– Нет, – ответила Тэмпи, потом, словно очнувшись, захлопнула тетрадь. – О, простите. Да, конечно, пора.
   Она сомкнула глаза. Сестра опустила на окне шторы и закрыла балконную дверь. При этом она без конца о чем-то болтала. Потом принесла стакан горячего молока и снотворное. Дверь за ней затворилась.
   Тэмпи лежала не шевелясь. Она ничего не видела, ничего не чувствовала. О, до чего же ужасен этот мир подростков! Ее сын предстал перед ней жестоким чудовищем: он лишил ее всякого достоинства, он осуждал ее. Но ведь он прав! Как в свои восемнадцать лет он сумел понять то, что ей казалось недоступным в тридцать восемь?
   «Пустая голова!» «О Крис, если бы ты знал, как ранят меня твои слова… А что остается делать женщине, Крис? С тех пор как я покинула дом отца, моя голова никому не была нужна».
   Она вспомнила, как Роберт обычно подшучивал над ее V «подвижным, как ртуть, умом». Он хотел, чтобы она всегда оставалась такой.
   Кит поступал более утонченно. Он постоянно внушал ей, что инстинкты женщины более важны, чем ее разум. Он вполне доверял ее предчувствиям, но совершенно не терпел ее мыслей.
 
   «Ты представить себе не можешь, Крис, как это тяжело для женщин. Даже твоя обожаемая тетя Лилиан часто говорила мне, еще девочке, что женщине не нужно быть чересчур умной, если она хочет стать счастливой».
   Была ли она счастлива с Китом? Ей казалось, что да. Но это счастье обернулось иллюзией. Кит прав. Вся жизнь – иллюзия, и она сыграла с ней жестокую шутку. Теперь-то иллюзий больше нет – они рухнули, но до сих пор ее рассудок отказывался согласиться с этим.
   Так она и лежала без сна, продолжая свой диалог с умершим сыном.
 
   «…А теперь, Дорогой Дневник, закончив разговор о животных инстинктах, я хотел бы посвятить несколько страниц моей единственной страсти или, как сказали бы некоторые, моему пороку – математике.
   Если это и звучит сентиментально, то, видимо, оттого, что я впервые решился написать об этом.
   Итак, математика! Прекрасная проза!
   Мои тайные увлечения обрели форму и аргументацию лишь в прошлом году, когда нам всем вдруг повезло – наш учитель математики заболел и на несколько месяцев выбыл из строя. Раньше я лишь смутно догадывался, что за всеми этими опротивевшими формулами, уравнениями, теоремами, перестановками многочленов скрыт волнующий мир, и вот теперь его приоткрыл нам учитель, временно заменивший заболевшего, – В. У. О, это был чародей! Он рассказывал нам о разобщенных понятиях, которые в сумме образуют теорию чисел, занимавшую величайшие умы человечества со времен шумерской культуры. Но большую часть нашего класса математика не интересовала. Могу поклясться, что у нас нет башковитых парней, за исключением Уитерса Зубрилы да еще недавно приехавшего к нам ученика (фамилия его занимает целую строчку), имеющего какую-то неправдоподобную склонность к истории. Если все здесь написанное, кажется тебе, Дорогой Дневник, несколько напыщенным, то прошу тебя: вспомни, что с математикой я справляюсь куда лучше, чем с писаниной.
   Добрый старый В. У.! Это ему я обязан всем. Те недели, которые он провел тогда в классе, были для меня озарением. В этом грязном, алчном мире стяжателей я нашел для себя чудесную к благодатную математическую логику.
   Совершенно случайно я на какое-то время прославил нашу школу, решив математическую задачу, которая поставила в тупик даже некоторых профессоров университета. Ее принес мне В. У. Не спрашивай, как я справился с ней. Я просто сел и начал решать. Она не отняла у меня много времени. Если бы я не чувствовал отвращения к метафизической чепухе, я мог бы назвать это вдохновением. Но это было! Такое больше никогда не повторится, живи я еще хоть миллион лет.
   Кроме удивления перед собственной личностью, у меня появилась еще вырезка из газеты – думаю, это дело рук отчима, – и на какое-то время я оказался в одном ряду с прославленными победителями футбольных матчей.
   Отчим, в очередной попытке преодолеть отчужденность между нами, начал было рекомендовать меня своим скептически настроенным дружкам, как не по годам развитого мальчика, занимающегося чтением книг по математике ради собственного удовольствия. Низкопоклонствуя перед силой, которую он представлял в прессе, они снисходительно улыбались. Меня это выводило из равновесия, я чувствовал, как кровь приливает к моему лицу, и про себя я кричал им: «Что же смешного в том, что математические книги можно читать ради собственного удовольствия? Вам, видимо, более понятно, когда предпочтение отдается порнографии?» Конечно, я не говорил этого вслух, иначе мой отчим решил бы, что ему наконец удалось проникнуть сквозь завесу отчужденности, а подобного удовольствия я ему никогда не доставлю.
   Мне прислали приглашение – принять участие в телевизионной передаче (я подозреваю, что это мать постаралась), но я отказался. Никому из них не удастся загрязнить мое открытие.
   Школа была потрясена. В классе уже предполагали, что мне выдадут справку из психиатрички, что я чокнутый, – ведь если для этого и нужно было какое-либо особое подтверждение, то таким подтверждением был мой отказ.
   Отец, растроганный тем, что наконец-то ему есть чем погордиться, выжал из себя несколько монет и купил мне «Мир математики» в четырех томах. Они стали моими самыми любимыми книгами. Я зачитывался отрывками из работ великих математиков всех времен и чувствовал себя мизерным, ничтожным неофитом в этой длинной цепи выдающихся создателей мистерии цифр.
   Отец объявил, что сделает из меня чиновника страхового общества. (Его никогда не интересовало, кем я сам хотел бы стать.) Это привело меня в бешенство, и я потратил несколько выходных дней, споря с ним о вопросах, которые он считал просто-напросто нелепыми, например, почему трижды два равняется шести и есть ли во вселенной место, где результат будет другим.
   Я нашел этот мудреный вопрос в одной из книг, подаренных мне В. У. Мы подружились с ним и все свободное время проводили вместе.
   Он ходил в потрепанной одежде и выглядел изможденным, но, конечно, вовсе не из-за пристрастия к алкоголю или наркотикам, как предполагали некоторые мои одноклассники. Со своими гениальными способностями, если бы оп торговал ими, он легко мог бы стать миллионером, но он довольствовался лишь прожиточным минимумом, полностью отдаваясь экспериментальной работе над теорией чисел. Отец говорил, что все эти теоретические выкладки совершенно бесполезны в практической жизни. А когда я завел разговор об изысканиях в области совершенных чисел, он просто взорвался.
   Как втолковать этим ограниченным, вечно занятым деловыми встречами и подсчетами денег людям, что мне куда приятнее проводить вечера в бедной квартирке моего учителя, где все пропахло табаком и горьким черным кофе, где все завалено книгами и мне приходится освобождать от них краешек стола или перекладывать их со стула на пол, чтобы сесть? Как втолковать им, что в моих занятиях гораздо больше романтики приключений, чем во всех этих вечеринках, так называемых междусобойчиках, в обществе необузданных, развращенных сверстников, которых спасают от наказания лишь деньги их папаш и адвокаты? Как втолковать им, что мое увлечение математикой, в дополнение к подводным исследованиям, дает возможность моим умственным способностям свободно парить в заманчивых для меня сферах, словно в океане, когда сама глубина облегчает вес моего тела? Но ведь ни то, ни другое не может принести выгоды, а человека, который не ищет для себя выгоды, они презирают, словно гаденыша. Что подумали бы эти люди, узнав, что все время, пока я нахожусь в карантине, я читаю о дружественных числах? Удивительные вещи. Сумма правильных делителей одного числа из пары равняется другому числу. Возможно ли это? В прошлом веке итальянский школьник Никколо Паганини (другой Паганини, не музыкант) открыл существование дружественных чисел, о чем даже не подозревали маститые математики!
   Что ж, Дорогой Дневник, значит, можно жить в этом чудесном мире цифр! И кто знает, быть может, что-нибудь откроет и бывший школьник Кристофер Роберт Армитедж? Ха-ха!
 
   Итак, Дорогой Д., мне исполнилось восемнадцать лет итри недели, я собираюсь выйти из карантинного барака и снова увидеть мир. Что же принес мне почтальон в этот знаменательный день?
   Повестку! Меня призывают на военную службу! Человечество, вернее, «самые достойные» его представители, дарует мне право воевать и, если понадобится, умереть за свою страну так же, как это уже сделали до меня тысячи парней. Мелочь, конечно, но мне еще не предоставлено право голосовать за тех субъектов, которые будут решать, где и против кого я должен воевать. А чтобы у меня не появилось никаких возвышенных идей о том, что Родина нуждается во мне, призывая на службу, отчим прислал мне записку на редакционном бланке, в которой намекнул: ему-де известно сокровенное желание моего трусливого сердца и если я захочу избежать призыва и мне понадобится его помощь (он употребил еще более фарисейские выражения), то он, конечно, будет рад использовать все свое влияние. Что это с ним, Дорогой Дневник? Насколько я понимаю, этот сын Пегаса (кастрированный) всю свою жизнь посвятил лишь своей личности и никому больше.
   Бьюсь об заклад, что это именно он в результате какой-то нечестной сделки добился моего призыва в армию – ведь таким образом он мог бы внушить матери, что только благодаря его заступничеству мне удастся получить отсрочку. Будь он проклят! И чего ему приспичило соваться в эти дела?
   Если уж быть откровенным, Дневник, то нужно признаться, что я всеми силами старался увильнуть от призыва. Говорил по этому вопросу в весьма возвышенных выражениях с директором школы и в менее возвышенных с отцом. Отец, разумеется, не ударил палец о палец. Нет, он всегда будет следовать Долгу – ради меня, ради господа бога, пусть даже меня убьют. Я давно заметил, что люди с самыми высокими патриотическими принципами предпочитают перекладывать дело защиты Отечества на плечи сыновей презираемого ими рабочего класса, у которых нет влиятельной руки, чтобы уклониться от призыва. Но отец не из таких.
   До получения письма от отчима у меня – могу в этом поклясться – не было ни малейшего желания вообще когда-либо служить в армии. Да и могло ли возникнуть у восемнадцатилетнего парня самых средних способностей, у которого даже не было никакого представления о происходивших за последние полвека военных событиях, не считая разве того, что он слышал краем уха об участии деда в Галлипольской операции и отца в военных действиях на Ближнем Востоке, желание защищать Отечество да еще строить опрометчивые, глупейшие догадки о том, каким образом он и его невоенный талант могут быть применены на Востоке, когда-то таком дальнем, а теперь до противности ближнем?!
   Но послание отчима решило все мои раздумья. Нет, я пойду служить в армию, и будь они все прокляты!
   Этот шаг означал для меня многое. Во-первых, он сорвет планы отца, ввергнет его в отчаяние оттого, что он не сможет увидеть, как я иду по проторенной дорожке к посту главного страхового агента, но одновременно и принесет ему радость – его сердце ветерана забьется, как барабан, когда он увидит на мне военную форму. Во-вторых, мой поступок встревожит мать. Она ведь всегда делала только то, что ей хотелось, и теперь мне представится возможность досадить ей. Не исключено, что на ее прекра-а-асные глаза даже набегут слезы, но она постарается не дать им воли, а то еще, чего доброго, с ресниц потечет краска. В-третьих, в бешенстве будет отчим.
   Пораскинув мозгами и поборов злость, я начинаю сочинять сладенькую записочку матери и отчиму, в которой благодаря моему усердию они смогут уловить разве что легкую иронию. Я напишу на банкноте. Я напишу, что считаю службу в армии своим священным долгом, что просто не могу предать интересы Родины, и закончу чем-нибудь вроде: «Благодарю вас за предложение помочь мне обмануть наше правительство». (Здесь я придумаю что-нибудь этакое джентльменское.) Все будет сделано как надо – они лишний раз убедятся в том, что я и правда дерьмо.
   По совести, они не очень-то заблуждаются на мой счет. Но это еще не значит, что они вообще не заблуждаются…»
 
   Тэмпи закрыла дневник и вздохнула.
   «В этом ты прав, Крис. Мы часто заблуждались».
   Она выключила лампу у изголовья, откинулась на подушки и стала смотреть на ночное небо, усыпанное яркими звездами.
   Значит, они жили в разных мирах. Она знала о Кристофере, а он о ней не больше, чем два светила, отстоящие друг от друга на недосягаемом расстоянии и мерцающие на черном небосводе вселенной.
   Когда боль, вызванная известием о его гибели, немного притупилась, она стала утешать себя мыслью о том, что всегда, пока он был жив, делала для него все от нее зависящее. Она давала ему все, чего он хотел. Теперь же она поняла, что ничего не дала ему из того, что ему было нужно. Это открытие потрясло ее. Отныне ей суждено жить не только без сына, но и без иллюзий о его добром отношении к ней. Ведь в том, что они стали совсем чужими в последний год его жизни, она винила его слепое безрассудство. Теперь она поняла, что, несмотря на кажущуюся привязанность, они всегда были далеки друг от друга. Он обвинял ее не за то, что она делала, а за то, что она собой представляла.
   Она попыталась уснуть.
 
   «…6 марта. Уже месяц, как я в армии.
   Дорогой Дневник, написав отчиму об отказе воспользоваться его влиянием, я нанес ему своим пером рану более глубокую, чем если бы ударил острогой. По правде, сказать, я этого никак не ожидал. А его реакция на мое письмо оказалась для меня таким пинком в зад, который за один месяц загнал меня чуть ли не в самый отдаленный угол на северном побережье, называемый Уоллабой. Пока другие парни сочиняют письма домой, у меня будет достаточно времени, чтобы описать это новое место моего пребывания.
   Лагерь расположен в долине, которую можно было бы назвать идиллической, если бы военные не обезобразили ее. Когда-то на этом месте был морской залив. Об этом я узнал от одного новобранца, он увлекается геологией. Со временем залив превратился в покрытую травой равнину, окруженную горами; они отделяют нас от моря, но в тихие ночи мы слышим его прибой.
   Мы видим море, лишь когда взбираемся по каменистому склону Хогсбэка во время учений. Я смотрю на море, и оно кажется мне таким же голубым, как вода в ванне, когда тетя Лилиан подсинивает простыни. Иногда отсюда видны киты, выбрасывающие вверх фонтаны воды.
   Два прибрежных местечка, Северная Уоллаба и Южная Уоллаба, разделены между собой небольшой речкой с песчаными берегами, которая протекает по территории лагеря и, расширяясь, впадает в лагуну. Если смотреть с вершины Хогсбэка, то они похожи на рога старинного якоря, веретено которого отходит от берега в направлении причудливо очерченного полуострова, называемого Уэйлер – когда-то там жили охотники на китов.
   На самой вершине утеса стоит большой белый дом с флагштоком. Вот в таком месте я хотел бы жить – туда можно добраться лишь во время отлива.
   Порой мы видим, как в крошечную северную бухту входят рыболовные шхуны и трое черных людей вытаскивают их на берег. В остальное время какие-то люди работают на плантации, тянущейся вверх от берега, и на песке у моря всегда играют дети. Нам туда ходить запрещено. На этот счет существует несколько версий. Наш повар, который живет здесь с незапамятных времен, говорит, что Уэйлер населен «кучкой черномазых», еще там есть один сумасшедший белый, убивший когда-то двух ни в чем не повинных солдат, – просто они слишком уж пристально засматривались на черных девиц из его семьи. По словам повара, около солдат, пытаясь их совратить, увивались какие-то туземные девки, а белый человек прятался в кустах, выжидая удобного момента, чтобы отрубить солдатам головы.
   Конечно, ни один из нас не верил в эту чушь. Даже весьма беглое знакомство с жизнью в этих местах подсказывало: если что и случилось с теми «ни в чем не повинными солдатами», то только по их собственной вине.
   Никто никогда не видел здесь подобных девок (извини, Д., женщин), а Куртин Мейплс даже клялся, что однажды, когда он выводил на дневную прогулку в Южной Уоллабе собаку полковника, он наткнулся на девчонку хоть куда. К сожалению, вместо того чтобы попытаться его совратить, девчонка бросилась бежать со всех ног. Куртин, правда, божился, что она испугалась не его, а пса.
   Повар считает всех аборигенов трусами и называет их «нигерами». Он произносит слово «нигер», как непристойность.
   – Да научись ты называть людей их собственными именами! – возмущенно кричат ему Куртин или Джим.
   – Какими же это именами? – спрашивает повар, размахивая черпаком.
   – Зови их аборигенами или, если это слово кажется тебе очень длинным, просто черными. Разве ты не знаешь, что Организация Объединенных Наций не разрешает употреблять слово «нигер»?
   – Чепуха! – кричит в ответ повар. – Я слишком долго жил среди нигеров в Африке и в Индии и знаю: если ты первый не двинешь им в зубы, так они сами забьют тебя до смерти. – И снова потрясает черпаком, свирепо глядя на нас. – Вот уж порадуюсь я, когда всех вас, новобранцев, отправят в Малайю. Там вы быстро поймете, что или сам бей в морду, или тебя изобьют. (Ну, ты понимаешь, Дорогой Дневник, я не могу точно передать выражения, в каких он высказывал свои мысли.)
   Упоминание о Малайе вызывало у всех новый приступ хандры, так как большинство ребят не горят желанием идти на то, что Куртин называет «смертью во имя поддержания умирающего колониализма и несуществующего султанства».
   Здесь мы существуем в Затерянном Мире. Наш полковник (отец его просто обожает!) получил военную закалку еще в кавалерии во времена первой мировой, старшина подразделения воевал с бурами, а лейтенант – командир нашего взвода, который называется взводом профессионального обучения, – самый настоящий ретроград. Служба его в основном проходит на койке в тылу, как говорит Куртин. Хороший парень! По его словам, наш лагерь – это организованный хаос: все здесь вроде бы строго по уставу, однако во всем царит полная неразбериха и беспорядок.
   Отвергая покровительство отчима, я думал, что военный лагерь – место, где господствует предельная объективность, что там обезличивание человека, подмена его имени шифром даст ему возможность, затерявшись в этой безликой массе, сохранить свободной свою душу, свою индивидуальность. Но я ошибся. Номера, по которым нас здесь числят, ограничили нашу свободу сильнее, чем любая тюремная камера.
   Живя здесь, я все больше и больше убеждаюсь, что люди, ставшие взрослыми до 1945 года, совсем другой расы, чем те, что повзрослели после. Они говорят о «безопасности», будто такое понятие существует на самом деле. Те же из нас, кто начал думать после создания Нового мира, – да еще какого мира! – уверены, что на земле нет безопасности, что даже сама земля не безопасна.
   Задумываясь над этим, Д. Д., я все более убеждаюсь, в несусветной глупости некоторых отсталых армейцев, пытающихся обучать новое поколение солдат примитивным методам ведения прошлых войн. Мы ведь отлично понимаем, что в наше время единственным памятником нам может быть тень на бетоне, оставленная атомной бомбой.
   И хотя подобное признание вряд ли вырвешь у одного из тысячи, но мысль о массовой гибели все время держит наши нервы в напряжении. А если мы не улетучимся при взрыве водородной бомбы, то, вернее всего, сдохнем, охраняя капиталовложения клиентов моего отца, где-нибудь в Малайе или Таиланде. И, как говорит капрал Блю, воевавший во время второй мировой войны, пусть все катится к такой-то матери!
   Если ты, Дорогой Дневник, заметил ухудшение моего языка, отнеси это за счет влияния уравниловки при несении военной службы на благо Отечества. Кроме того, я уже пристрастился к пиву в войсковой лавке – может, оттого, что хочу быть, как все, а может, оттого, что пиво развязывает язык. Потребление алкогольных напитков, как я здесь выяснил, является привычкой, этому не нужно учиться.
   Как-то незаметно, чтобы здесь осуществлялись посулы плаката, который призывает: «Вступайте в армию, и вы сделаете блестящую карьеру». Не похоже, чтобы кто-нибудь сделал здесь карьеру хоть в чем-нибудь, исключая чистку картошки да умение пробираться сквозь непроходимые заросли джунглей. Ползучие растения цепляют тебя, ты падаешь, и тут же к любому незащищенному участку кожи присасываются пиявки. В свободное от исполнения роли обезьян время мы колем штыками манекены, а это, как нам кажется, идет еще со времен Крымской войны.
   Другие новобранцы считают, что я со странностями. Но ко мне не пристают, потому что я и сам ни к кому не пристаю; я никогда не пристаю к людям – это единственное мое достоинство. Вообще-то они по-своему добры ко мне, так как я хуже всех везде и во всем. Когда мы, вконец вымотанные, возвращаемся с учений в лагерь, те из нас, кто еще не потерял способности хоть что-то соображать, задают себе вопрос на непечатном языке: зачем мы должны учиться прыгать с одной ветки на другую, с риском для жизни спускаться с отвесных скал, перебираться через глубокие овраги по раскачивающимся мостикам – зачем делать все это в то время, когда чудеса современной военной техники уже совершенно точно определили нашу роль в будущей войне: в течение четырех минут после предупреждения мы можем бежать куда-нибудь, а потом чудовищная бомба, которую принесет межконтинентальная ракета, превратит нас всех и все вокруг в ничто.
   Несмотря на отвратительную, почти несъедобную пищу и несмотря на то, что готовит ее пакостный тип, озлобленный постоянным пребыванием в пустынных, почти необитаемых местах, я чувствую, что выйду из этого ада крепким, выносливым и смогу помериться силами с любым орангутангом в джунглях; само собой, весь интеллект, когда-либо мною приобретенный, начисто улетучится, в голове возникнет полный вакуум – это может пригодиться мне для продвижения по военной служебной лестнице, если, конечно, мой природный здравый смысл не ослабнет в борьбе, направленной против него настолько, что к концу службы совсем сойдет на нет.
   Но, как говорится, нет худа без добра. Я близко познакомился здесь с людьми, с которыми вряд ли столкнулся бы дома, разве лишь мельком, случайно по какому-нибудь делу. Они куда лучше моих прежних однокашников; в общем-то они такие же циники, но не столь гиперкритичны и менее склонны давать добродетельные объяснения тех методов, какими они в будущем собираются эксплуатировать свою страну. Из их числа только случайно кто-то может стать политиком, торговцем или журналистом. Они пополнят ряды дровосеков, водоносов, газовщиков, портных, электриков, водителей автобусов – то есть людей, поддерживающих наше общество на определенном уровне, получая за это в год меньше, чем отец зарабатывает в неделю.
   Джим рассказал мне такие вещи, о которых я раньше и не догадывался.
   – Ну, посмотри хоть на меня, – говорил он. – Я бы из кожи вылез, чтобы иметь такую, как у тебя, возможность учиться. А тебе школа нравится меньше армии. Хочешь, расскажу о себе? В пятнадцать лет мне пришлось проститься со школой. От благосклонного Отечества я получил разрешение работать раньше, чем это записано в законе, потому что мой отец ветеран – он еще в тридцать девятом вступил в армию добровольцем, но не из-за какого-то особого благородства или патриотизма, а из-за того, что семь лет был безработным и выкручивался на шесть шиллингов в неделю. Его схватили в Греции. Потом он присоединился в горах к греческим партизанам и воевал вместе с ними до тех пор, пока его не ранили нацисты. Он еле выжил, скрываясь у крестьян. Потом вернулся домой. И для него началась адская жизнь на Полную Постоянную Инвалидную Пенсию, которой никак не хватало, чтобы поставить детей на ноги. Мать от всех этих бесконечных забот получила инфаркт.
   И все же ему было лучше, чем тому парню, вместе с которым он воевал в Греции. Тот был героем, пока боролся с нацистами, а потом, после победы, его на шестнадцать лет упрятали в тюрьму. То же самое произошло и в Малайе. Ведь как мы ликовали вместе с китайцами и малайцами, когда японцев прогнали оттуда, а спустя пять лет патриотов, совершивших это, обвинили в предательстве и казнили.
   А что дала демократия лично мне? Я мечтал стать геологом. А кто я теперь? Когда мне было пятнадцать, я уже разносил счета из бакалейных лавок. Я не имел возможности обучаться какому-нибудь ремеслу, потому что в то время в учениках никто не нуждался, а когда мне наконец все же удалось поступить в техническое училище и я начал заниматься геологией, меня призвали в армию.
   Пока он рассказывал о своей семье и о своей работе, мне было скучно, но я продолжал слушать, потому что ждал, когда он перейдет к более интересной теме – геологии. Удивительный парень, с ним и учения легче переносить. Он может увлекательно рассказывать даже о грунте, волочась по которому мы стираем в кровь ноги.
   Однажды, когда наш сержант был раздражен больше обычного, он заорал так, что голос его стал слышен во всех концах учебного плаца: «Для чего же, черт побери, существует тогда армия?», и Джим ответил ему: «Если даже вы, сэр, этого не знаете, то можно ли ожидать ответа от меня?» Это вызвало гром аплодисментов всего нашего подразделения. И хотя вечером нас всех лишили увольнения, мы считали, что ради такого ответа стоило пострадать.
 
   Каждый раз, когда я уезжал в увольнение, меня постигала неудача. Сначала я поехал к отцу. И это было ужасно! Все сорок восемь часов мы с ним гуляли по улицам, и, сев в поезд, я чувствовал себя так, словно мне пришлось удирать от шайки разбойников.