Три месяца колесила она по всему свету. Она настолько уставала, что как-то почти не думала об одиночестве. И, лишь переступив порог своей квартиры, где ее встретили только Джаспер и тетя Лилиан, ясно представила себе, каким одиноким с этих пор будет ее существование.
   Внешне все шло по-старому. Она так же подолгу лежала на столах массажисток, сидела в креслах парикмахеров, отдыхала, когда над ней хлопотали умелые руки косметичек. Лицо ее сохраняло свежесть, кожа была упругой, тело крепким, волосы густыми и блестящими. Но внутри у нее было пусто, пусто, пусто. Теперь она нуждалась не в подновлении красоты, а в чем-то ином, что определило бы смысл ее жизни и дало бы ей цель.
   Самыми мучительными были для нее часы, которые она проводила дома. Она никак не могла найти выход из создавшегося положения. Конечно, можно было продать все и переехать. Это стоило бы ей дешевле, но пока она еще не задумывалась о деньгах как о сложной жизненной проблеме.
   С уходом Кита прежняя светская жизнь прекратилась, и ей пришлось воочию столкнуться с крахом своих иллюзий о том, что она является частью этой жизни. Правда, она еще широко пользовалась гостеприимством и сама оказывала его, но теперь уже не у себя дома. Она предпочитала приглашать знакомых в фешенебельные рестораны, где всегда в нужный момент оказывался фоторепортер, запечатлевавший на пленку ее визит, где управляющий и метрдотель встречали ее подобострастно, потому что присутствие в их заведении Тэмпи Кэкстон было рекламой, а стало быть, приносило прибыль.
   Особенно страдала она от одиночества в субботние вечера. Вряд ли какая-нибудь женщина, так же, как она, дорожившая репутацией счастливой и преуспевающей, осмелилась бы появиться в общественном месте одна или в компании другой такой же одинокой особы. Прийти в театр, в ресторан одной или с подругой означало бы признать перед всеми свое поражение. Ей приходилось принимать приглашения мужчин, которые лишь раздражали ее.
 
   Она пробуждалась от наркотического сна, как только озорные кукабарры начинали заливаться громким смехом, и ее квартира казалась ей чем-то вроде пустой скорлупы.
   Воспоминания преследовали ее, хлестали, словно плетью. И хотя в доме не осталось уже ни единого вещественного напоминания о Ките, она никуда не могла убежать от него: пол отзывался эхом его призрачных шагов, кровать дышала его незримым присутствием.
   Она долго не могла подняться, лежа в полузабытьи, а вокруг пробуждалась жизнь: куравонги перекликались звонкими трелями в листве деревьев, весело щебетали бюль-бюли, чайки своими пронзительными криками, будто хор, аккомпанировали грохоту первых отплывающих паромов, взрывая тишину у причалов. Тэмпи ощупывала свою кровать, отказываясь поверить, что она пуста. Слезы медленно скатывались из-под ресниц, стекали по вискам и ушам. Она лежала, плотно сжав веки, не открывая глаз, не видя наступившего утра.
   Потом ее тело начинало гореть от острой тоски по нему, она переворачивалась и зарывалась лицом в подушку, кусала ее зубами, лишь бы не закричать во весь голос. Так лежала она, скованная страстью, пока неудовлетворенное желание не утихало в ней, а сердце не начинало биться нормально.
   Беспощадное солнце настойчиво врывалось в широкие окна, залив уже не просто сверкал, а весь горел от ослепительного света. Она нехотя поднималась, долго, очень долго лежала в ванне. От воды исходило благоухание, а по лицу ее, покрытому густым слоем крема, неудержимо текли слезы.
   Она пробовала читать, но ни в одной книге не были описаны муки ее одиночества. И поэтессы и романистки, видимо, стыдились правдиво показать глубину страданий, отчаяние покинутой женщины. А может, они просто этого не испытали. Или талант предохранял их от разъедающего чувства потери и горечи поражения.
   Романтический ореол, который раньше окружал ее работу, начал постепенно тускнеть. Теперь, когда телекамера брала ее в фокус, она должна была собрать все свое умение, весь свой опыт, чтобы придать позе естественность и эффектность, чтобы владеть модуляциями голоса. Теперь ей претили и резали ухо рекламные передачи. Раньше они не казались ей такими вульгарными, слащавыми попытками одной женщины вызвать доверие других. Теперь она ощущала чудовищную неискренность, лицемерие созданного ею образа, скрытые безмятежным выражением лица, спокойными глазами и улыбающимися губами, которые говорили: «Твоя святая обязанность по отношению к самой себе и к мужу – постоянно думать о красоте своего тела, о том, чтобы волосы твои отливали блеском, а кожа была упруга и нежна. Заботясь о своих нарядах, ты исполняешь долг не только в отношении своего дома и своей семьи, но и в отношении своих соседей – ты воспитываешь в них хороший вкус». А червь в мозгу замечал иронически: «Как же ты можешь давать советы этой незнакомой женщине, какими чарами удержать возле себя мужчину, если сама не смогла этого сделать?»
   Теперь она уже не швыряла секретарше письма, пачками приходившие на ее имя ежедневно, – она внимательно вчитывалась в каждую строчку, стараясь за неуклюжими фразами немолодых женщин, спрашивавших, как сохранить свою внешность, найти подтверждение тому, что в сорок лет жизнь еще не кончается.
   Она начала бояться пустоты жизни этих женщин и дрожала вместе с ними от страха, хотя совсем еще недавно смеялась над их трогательными излияниями. Теперь она сама оказалась в том ненадежном положении, в котором находились ее невидимые поклонницы, а ведь она всегда была уверена, что застрахована от их невзгод. Она начала задумываться над вопросами, никогда ранее ее не волновавшими. Каково будущее женщины, истратившей лучшие годы своей жизни на бесконечные, изнурительные заботы о семейном благополучии и лет через тридцать обнаружившей, что стала для мужа просто частью мебели, купленной в рассрочку, а детям и вовсе не нужной, так как не поспевала за их устремлениями, слишком занятая поисками панацеи от разрушительного действия времени?
   Сидя в автобусе или на пароме, она пыталась разгадать, что кроется под внешне вполне благополучными масками женщин, какие мысли роятся в их головах под копнами золотистых, цвета хны или платины волос? Какие тайные заботы испепеляют их под красивым бельем и элегантными платьями? Что делают эти выхоленные руки, накрыв чехлом пишущую машинку, приведя в порядок письменный стол в конторе, убрав кипы товаров с никогда не пустующих прилавков, опустив шторы на окнах модных салонов или пробив последний чек на кассовом аппарате? В каких дешевых квартирах или комнатах бродят эти одинокие женщины, сбросив туфли с усталых ног, чтобы дать им временный отдых от невыносимых страданий, причиняемых болезненными мозолями и плоскостопием?
   Что станет с ней самой, если она заболеет и не сможет зарабатывать? Сбережения ее всегда были скромными, а образ жизни, который она вела, слишком дорогостоящим для одинокой, независимой женщины.
   Теперь, когда деньги из предмета забавы и удовольствия превратились для нее в средство существования, одна мысль не оставляла ее: как же другие женщины справляются со счетами, которые скапливаются в конце каждой недели?
   Всматриваясь в лица женщин, похожие на маски, она задавала себе вопрос: у многих ли из них есть верный спутник, ласки которого помогают забыть все неприятности, огорчения трудно прожитого дня? Многим ли бегущие струи вечернего душа приносят облегчение от непролитых слез, от постоянного сознания того, что судьба отметила их печатью вечного одиночества, уготовив жизнь хуже смерти?
   Все это время она пребывала в состоянии полной самоотрешенности, захваченная вихрем бесконечного молчаливого диалога с Китом. Она мысленно спорила с ним, осуждала его за все случившееся, с бесстыдной откровенностью распространялась перед ним о своих женских достоинствах, которые были столь желанны для него всегда и должны были оставаться желанными до сих пор.
 
   Действительность ворвалась в эту отрешенность в тот день, когда ей передали записку от управляющего телевизионным центром с просьбой увидеться с ним.
   Она вошла в кабинет без каких-либо предчувствий. Ей всегда недоставало прозорливости тети Лилиан! Даже увидев там одного из главных заказчиков телепрограмм и руководителя фотостудии, она еще не почувствовала, что надвигается беда.
   А беда уже ждала ее. Улыбающаяся, извиняющаяся, внешне дружеская, полная сочувствия, но тем не менее истинная беда.
   Они начали разговор с тонкого лицемерия. Да, они по-прежнему восхищаются ею, они весьма довольны работой, которую она для них выполняет, но… но… Может быть, она сама заметила… правда, это еще не стало явью для ее друзей и почитателей, но уже ясно для фотообъектива… Нет? Может быть, она еще не видела пленки последнего показа мод? Может быть, ей угодно будет вместе с ними просмотреть фрагменты этого фильма?
   – Да, – сказала она решительно, а про себя взмолилась: «Господи! Сжалься надо мной!»
   Но никто ни на земле, ни на небе не сжалился над нею. Во время демонстрации фильма ей хотелось закрыть глаза, провалиться сквозь землю, а кадры, безжалостные кадры, один за другим мелькали на небольшом экране. Отвращение к самой себе, которого она раньше никогда не испытывала, охватило ее при виде того, как она улыбалась, позировала, лепетала какие-то банальности: «Избыточный вес? Худоба? Первые морщинки? Предательская седина? Посвятите все свободное от домашнего хозяйства время тому, чтобы наверстать упущенное. Откладывайте из домашнего бюджета каждый цент на косметику и наряды».
   А за этими ее словами скрывались другие: «Даже если красота и вечна, она не спасет вас. Ведь не помогла же мне красота удержать Кита и вовсе не красота отняла его у меня».
   Они в упор смотрели на нее. Нет, дело вовсе не в том, что она на фотографиях выходит теперь хуже, чем прежде, – наоборот, после поездки за границу она стала еще эффектнее.
   Внезапно она почувствовала, как поток крови хлынул по невидимым жилам, заставив ее покраснеть до корней волос. Горло перехватило. Она засмеялась заученным смехом.
   – Конечно, если говорить по существу, то вы верх совершенства, – разглагольствовали они, – но, к сожалению, за последние пять лет в моду вошел новый тип женщины. Очарование, подобное вашему, отступает. И мы считаем необходимым привлечь для показа этого нового типа более молодую актрису. Но ведь это для вас не страшно. Мы уверены, что найдется новая сфера применения вашего таланта, новая область, совсем не исследованная, – это женщина средних лет. Ведь именно у нее есть лишние деньги, свободное время и… будем откровенны! – она больше нуждается в хорошем портном, парикмахере, косметичке, элегантных туалетах – во всем том, что вы всегда с таким блеском демонстрировали. Но это сейчас не для нас. Мы должны следовать моде. Логично, не правда ли? А вы вряд ли столкнетесь с трудностями в поисках новой работы.
   Ей казалось, что она соглашалась с их доводами и объяснениями с такой же легкостью и деликатностью, с какой они их выдвигали.
   Расстались они, галантно улыбаясь друг другу, перемежая разговор шутками на давнем своем жаргоне.
   – Милая, вы, как всегда, очаровательны… Там еще груда писем, присланных вам недавно. Вот видите, все по-прежнему идет блестяще.
 
   В тот вечер, возвращаясь домой на пароме, она прочла сообщение о рождении у Кита близнецов.
   Вот тогда-то она и поняла до конца, до самой последней горькой капли, как жестоко обходится жизнь с женщинами средних лет, обрекая их на пустое, бесплодное существование, в то время как их возлюбленные становятся отцами детей более молодых соперниц.
   Малюсенький однопалубный паром с трудом прокладывал себе путь по серо-стальным водам залива. Суровое море под суровым небом. Впереди – ни единого огонька, так как солнце, окутанное хмурыми сумерками, еще не зашло. Хмурый мир, хмурые женщины, возвращающиеся домой с хмурыми от усталости лицами.
   Они обогнули мыс Креморн-пойнт, и бухта засверкала перед ними огнями маяка, разорвавшими мглу изумрудными россыпями. Как бы в ответ золотыми гирляндами вспыхнули береговые огни. Небо угрожающе низко опустилось над морем, предвещая шторм. Едва они успели пришвартоваться к Старому Причалу, как началась зловещая увертюра бешеных порывов ветра, примчавшегося с юга. Опустошенная, без каких-либо надежд на будущее, Тэмпи машинально поднялась по ступенькам лестницы до своей квартиры, такой же пустой, как и ее существование.
   Именно тогда она и решила умереть.
   Днем медицинские сестры, мелькавшие то и дело у ее кровати, были лишь ожившими призраками. Ночами же бестелесные, но более реальные призраки преследовали ее и не отпускали. Глаза отца были полны любви и недоумения; Кристофер пристально смотрел на нее, его лицо было так похоже на ее собственное, что страшно становилось. Она силилась, но не могла понять, что выражает его взгляд, точно так же, как не могла этого понять при его жизни. Но во взгляде этом не было ни любви, ни прощения. Бледный, словно мертвец, бродил вокруг нее Кит, пока ее сознание пребывало где-то на грани сна и бодрствования, а потом она вдруг, как от толчка, пробуждалась. Даже мир ее снов, где он властвовал безраздельно, был невыносим для нее. Вновь и вновь она вспоминала свою жизнь и удивлялась, как могут жить на земле люди, если у них нет ни цели, ни близких – ведь только ради этого стоило жить. Если бы хоть Кристофер был оставлен ей судьбой, она отдала бы ему все сокровища души, потраченные на Кита.
 
   Она страдала от бессонницы. Картины последних двадцати лет жизни скользили перед ее глазами, как по льду замерзшего озера на горе Косцюшко – ослепительный блеск ярких красок, лучи прожекторов, затмевающих звезды на небе, толпы конькобежцев, которые ткут разноцветные узоры, нимало не задумываясь о глубине, таящейся подо льдом. Однажды лед проломился, и молодая девушка погибла под ним. Ее труп так и не нашли.
   Часто в сновидениях являлось к ней теперь это милое создание, окоченевшее в ледяной бездне. Являлся иногда и Кристофер, плывущий по неведомому озеру где-то далеко в джунглях.
   Она просыпалась, задыхаясь от угрызений совести, и лежала без сна, медленно возвращаясь к пониманию того, что выхода у нее нет. Безвыходность положения усугублялась теперь новыми душевными страданиями. Эти страдания нельзя было облегчить слезами, и не было такого бальзама, который смягчил бы эту разъедающую боль.
   Кристофер был мертв. Она старалась отделаться от мучительной мысли, что, если бы она вела себя иначе тогда, его не послали бы в Малайю. К чему теперь говорить себе, что сделано это было ради его же собственной пользы. К чему оправдываться незнанием того, что, поддерживая решение Роберта об отправке туда сына, она послала его на верную смерть. Столкнись она вновь с подобной ситуацией, она поступила бы так же. Другого решения нельзя было и представить себе.
   Что еще могли они сделать для своего беспутного сына?! Нет, это был уже не прежний застенчивый, молчаливый мальчик – его место занял другой человек, которого она никак не могла понять. Ни разу не удалось ей услышать, о чем он говорит, или увидеть, чем он занят. Раньше у него был единственный способ противодействия родителям: замкнуться в себе, молчаливо, но упорно отказываться исполнять их желания и не делать того, чего он не хотел делать. Теперь было уже нечто другое. Это была бешеная сила, накопившаяся в нем от безрассудной страсти, колдовских чар пола, нахлынувших на мальчика, которого слишком строго ограждали от того, что мальчишки его возраста считали само собой разумеющимся. За это она винила его отца. Она и Кит все-таки старались показать ему, как должны жить нормальные люди, но отец держал его в тепличной атмосфере воскресных утренних церковных служб, воскресной школы и всего того старомодного и отжившего, в чем сам Роберт видел смысл своей жизни.
 
   Проснувшись, она поняла, что наступил следующий день, который она ненавидела за то, что он был светлым и ярким. Но сегодня она наконец должна решить, как ей быть дальше. Нельзя же бесконечно лежать в больнице под предлогом какой-то фантастической болезни, пытаясь уклониться от встречи с жизнью.
   Она отложила в сторону письма, не раскрывая их, и без особого интереса взглянула на пакет, который протянула ей сестра.
   – Ну-ка, – голос сестры был очень оживлен, – раскройте его. А если вам трудно, я помогу.
   Сестра разорвала бечевку, сняла обертку и вручила ей тетрадь. На кожаной обложке золотыми буквами было вытиснено «Дневник».
   Тэмпи открыла его и прочитала имя, написанное неуклюжим ученическим почерком: «Кристофер Роберт Армитедж». На первой странице рукой тети Лилиан было изящно выведено: «Дорогому Кристоферу в день его восемнадцатилетия».
   Тетрадь обожгла ей руки. Вся дрожа, она испуганно отбросила ее в сторону. Ей вдруг почудилось, что в комнате возник призрак Кристофера, полный горечи и ненависти к ней.
   Сестра недоуменно взглянула на нее, повернулась и вышла.
   Тэмпи немного успокоилась, торопливо выпила чай, принесенный сестрой, – почти кипяток, – открыла дневник и принялась читать.

Часть вторая

   «16 января. Итак, с этого дня начинается дневник Кристофера Армитеджа, который сегодня празднует восемнадцатую годовщину своего нежеланного рождения. Аминь!
   Дорогой Дневник… Мой весьма ограниченный опыт в записывании истории моей жизни приводит меня к убеждению, что подобное обращение является правильным, хотя я и не могу представить себе, почему должен чувствовать привязанность к чистым страницам этой новенькой тетрадки. Ну, если только потому, что тетрадку эту дала мне тетя Лилиан. Кого еще из моих близких и не слишком дорогих родственников осенила бы идея, что этим можно хоть как-то развеять скуку шестинедельного карантина? И разве не типично для моей судьбы, что я подцепил скарлатину как раз во время больших каникул, – ведь случись это немного раньше, я был бы на целых полтора месяца спасен от чертова ада, называемого школой.
   Только тете Лилиан (на самом деле она тетка моей матери) могла прийти в голову мысль, что мне, который и письма-то всегда писал из-под палки, вдруг захочется взяться за дневник. Это вполне в ее духе, и я только теперь понял, как должен быть благодарен ей за все, что она для меня сделала. Странно, но именно тетя – единственное существо на свете, которому я могу открыть душу. Да еще, пожалуй, учитель математики, временно преподающий у нас в школе. Я называю его В. У. Это он познакомил меня с единственным предметом, действительно заинтересовавшим меня, – математикой. Когда я занимаюсь математикой, у меня словно лампочка зажигается в голове. С тетей Л. я болтаю без умолку, и мне кажется, будто эти наши разговоры – продолжение моего младенческого лепета – ведь тетя Л. ухаживала за мной в те дни, когда у моей матери начался Великий Роман, а отец сражался на войне, на второй мировой войне, которая должна была навсегда покончить со всеми войнами.
   Я не мог бы сказать, что люблю тетю Л. Я не хочу ни писать о любви, ни тем более думать о ней. Я ненавижу слово «любовь». Все эти шуры-муры и амуры, ахи, вздохи при луне… Такая пошлятина, такая ложь. Эта так называемая любовь сделала сухого угрюмого человека моим Законным родителем, самовлюбленного волка моим Отчимом (титул этот он носит только по обычаю, а не по закону), а его прекра-а-асную «спутницу» моей Родительницей.
   Больше всего я осуждаю родителей за то, что они вычеркнули тетю Лилиан из своей жизни. А значит – и из моей. Не понимаю, почему отец не захотел взять ее в наш дом? Когда умер дедушка (какой, это был человек!), я много раз упрашивал отца разрешить тете Лилиан приехать к нам, чтобы присматривать за нами обоими. В то время я еще был слишком мал и не сумел скрыть от него, что чувствовал себя очень несчастным. Но сколько я ни просил его, он с диким упрямством отказывал мне. У него репутация человека сурового, но справедливого. Он этой репутации не заслуживает. Разве справедливо он осудил меня на то, чтобы я рос в доме, где правил лишь Долг с большой буквы?
   Тетя Лилиан могла бы как-то обогреть меня. Но она поселилась не у нас, так сильно в ней нуждавшихся, не у матери, которая была у нее в неоплатном долгу, а в каком-то чужом доме, прирабатывая к своей пенсии по старости – присматривала за детьми, вязала.
   И если ей не будет сооружен никакой другой памятник, я хотел бы написать здесь: «Посвящается тете Лилиан, которая служила всему миру, недостойному миру, и ради которой ее внучатый племянник чуть было не написал слово „любовь“.
 
   Небольшое отступление. На тот случай, если тебе, Дорогой Дневник, не понравится мой стиль, разреши объяснить (между нами ведь не может быть никаких секретов), что этот стиль вырабатывался в течение многих лет специально, чтобы приводить в ярость отчима. У меня превратилось в своего рода привычку обходиться минимальным количеством слов и никогда не пользоваться сложными словами, если достаточно было четырех букв англосаксонского алфавита, а это совершенно выводило его из себя.
   Мои зануднейшие выступления на уроках бесят учителей и ошеломляют однокашников – они даже испытывают восхищение, хотя ни за что на свете не признались бы в этом: я отказываюсь пересыпать свою речь местными идиотизмами, которые превращают их язык в нечто несусветное, понятное лишь тем, кто находится в одной с ними клике. Я подбираю слова так, как другие ребята коллекционируют фотографии кинозвезд. Теперь я уже выработал собственный стиль, который в сочетании с весьма оригинальной орфографией вполне способен привести преподавателей английского языка в состояние шока.
   Но вернемся к нашим баранам, как ни за что не сказал бы француз.
   Размышляя о противоречиях в моем воспитании, я порой удивляюсь, как это я не стал каким-нибудь полоумным, как там их называют: шкизоф, шизоп, шиз… Извини меня, Д. Д. Надо будет посмотреть в словаре, но звучит это вроде «шизофреник» и означает, что внутри человек расколот на две части.
   Я всегда жил такой вот жизнью, состоявшей из двух половинок, всегда меня тянуло в разные стороны, как это однажды случилось во время подводной охоты, когда я угодил между двумя течениями. Странное, пугающее ощущение.
   Мое детство, которое теперь уже официально закончилось, словно перемолото двумя мельничными жерновами. Все мои субботние и воскресные дни проходили поочередно то в слишком большом старомодном доме отца, то в слишком модерновой квартире матери и отчима.
   Я совершенно уверен, что между родителями шла жестокая борьба за право затащить меня к себе на время моих двухнедельных каникул. Но делалось это отнюдь не из родительских чувств ко мне, а только из желания досадить друг другу. Оба пытались доказать, что каждый из них мог бы быть образцовым отцом (матерью), если бы она (он) не срывала его (ее) планов.
   Тетя Л. говорит, что мне следует жалеть отца. Но как можно чувствовать жалость к человеку, душа которого застегнута на все пуговицы еще со времен прошлой войны икоторый бесконечно разглагольствует с себе подобными о былых сражениях, нисколько не интересуясь событиями, происходящими вокруг него. Это самый настоящий педант. Он никогда не обращается к моей матери иначе как «миссис Кэкстон», при этом живьем сдирая кожу с меня и – мне это только сейчас пришло в голову! – с себя самого.
   После скандала, который учинила в Сиднее моя мамаша и который был подобен взрыву атомной бомбы, оставляющей радиоактивные осадки повсюду – и в особенности на мне! – я еще мог бы иметь какое-то подобие дома, если б отец разрешил тете Лилиан приехать жить к нам. Но нет, вместо этого он отослал меня, девятилетнего мальчика, в один из лучших частных пансионов, забрав из обычной школы, где мне нравилось и где никого никогда не интересовало, кто такая моя мать. Там, в этом пансионе, я провел все школьные годы, я – радиоактивный ребенок, на которого все нацеливали свои счетчики Гейгера.
   Меня преследовала мысль, что за всеми этими действиями отца скрывалось одно – он хотел быть уверенным, что я общаюсь с сыновьями «лучших людей», ибо где-то в отдаленном будущем моя жизнь могла оказаться в зависимости от одного из сих папаш, владевших огромным капиталом.
   Он имел обыкновение говорить: тот или иной «стоит» столько-то тысяч, хотя ни один из них как человек не стоил и подметки тети Л.
   Отец и эта частная школа постоянно вдалбливали мне в голову принцип: «Все для бога и для королевы». Они подчас настолько отрывались от действительности, что начинали всерьез рассуждать о Британской империи и даже были готовы на любом столбе водрузить британский государственный флаг. Отец из-за своей демагогии даже отказался купить телевизор. Он, видите ли, не собирается тратить деньги на то, чтобы иметь в доме американскую мерзость, развращающую его паиньку-сына. Когда же я пытался убедить его, что английские передачи ничем не уступают американским, он приходил в ярость и обзывал меня космополитом.
   В доме матери мне пели совсем другую песню. Газета, где работал отчим, была подчинена принципу: «Все взоры – на Америку!». Модели платьев, демонстрировавшиеся по телевидению матерью, были американскими, да и весь образ жизни, который она проповедовала, был американским. Пища (кстати, чертовски вкусная!) и вечеринки, которые они устраивали, были на американский лад: в городской квартире – великосветские приемы, а в загородном доме на Питтуотере – сногсшибательные пиршества, которые закатывал отчим в уик-энды.