего ближе: на офицеров, генералов…В России прочно установилось безвластие. Поэтому на узников Быховской тюрьмы уже никто не обращал внимания. Поэтому они так легко разъезжались…
Временное правительство, затворившись в Зимнем дворце, распространяло свое «могущество» не далее Обводного канала.
Военная власть в Ставке тоже была парализована и существовала лишь потому, что непостижимым образом бездействовали немцы. Впрочем, пойди они в наступление, – кто знает? – вдруг в самой солдатской русской толще пробудилось бы что-то сугубо национальное, подвигнув остатки армии принять обнаглевшего противника на штык.
В Петрограде все уверенней хозяйничал Совет рабочих и солдатских депутатов. Возглавлял его, прогнав худосочного Чхеидзе, весь клокотавший от энергии Троцкий. Его нетерпеливое неистовство подкреплялось реальной силой: само правительство, изобретя смертельную опасность от Корнилова, вооружило рабочие отряды (Красная гвардия). Кроме этих отрядов Троцкий имел поддержку всего распухшего сверх всякой меры столичного гарнизона и такую копившуюся в течение всех военных лет силу, как Балтийский флот. Десятки тысяч полнокровных мужиков в бескозырках и бушлатах ретиво рвались в центр Питера вкусить наконец-то своего классового превосходства над презренными буржуями.
А страна разваливалась и нищала, дробилась и получала вкус к анархии. Пылали старинные помещичьи усадьбы, резался дорогой породный скот, самозабвенно вырубались парки и рушился инвентарь. Фабрики закрывались, выкидывая рабочий люд на клокочущие улицы (жизненная сила революции). Инфляция ставила рекорды, и деньги, называемые «керенками», шли не на счет, а на вес.
Первыми, кто обеспокоился состоянием российских дел, были послы союзнических стран. 26 сентября полномочные представители Великобритании, Италии и Франции посетили Керенского в Зимнем и потребовали от него (во имя, разумеется, победы) «восстановить воинский дух и дисциплину». В первую очередь следовало «раздавить большевиков» (как явных агентов германцев).
Дипломатический демарш в Петрограде являлся всего лишь декоративной стороной того, что на самом деле происходило за кулисами Большой политики.
На страницах влиятельных европейских газет все чаще стали появляться имена министра иностранных дел Германии Кюльма-на, французского премьера Бриана и английского дипломатического зубра лорда Сесиля. Воюющие армии были обескровлены предельно. Наступила страдная пора большого государственного торга – тайных встреч, соглашений, меморандумов, конференций. Понеся самые громадные потери на войне, Россия оказаласьсамой слабой и беспомощной. Ее и сделали жертвой. В этой стае уважали только силу!
Каждая из высоких договаривающихся сторон лезла из кожи, чтобы не упустить собственной выгоды. Европейское одеяло тянули не только за углы, но и хватались за края, где только можно ухватиться. (Даже Бельгия хваталась!) И лишь одна страна не допускалась к этому хищническому дележу – Россия, ибо все аппетиты алчных торгашей удовлетворялись за ее счет. На дипломатическом языке это именовалось так: «Допустить уступки на условиях достаточной компенсации на Востоке».
Наступил финал того, почему три года назад сербский парнишка Гаврила Принцип стрелял в Франца Фердинанда.
Все же русский медведь, чью шкуру так увлеченно готовились разодрать, оставался еще жив.
В середине октября военный министр Верховский (его заслуги заключались лишь в резком неприятии Корнилова) наложил запрет на демобилизацию из армии трех возрастов – обнажится фронт. Но в то же время он провозгласил, что «дисциплина в русской армии должна быть добровольной, на основе общей любви к Родине; необходимо, чтобы дисциплина перестала носить в себе неприятный характер принуждения». В неудержимом пустозвонстве он брал пример со своего шурина Керенского.
В ответ большевики образовали Военно-революционный комитет, потребовавший от красногвардейцев железной дисциплины. Во все части Петроградского гарнизона комитет разослал своих комиссаров с самыми властными полномочиями. Приближались решающие дни.
23 октября в Петрограде открылась городская конференция Красной гвардии. Рабочие отряды насчитывали более 12 тысяч штыков. По столичным проспектам похаживали хмурые патрули рабочих с винтовками. Они задерживали подозрительных и благоволили лишь к тем, кто называл пароль.
Керенский, словно очнувшись после продолжительного обморока, вдруг дернулся: потребовал отправить на фронт некоторые части столичного гарнизона (то самое, на чем настаивал Корнилов еще в марте). Совет депутатов бесцеремонно перечеркнул решение премьер-министра. Больше того, уверенный в своих силах Цент-робалт прислал Керенскому матросский ультиматум.
Ни ордена, ни сигар Лавр Георгиевич так и не получил.
Хаджиева отыскал Шах-Кулы и мотнул головой по направлению к воротам. Начальника охраны хотел видеть приехавший с Керенским человек из Петрограда.
– Говорит по-татарски, – предупредил Шах-Кулы. Неожиданный гость представился: Токумбетов. Он приехал в
Быхов по поручению самого Керенского и попросил собрать текинцев, он будет с ними говорить.
– Говори, мы слушаем, – сказал Хаджиев.
Шах-Кулы и постовые с неприязнью смотрели на толстое лицо татарина. Такие вот наезжали из Петрограда в дивизию князя Багратиона и в бригаду князя Гагарина и уговаривали горцев не слушаться своих начальников. Агитаторы, пропагандисты, разрушители…
Токумбетов заговорил по-татарски, как свой человек. Хаджиев немедленно его прервал:
– Говори с нами по-русски!А Шах-Кулы щелкнул себя плетью по голенищу и приказал:
– Уезжай, пожалуйста.
Назавтра, приехав за газетами в Могилев, Хаджиев на вокзале нос к носу встретился с вчерашним гостем. Токумбетов обрадовался встрече и потащил молодого офицера к вагону Керенского. Он уверял, что главный министр будет рад с ним поговорить. Велел подождать.
Шаталось много пьяных матросов. Они приехали с Керенским. Матросы стали с подозрением приглядываться к стройному текинцу в ярком халате и косматой папахе. Хаджиев вдруг расслышал:
– Из корниловских? Ах, гад!
Молодой офицер, не дожидаясь Токумбетова, ушел с перрона, отвязал коня и пустил его крупной рысью.
Пришло письмо от жены. Таисия Владимировна сообщала, что остановились пока в Ростове. Продуктов много и дешевы. О настроении казачества отозвалась неопределенно: видимо, берут пример с украинцев-самостийников и орут об отделении от России… «Поклон хану», – было приписано в конце и приложен пальчик Юрика. Лавр Георгиевич бережно спрятал письмо и пошел в сад. Садилось солнце, и сад, еще недавно такой пышный, сквозил. Опустив голову, Корнилов медленно брел под облетевшими деревьями. Нарочно загребая ногами целые вороха листвы, он наслаждался сухим шорохом пестрого ковра на земле.
Дон и Кубань… Порубежные окраины державы, возмужавшие на боевом коне и за плугом. Самостийность? Но русского-то дела, надо надеяться, не предадут! Не поляки и не чухна… Он решил, что надо потихонечку снаряжать молодых в побег, доставать им гражданскую одежду, документы, деньги. Зимовать в Быхове, если придется, останутся одни генералы. Остальным здесь делать совершенно нечего. Лукомский уже хозяйственно заговаривает о ремонте печей. Будем ждать суда!
Возвращаясь из сада, Лавр Георгиевич застал товарищей по заключению за мальчишеской забавой: играли в чехарду. Генерал Марков в расстегнутой гимнастерке, без ремня лихо, как на уроках гимнастики, перескакивал через пригнувшихся парнишек-прапорщиков. Сбоку наблюдали и пересмеивались долговязый Эрдели и степенный Деникин. Бедовое курносое лицо Маркова горело молодым румянцем… Заметив Корнилова, игроки смутились. Прапорщики одернули гимнастерки, Марков поднял с земли ремень и лихо захлестнул его на поясе.
Корнилов быстро прошел в дом. «Молодежь… Застоялись!»
По вечерам он перестал запираться в своей комнате-камере и спускался за общий стол. Безделье людей, привыкших к постоянной энергичной деятельности, скрадывалось долгими вечернимиразговорами. Чрезвычайно много помогала этому библиотека. В строю не до регулярного чтения, особенно на войне, в окопах. Здесь же вдруг открылась бездна пустого времени. Книги читались допоздна, часто до рассвета. Многое из прочитанного становилось ослепительным открытием и подмывало на обсуждение за вечерним столом.
Молодежный конец стола возглавлялся генералом Марковым. Отменный строевик, в боях удивлявший даже заслуженных храбрецов, он и в чтение ударился со всею беззаветной страстью. Человек цельный, он привык отдаваться любому делу с головой. В книгах ему открылся необыкновенный мир. Порою он спускался к ужину, заложив поразившую его страницу пальцем. Корнилову, как старшему, приходилось остужать его отеческим замечанием:
– Сергей Леонидович, мы все это давно уже проходили! Генерал Эрдели часто не мог оторвать его от чтения:
– Сережа, глаза испортишь. Идем в сад. Погода прелесть…
– Постой, постой… – бормотал он. – Тут самое! Ты иди, иди, Иван, я тебя найду.
Однажды он влетел в столовую, потрясая раскрытой книжкой:
– Нет, вы только послушайте, господа!
Две последних ночи он штудировал Герцена и его поразила в «Былом и думах» глава под названием «Царь иудейский». Его бесхитростный военный ум был обескуражен могуществом Ротшильда. Шутка сказать, перед всесильным евреем склонил шею даже император Николай I!
Однако вывод был им сделан из прочитанного сугубо свой, марковский:
– Господа, я вам так скажу: мы все вместе были дураками. Какого черта мы орали: «Бей жидов, спасай Россию!» Сколько их и сколько нас? Смешно. Орать надо было одно: «Бей предателей!» Да, да, наших русских предателей. Все дело в них, а не… в каких-то там евреях. Подумаешь! Вон, выйди за калитку. Если у тебя в руке хотя бы плетка – еврей мимо тебя, как мышка. А мы им подставили шею: пилите или садитесь… повезем. Они и сели! И поехали! Так кто же в этом виноват: они или все же мы?!
Выкричавшись, он слегка остыл.
– Лавр Георгиевич, почему вы молчите? Вы не согласны со мной?
Ответил ему генерал Эрдели. Он сидел праздно, вытянув свои длинные совсем не кавалерийские ноги:– Сережа, я твоего Герцена не читал и читать не собираюсь. Такой же точно жид, как и Ротшильд… Но я тебе в пример поставлю лошадь. Да, нашу обыкновенную строевую лошадь. Сам Господь Бог устроил ее так, что она бегает на четырех ногах. И – прекрасно бегает, ты это знаешь. А теперь представь себе, что отыскался умник и задумал опыт: а что, если и человека с двух ног поставить на четыре?.. Не побежит ли он так же быстро, как и лошадь?..
– Ты это к чему, Иван? – не понял Марков.
Эрдели покачивался на стуле. Он видел недоумение на лицах всех своих товарищей.
– Я это к тому, Сережа милый, что негодяям вздумалось провести над нами, русскими, дурацкий опыт. Жили мы, слава Богу, и прожили бы, и незачем нас ставить на копыта, на четве реньки. Все равно по-лошадиному не побежим!
– Ну так а я о чем? – вскричал обрадованный Марков.
– И я о том же: о негодяях, о предателях. И я с тобой, мой милый, согласен совершеннейше… Слышал: генералишка этот, Бонч-Бруевич… Дорвался, видишь ли, до власти!
– Иван, Иван! – перебил нетерпеливо Марков. – Но согла сись, что Сруль все же опасен.
Генерал Лукомский вставил:
– Да-а уж… Где Сруль, там обязательно появится Смердяков!
– Да плевал я на Сруля, – хладнокровно продолжал Эрде ли. – Вот голосят: жиды спаивают Россию! Но почему же они сами не спиваются? А? Стоят у бочки и с ковшом в руках – а не спиваются! Мы же… тьфу! Как дети: опасно спички в руки дать…
Новосильцов, мрачно катавший хлебные шарики, неожиданно изрек:
– Читайте, господа, Библию.
– Читали! – заносчиво откликнулся Марков. – Думаете, не читали? В гимназии проходили…
– А вы сейчас прочтите, – советовал Новосильцов. – Причем начните с книги «Эсфирь».
Генерал Марков, не любивший штатских, отвернулся и спросил Эрдели:
– Иван, ты что-то там о Бонч-Бруевиче…
– Прохвост он, вот что я хотел сказать. Ты знаешь, что он требует убрать от нас текинцев?.. Наша беда – совсем не жиды. Беда наша – брусиловы и бонч-бруевичи.
Прапорщик Никитин, покраснев, поднял руку, словно гимназист:
– Ваше превосходительство, позвольте…
Он рассказал, что здесь в библиотеке отыскал брошюру этого самого Бонч-Бруевича, сочиненную в 1905 году. Тогда, в пору первого антирусского восстания, генерал писал и наставлял карателей, чтобы с презренными мятежниками расправлялись быстро и решительно, не дожидаясь судебного решения. Арестовал – и к стенке! Без церемоний!
– Где эта брошюра? – спросил Эрдели.
– Разрешите… я сейчас принесу.
Тоненькая книжечка в серой обложке пошла по рукам. Перелистывали, покачивали головами… Время и события изменяли людей неузнаваемо!
Кончилось все тем, что генерал Эрдели сделал на брошюре надпись: «Дорогому Могилевскому Совету от преданного автора» и утром попросил Хаджиева отослать ее с почты бандеролью в Могилев.
Так, или примерно так, развлекались узники Быховской тюрьмы: позволяли себе позабавиться, чтобы скрасить время вынужденного безделья и томительного ожидания.
Ожидания… чего?
В этом у арестованных не было единства. Но каждый жил завлекательной надеждой: наступит вдруг счастливый день – и они узнают, что все пропало, сгинуло, исчезло, как дурное наваждение, жизнь снова вошла в свои нормальные берега и они, генералы самых боевых частей, вновь вернутся к своим тяжелым и важным обязанностям – к службе. Ведь Россия продолжала воевать, и на германском фронте, как они знали, противник сосредоточил не менее 130 дивизий.
Окружавшая действительность однако тревожила все более. Газеты захлебывались от злобы и указывали на Быхов как на рассадник губительной заразы. Участились попытки самовольной расправы над арестованными. Несколько раз на станции из проходивших эшелонов выгружались осатаневшие солдаты и порывались кинуться в городишко, чтобы поднять генералов на штыки. С этой силой текинцам было бы не совладать. К счастью, выручал командир польского корпуса генерал Довбор-Мусниц-кий, бывший кавалергард. Он всякий раз поднимал по тревоге полк с пулеметами. У карателей сразу пропадала всякая охота, они, поворчав, снова грузились в теплушки и ехали дальше.
Сколько могла продолжаться такая зыбкая безопасность?
Полковник Тимановский, давний сослуживец Лавра Георгиевича по Стальной дивизии, постоянно жаловался на возмутительную обстановку в Георгиевском батальоне. Местные богатые евреи засыпали солдат подарками. Полковник приказал гнать их из расположения батальона. Они ловили солдат в городе. Тимановский видел, как росло противостояние верных текинцев и распропагандированных Георгиевских кавалеров. На все солдатские подходы текинцы непримиримо отвечали: «Вы – Кэрэнски, мы – Корнилов… Рэзать будем!» Тимановский изнемогал. Он несколько раз жаловался Корнилову, что ждет не дождется дня, когда сможет окончательно расплеваться со своими кавалерами…
Убрать текинцев от Корнилова прямым приказом не удалось. Они исполняли повеления только своего «уллы-бояра». Тогда кор-ниловские ненавистники сделали ловкий ход: внезапно среди текинцев пошел слух, что дома, в далеком Ахале, царит ужасный голод. Семьи джигитов вроде бы взывали к своим сыновьям: хватит вам воевать за русских, вас зовет домашняя беда! Лавр Георгиевич заметался. Он написал Каледину на Дон, прося его помочь Ахалу хлебом. Он предложил товарищам провести сбор денег: кто сколько сможет. Арестованные вывернули свои карманы. Денег оказалось мало. С того дня, как их поместили под стражу, им перестали выплачивать жалованье, хотя председатель следственной комиссии прокурор Шабловский специально указал, что это беззаконие: они пока всего лишь подозреваемые, но не осужденные.
В Петрограде генерал Алексеев обратился за помощью к промышленникам, к Путилову и другим. Скоро в Быхов передали 40 тысяч рублей. Половину денег Лавр Георгиевич отправил в Ахал (текинцы сразу повеселели), на остальные стал отправлять из Быхова своих товарищей по заключению. В конце концов в тюрьме осталось всего пятеро арестованных, пять генералов. Бежать они могли легко: имелись деньги, документы, гражданская одежда. Однако они считали, что их побег только усилит позиции Керенского. Этот «победитель мятежа» становился все более жалок и ничтожен. В Петрограде реальная власть перешла в руки Совета (во главе с Троцким). Керенскому ничего не оставалось, как топить свое отчаяние в пьянстве и разврате… Побег генералов из Быхова явился бы для Керенского сущим подарком. Поэтому они постановили ждать суда – открытого и справедливого. Только суд обелит их от гнусных обвинений и принесет полнейшую реабилитацию (но только не амнистию!). Выступить на суде и обличить мерзавца в желтых сапожонках они считали своим воинским долгом.
Такое настроение владело быховскими узниками до последних чисел октября…
Дни заточения и ярлык изменника изнурительным образом действовали на впечатлительную, но чрезвычайно замкнутую натуру Корнилова, а стремление солдат расправиться с арестованными, поднять русских генералов на штыки не давало покоя и воспаляло мысли.
За что? В чем их вина?
Если днями еще можно было находиться среди товарищей по несчастью (так легче), то по ночам, осенним, долгим, становилось невмоготу.
Прокурор Шабловский показал себя порядочным человеком. Он сразу же отверг обвинение арестованных в государственной измене, инкриминируя им «покушение на смещение органов верховной власти». По Уголовному уложению это была ст. 100-я, но никак не 108-я, и вместо военно-революционного трибунала виновные подлежали суду гражданского ведомства. Максимальное наказание, грозившее подсудимым, – бессрочная каторга, но не расстрел.Он недаром пристрастился к чтению Достоевского. Особенное впечатление производил роман «Бесы» и «Дневники». Ведь вот же… вот! Ну разве не провидец? А ведь предупреждал давным-давно…
Лавр Георгиевич невольно вспоминал свои давние споры с генералом Мартыновым в германском плену, и с новой яркостью вставали перед глазами неистовые обличители Завойко и Нежин-цев.
Но полная ли правота в их страстных обличениях?
Из головы Корнилова никак не выходила недавняя тирада генерала Маркова (по поводу главы «Царь иудейский»), гневно обличившего расхлябанность русских, а вовсе не еврейское коварство.
Один из героев романа «Бесы» рассуждает: «Если бы провалилась Россия, не было бы никакого ни убытка, ни волнения в человечестве. Я сам себя считаю за немца, а не за русского и горжусь этим!»
Так рассуждает чистопородный русский человек! Чему же надо было случиться, чтобы он так переродился?
Достоевский, немало поездивший по Европе, много повидавший собственными глазами, пишет: «Недаром же все-таки царят там повсеместно евреи на биржах, недаром они движут капиталами, недаром же они властители кредита и недаром, повторю это, они же властители и всей международной политики, и что будет дальше – конечно, известно и самим евреям: близится их царство, полное их царство! Наступает вполне торжество идей, перед которыми никнут чувства человеколюбия, жажда правды, чувства христианские, национальные и даже народной гордости европейских народов. Наступает, напротив, матерьялизм, слепая, плотоядная жажда личного материального обеспечения, жажда личного накопления денег всеми средствами – вот все, что признано за высшую цель, за разумное, за свободу, вместо христианской идеи спасения лишь посредством теснейшего нравственного и братского единения людей».
И дальше Достоевский говорит как бы словами Нежинцева: «Жид и банк господин теперь всему: и Европе, и просвещенному социализму. Они с корнем вырвут христианство и всю цивилизацию!»
Но как перекликается писатель с генералом Марковым, никаких «Дневников» Достоевского не читавшим!
«По внутреннему убеждению моему, самому полному и непреодолимому, – пишет Достоевский, – не будет у России, и никогда еще не было, таких ненавистников, завистников, клеветников и даже явных врагов, как все эти славянские племена, чуть только Россия их освободит, а Европа согласится признать их освобожденными…Начнут они непременно с того, что внутри себя, если не прямо вслух, объявят себе и убедят себя в том, что России они не обязаны ни малейшей благодарностью, напротив, что от властолюбия России они едва спаслись при заключении мира… и не вмешайся Европа, так Россия, отняв их у турок, проглотила бы их тотчас же, имея в виду расширение границ и основание великой Всеславянской империи на порабощении славян жадному, хитрому, варварскому великорусскому племени…
…Даже о турках станут говорить с большим уважением, чем о России.
Особенно приятно будет для освобожденных славян высказывать и трубить на весь свет, что они племена образованные, способные к самой высшей европейской культуре, тогда как Россия – страна варварская, мрачный северный колосс, даже не чистой славянской крови, гонитель и ненавистник европейской цивилизации…
Славяне с упоением ринутся в Европу, до потери личности своей заразятся европейскими формами, политическими и социальными, и таким образом должны будут пережить целый и длинный период европеизма, прежде чем постигнуть хоть что-нибудь в своем особом славянском призвании в среде человечества. Между собой эти племена будут вечно ссориться, вечно друг другу завидовать и друг против друга интриговать…
России надолго останется тоска и забота мирить их, вразумлять их и даже, может быть, обнажать за них меч при случае…»
Да, какое-то непрактическое простодушие русских… Насколько оно, в конце концов, страшнее всякого еврейского коварства!
Прав генерал Марков, простодушный и бесхитростный солдат: нет у русского народа врага большего, чем… сами русские.
В эти бессонные ночи перед глазами Корнилова возникали яростные лица солдат, устремлявшихся в атаку на позиции врага. Жутко становилось противнику от этих знаменитых штыковых ударов русской пехоты. Выдержать их было невозможно…
И вдруг эта ярость обернулась против своих!
Что произошло? Повреждение рассудка? Дьявольское наваждение? Всеобщее безумие?
Но разве не то же самое пережили англичане при Кромвеле, а французы при Робеспьере и Марате?
Выходит, настала очередь России… Какая жуткая очередность, роковая, безжалостная, неотвратимая!
Но из Керенского, балаганного шута, не получится ни Кромвель, ни Марат, ни Робеспьер – совсем не тот материал. Следовательно, самое страшное у России еще впереди… Это открытие ударяло в голову и заставляло расширенными глазами всматриваться в темноту. Сердце не унять. Господи, а мы-то думаем, что испытания кончаются! Нет, они лишь начинаются. Грядут безжа-лостные и кровавые диктаторы. В России потрясения куда страшнее, чем в Европе…
И снова природа солдатской ненависти, неукротимое стремление расправиться с узниками Быховской тюрьмы возмущали ум и сердце.
Третьего дня Быхов покинул генерал Марков. Он уезжал с общего одобрения остающихся товарищей. Они его отпустили. Маркову это затворничество с книжками в руках осточертело. Он рвался к привычному делу и уезжал на Дон, к Каледину. В последний вечер, в последнем разговоре за столом, он внезапно бросил реплику, которая теперь, в бессонные часы, приоткрывала для Корнилова возможность самому добраться до ответа на свой же собственный вопрос о солдатской ненависти к ним, своим военачальникам, с которыми они вместе ломали тошную окопную судьбу.
Генералы вспомнили о молодости, о первых годах службы, о захолустных гарнизонах, где квартиры, как правило, сдавались без отопления (были дороги дрова), о жалком жалованье. Экономить приходилось и потом, в годы академической учебы. Русский офицер, по сути дела, всю жизнь недоедал… Вынужденная бережливость накладывала отпечаток на весь облик офицеров, съехавшихся в академию. Они отличались от гвардейцев, «как зебры полосатые» (слова Деникина).
В то время как аристократия, расточительная и невежественная, прожигала жизнь напропалую, армейское офицерство починяло прохудившиеся сапоги, штопало бельишко, экономило на пустых щах, без говядины. По Невскому вихрем проносились кровные рысаки под щегольскими сетками, утонченные красавицы украшали собою театральные премьеры и вернисажи. Перед концом сезона высший свет решал, куда отправиться на лето: в Ниццу, в Сан-Себастьян, в Бретань. А в аудиториях академии офицеры обмирали от опасности завалить экзамен: тогда прощай навек надежда на избавление от худых сапог и грубого белья, мало чем отличавшегося от солдатского.
Вечерний разговор прервался: продолжать его не имело смысла. Генералы еще посидели, повздыхали и стали расходиться. Каждый из участников того товарищеского ужина уносил в душе неясное, не до конца осознанное ощущение своей не то вины, не то неловкости, не то… (Никак не находилось нужное определение!) Громадный дом России за века своей истории сложился из нескольких сословных этажей. Свой этаж в нем занимали и военные. И никого на этажах нисколько не заботило, как там приходится существовать подвальным обитателям. А подвалы были обширные и многолюдные! И вот подвальный люд вылез и яростно задрал головы на этажи. Само собой, первая их злоба направилась на тех, кто всего ближе: на офицеров, генералов…В России прочно установилось безвластие. Поэтому на узников Быховской тюрьмы уже никто не обращал внимания. Поэтому они так легко разъезжались…
Временное правительство, затворившись в Зимнем дворце, распространяло свое «могущество» не далее Обводного канала.
Военная власть в Ставке тоже была парализована и существовала лишь потому, что непостижимым образом бездействовали немцы. Впрочем, пойди они в наступление, – кто знает? – вдруг в самой солдатской русской толще пробудилось бы что-то сугубо национальное, подвигнув остатки армии принять обнаглевшего противника на штык.
В Петрограде все уверенней хозяйничал Совет рабочих и солдатских депутатов. Возглавлял его, прогнав худосочного Чхеидзе, весь клокотавший от энергии Троцкий. Его нетерпеливое неистовство подкреплялось реальной силой: само правительство, изобретя смертельную опасность от Корнилова, вооружило рабочие отряды (Красная гвардия). Кроме этих отрядов Троцкий имел поддержку всего распухшего сверх всякой меры столичного гарнизона и такую копившуюся в течение всех военных лет силу, как Балтийский флот. Десятки тысяч полнокровных мужиков в бескозырках и бушлатах ретиво рвались в центр Питера вкусить наконец-то своего классового превосходства над презренными буржуями.
А страна разваливалась и нищала, дробилась и получала вкус к анархии. Пылали старинные помещичьи усадьбы, резался дорогой породный скот, самозабвенно вырубались парки и рушился инвентарь. Фабрики закрывались, выкидывая рабочий люд на клокочущие улицы (жизненная сила революции). Инфляция ставила рекорды, и деньги, называемые «керенками», шли не на счет, а на вес.
Первыми, кто обеспокоился состоянием российских дел, были послы союзнических стран. 26 сентября полномочные представители Великобритании, Италии и Франции посетили Керенского в Зимнем и потребовали от него (во имя, разумеется, победы) «восстановить воинский дух и дисциплину». В первую очередь следовало «раздавить большевиков» (как явных агентов германцев).
Дипломатический демарш в Петрограде являлся всего лишь декоративной стороной того, что на самом деле происходило за кулисами Большой политики.
На страницах влиятельных европейских газет все чаще стали появляться имена министра иностранных дел Германии Кюльма-на, французского премьера Бриана и английского дипломатического зубра лорда Сесиля. Воюющие армии были обескровлены предельно. Наступила страдная пора большого государственного торга – тайных встреч, соглашений, меморандумов, конференций. Понеся самые громадные потери на войне, Россия оказаласьсамой слабой и беспомощной. Ее и сделали жертвой. В этой стае уважали только силу!
Каждая из высоких договаривающихся сторон лезла из кожи, чтобы не упустить собственной выгоды. Европейское одеяло тянули не только за углы, но и хватались за края, где только можно ухватиться. (Даже Бельгия хваталась!) И лишь одна страна не допускалась к этому хищническому дележу – Россия, ибо все аппетиты алчных торгашей удовлетворялись за ее счет. На дипломатическом языке это именовалось так: «Допустить уступки на условиях достаточной компенсации на Востоке».
Наступил финал того, почему три года назад сербский парнишка Гаврила Принцип стрелял в Франца Фердинанда.
Все же русский медведь, чью шкуру так увлеченно готовились разодрать, оставался еще жив.
В середине октября военный министр Верховский (его заслуги заключались лишь в резком неприятии Корнилова) наложил запрет на демобилизацию из армии трех возрастов – обнажится фронт. Но в то же время он провозгласил, что «дисциплина в русской армии должна быть добровольной, на основе общей любви к Родине; необходимо, чтобы дисциплина перестала носить в себе неприятный характер принуждения». В неудержимом пустозвонстве он брал пример со своего шурина Керенского.
В ответ большевики образовали Военно-революционный комитет, потребовавший от красногвардейцев железной дисциплины. Во все части Петроградского гарнизона комитет разослал своих комиссаров с самыми властными полномочиями. Приближались решающие дни.
23 октября в Петрограде открылась городская конференция Красной гвардии. Рабочие отряды насчитывали более 12 тысяч штыков. По столичным проспектам похаживали хмурые патрули рабочих с винтовками. Они задерживали подозрительных и благоволили лишь к тем, кто называл пароль.
Керенский, словно очнувшись после продолжительного обморока, вдруг дернулся: потребовал отправить на фронт некоторые части столичного гарнизона (то самое, на чем настаивал Корнилов еще в марте). Совет депутатов бесцеремонно перечеркнул решение премьер-министра. Больше того, уверенный в своих силах Цент-робалт прислал Керенскому матросский ультиматум.