В следующий раз я поехал к матери. Это было еще хуже. Счастье, что я догадался пригласить тетю Лилиан на вечерний сеанс в кино. Фильм был плохой, но ей понравился, она все время плакала.
   Мать тогда устроила большой прием в честь команды, победившей в Сиднее на соревнованиях яхт-клубов. В числе победителей был и отчим. Когда я в полночь вернулся домой из кино, гости уже были пьяны и веселились вовсю – прыгали, скакали, изображая борьбу с ветром, со штормом, с подводным течением и с волнами, которые преследовали спортсменов от самого старта до финиша. Целых пять минут мать и отчим были ужасно милы со мной, но потом забыли о моем существовании. Меня всегда начинает тошнить, когда мать принимается осыпать меня сентиментальными словечками и нести своим вибрирующим птичьим голоском всякий вздор о том, как я вырос и повзрослел. Не думаю, что ее сильно заботит, каким образом я взрослею, но ей очень нравится показывать всем окружающим, что, хотя сын ее уже новобранец, она сама выглядит не старше двадцати пяти (или сколько там она думает) и может разгуливать в платьях новейших фасонов, похожих на наволочки.
   Я ушел на кухню, собрал и съел все, что осталось от знаменитого салата из омаров, жареных цыплят и пирога с черной смородиной, запил несколькими рюмками «джулепа» – это такой американский напиток: коньяк с водой, сахаром, льдом и мятой, – а потом (шум был нестерпимый) опустил спинку сиденья в машине, завернулся в какое-то одеяло и уснул. Этот «джулеп» все-таки свалил меня.
   На следующее утро я бродил по квартире, словно единственный очевидец разрушений, учиненных водородной бомбой. Кругом храпели гости. Я быстро проглотил остатки из какой-то бутылки, вымыл Джаспера – это милое бесполезное существо, на которое мать обращает внимания не больше, чем на меня, – взял свои принадлежности для подводной охоты и отправился к морю немного понырять возле скал. Какой-то парень из яхт-клуба крикнул, чтобы я был осторожен и следил за акулами – наступила пора размножения.
   Когда в полдень я вернулся, гости уже проснулись и снова принялись пить и есть, словно постились шесть недель, чтобы выиграть этот приз яхт-клуба. Уехал я ранним поездом.
   На следующий месяц моя лодыжка не отпустила меня из лагеря. К этому можно еще кое-что прибавить!..»
 
   «Я не хочу больше читать твои выдумки». – Тэмпи сердито отшвырнула дневник.
   Она откинула голову на подушки. Ее охватил гнев, еще более мучительный оттого, что она осознавала всю его тщетность – ну какой толк сердиться на мертвых? Зачем спорить с ними? Но она не могла не спорить.
   «О Крис, неужели ты не понимаешь, что тут не только моя вина? Ты был предубежден против всего, что я делала. Я же старалась делать для тебя все, что было в моих силах, Кит тоже старался, даже твой отец старался, хотя только одному небу известно, почему тебя все это раздражало. Я старалась, чтобы у нас ты чувствовал себя дома. Мы все старались делать для тебя все возможное. Почему же ты так упорно сопротивлялся? Я любила тебя. И Джаспера я любила. Оставь мне хоть это!»
   Гнев понемногу улетучивался, иссушая и опустошая ее. Мертвый, сын воздвиг между ними такой барьер, преодолеть который было еще труднее, чем при его жизни.
   «Почему я потерпела неудачу? – спрашивала она себя. – Почему мы потерпели неудачу?»
   Дело было не только в том, что она ушла от его отца. Он ненавидел отца так же, как и ее. Дело было не только в их разводе. Она знала многие семьи, где родители были в разводе, но дети оставались такими же послушными и любящими, как и в благополучных семьях.
   Ей очень хотелось знать, что сказал бы Роберт, пошли она ему этот дневник. Но даже при всей своей неприязни к нему она не могла бы это сделать. И не только ради себя, но и ради него. Он уже старик, так пусть доживает оставшиеся дни со своими иллюзиями.
   А у нее теперь нет никаких иллюзий. Сын раздел ее донага, содрав и кожу. У нее не осталось больше ничего, чем и ради чего она могла бы жить.
   Она медленно перевернула еще одну страницу дневника.
 
   «…Ну, что тут поделаешь, Дорогой Д.? Должно быть, я – самое несчастное существо на земле. Подумать только – получил ранение во время учений в мирное (?) время!
   Правда, судьба, видно, всегда на стороне недостойных. У меня лишь растяжение связок в лодыжке и в левом запястье, а ведь могло быть… Лопнул канат, когда я, словно обезьяна, висел на нем над рекой. Бац! И вот я уже на камнях, оглушенный, с нестерпимой болью в ноге и в руке.
   Среди солдат поднялось смятение. Джим и Куртин замахнулись канатом на сержанта, а остальные взвыли от страха и отказались выполнять приказы.
   Увидев, что я разбился не насмерть, сержант пришел в бешенство, стал кричать на меня и обзывать симулянтом. С помощью Джима и Куртина я кое-как дохромал до лагеря. Во время ужина мне объявили выговор за нарушение формы одежды – я снял бутсу и надел вместо нее пляжную туфлю, что было серьезным проступком. От боли я не сомкнул глаз всю ночь, а наутро ступня и лодыжка сильно распухли. Но до тех пор пока мои друзья не пригрозили забастовкой, командир не хотел признать происшедшее со мной несчастным случаем, а расценивал как преднамеренное увечье. Только после этой угрозы меня отправили к врачу.
   Каким-то образом полковник прослышал о моих чудачествах с математикой. И когда из-за ранения я предстал пред его ясны очи, он решил, что я смогу принести если не славу, то уж по крайней мере определенный успех его штабу, разрешив кое-какие проблемы, с которыми его нематематический ум никак не мог совладать. Одна из них касалась вопроса траекторий. Сержант, ответственный за огневую подготовку, определял эти траектории с помощью автоматического прицела, но никак не мог выразить их в цифрах. Поэтому в докладах полковника вышестоящему начальству эти важные цифры всегда отсутствовали. И хотя само начальство ничего в них не смыслило, им почему-то придавалось большое значение.
   Для меня это оказалось таким же легким делом, как свалиться с каната. Вот только боль, я имею в виду физическую, была менее ощутимой.
   Теперь, когда у полковника не осталось больше пороков – в годы последней войны за ним укрепилась репутация покорителя сердец женщин-военнослужащих, находившихся под его началом, – теперь, когда он уже порядком сдал, он мечтает не о женских прелестях, а о том, как бы получше и побыстрее превратить в бесформенное месиво «нигеров» и заставить испариться «красных». К чему бы ни прикоснулась его рука, все становится грязным и мерзким из-за его кровожадной страсти к убийству. Его, к примеру, очень занимает вопрос, со скольких акров земли бесследно испарится человеческая плоть, если сбросить атомную бомбу в самый центр многонаселенной индонезийской деревни или городка в Малайе?
   Я сумел выдержать все это лишь два дня, хотя для расчетов убийства не требовалось особого умственного напряжения или применения высшей математики. За эти два дня я сделал подсчеты с такой легкостью, что привел в полное замешательство работников штаба, знания которых, судя по их реакции, не выходили за пределы элементарного знакомства с алгеброй. Только Ньютон знает, сколько времени мог бы я так торговать собой ради удобного кресла в тихом кабинете и объедков со стола начальства – кстати, куда более вкусных, чем солдатская пища, – если бы во мне не заговорила совесть.
   Не знаю, поймешь ли ты, Д. Д., что я имею в виду, но если тебе когда-нибудь во время бега ноги отказывали или в воде судорога сводила тело, то это нечто похожее, хотя и не совсем то. Это было чем-то вроде временной слепоты – как будто внезапно где-то глубоко во мне повернули выключатель. И я был настолько потрясен разницей между высоким внутренним миром человека и его низменными внешними проявлениями, его способностью пойти на любые компромиссы, что в панике бежал, боясь превратиться в умственного импотента. Мои действия расценили как прямое неповиновение, оскорбление полковника, упрямство и невероятную дерзость. И вот я уже на кухне, а там, в штабе, у тех простаков, для которых два плюс два не всегда равняется четырем, от меня остался лишь ореол славы и благоговения.
   Итак, временно я не гожусь ни для стрельбы из лука, ни для маршировки или упражнений с бумерангом. Теперь я специализируюсь на чистке картошки – врач заверил меня, что для моего больного запястья эти упражнения очень полезны, хотя довольно трудно левой рукой держать сей изящный плод в то время, как правая кромсает кожуру и выковыривает глазки.
   По правде сказать, мне ужасно нравится популярность, которую я приобрел среди нашей братвы за героический отказ служить у полковника и участвовать в его военных махинациях.
   Я давно уже не чувствовал себя таким счастливым. Ведь чистить картошку двадцать четыре часа в сутки невозможно. Поэтому теперь я могу вернуться к занятиям числами.
   День мой делится на веселые часы поденной работы и блаженное время, когда я могу с головой уйти в сферу чистой и неподкупной математики. Таким образом я вознаграждаю свое внутреннее «я», а это вдохновляет меня и на какие-то внешние проявления.
   Если адрес на тонком кремовом конверте написан размашистым почерком матери, я его не вскрываю. Не читаю я также отцовских посланий, написанных на бланках его учреждения. Приятны мне письма только от тети Лилиан. Я ей наспех отвечаю. К таким записочкам она уже привыкла, и, хотя они ей не очень-то понятны, она читает их с удовольствием.
   Интерес нашего медика ко мне я объясняю не столько своим личным обаянием, сколько той заботой, которой окружила меня мать, узнав от тети Л. о моем ранении. Однажды в воскресенье она вдруг заявилась в лагерь. Отчим привез ее на потрясном, под стать ей самой «кадиллаке». Хотя в данном случае сказать просто «потрясный» – значит ничего не сказать. Машина была сверкающей, обтекаемой формы и элегантной. Такой же была и моя мать. Она прижала меня к себе своими лилейно-белыми руками, изображая материнскую нежность. Я-то никогда ей не верил, а вот начальство было предано ей с головы до кончиков ногтей, не прошло и десяти минут после ее приезда. Они с отчимом обедали вместе с начальством. Она воркующим голоском справилась о моих все еще вспухших руке и лодыжке. Отчим выдавил сожаление, что у меня не хватило здравого смысла употребить свои способности на пользу полковника. Этот человек думает только об извлечении личной выгоды из всего на свете. И если он меня терпеть не может из-за того, что, как ему кажется, должен делить со мной любовь матери (крохи со стола богатой женщины), то мысль, что я могу преуспеть в делах, если захочу, приводит его в совершенную ярость.
   И снова я увидел, как все взоры обратились к моей матери, потом ко мне, потом снова к матери; на лицах было написано изумление: неужели это создание, так похожее на звезду экрана (хотя и не первой молодости), могло произвести на свет меня? Но я-то слишком часто наблюдал, как ей удавалось вот таким образом ошеломлять людей и повергать их ниц. Поэтому на меня эта сцена не произвела никакого впечатления.
   Моя популярность среди друзей вдруг пошла на убыль. Они, очевидно, подумали, что от меня можно ожидать любого подвоха: имея таких влиятельных родителей, я могу сделать любую пакость, было бы желание. Мне перестали доверять, я стал для них ненадежным человеком. Но за это их нельзя винить. Вообще-то я никогда не искал популярности, но едва мои приятели отвернулись от меня, я почувствовал, что это значит.
   Поэтому меня обрадовало предписание врача проводить днем три часа на берегу и как можно больше тренировать в воде ногу. Известно ведь, насколько важно сделать из нас хороших пехотинцев, чтобы мы могли, облачившись в специальную одежду и маски, очищать территорию от радиоактивных осадков (если таковые окажутся) в грядущей войне.
   Капрал Блю, препровождая меня на следующее утро на машине к морю, говорил:
   – А здорово наш полковник вправил им мозги. Такой скандал поднял из-за этого каната. Ведь старшина уж сколько месяцев твердил, что нужен новый канат, а командир, не желая портить отношений с интендантскими чинами из штаба, никогда не попросит нового оснащения, пока кого-нибудь не искалечит. А знаешь, что больше всего нагнало на них страху? То, что твоя мать оказалась замужем за этим журналистом.
   Он захохотал – совсем как кукабарра, встречающий рассвет.
   – Ну, тебе везет, – заключил он, – ты можешь здорово сыграть на этом, если как следует уцепишься.
   Да уж, конечно, уцеплюсь.
   Джип остановился у лагуны. Я вышел и заковылял вверх по дюнам. Подъем вызывал невыносимую боль в ноге, но я закусил губу и продолжал карабкаться, с нетерпением ожидая момента, когда доберусь до вершины и увижу море.
   И почему цвет песка напоминает раздавленный абрикос? Джим как-то объяснял мне, но я забыл. Знаю только, как здорово шагать по такому песку без ботинок и ощущать, как он струится между пальцами. Мне было точно предписано, куда можно идти, куда нельзя. Полоска берега площадью сто ярдов на сто к югу от Уэйлера – вот территория, так сказать, моего курорта. Здесь я должен тренировать свою вывихнутую лодыжку и поврежденное запястье. Чем больше тренировок, тем лучше. Но никогда, никогда, никогда и ноги моей не должно быть на земле Уэйлера.
   Суббота, ночь. А днем, Д. Д., случилось забавное. Утром полковник проводил смотр, поэтому часы моих лечебных процедур на берегу перенесли. В лучах послеобеденного солнца море казалось огромным шелковым полотнищем с бахромой из сверкающих обрывков волн. Была пора равноденствия, начинался прилив. Хромая, я плелся вдоль берега – лодыжка чертовски болела, потому что утром мне пришлось долго стоять во время смотра. Потом я снял шорты и нырнул в первую же волну, чувствуя, как она смывает с меня всю грязь. Я начал отмахивать предписанные мне сто ярдов, все больше ощущая прилив сил в руке, хотя лодыжка по-прежнему отказывалась повиноваться. Но тут течение подхватило меня и, прежде чем я успел что-либо сообразить, занесло за дамбу в маленькую бухту Уэйлера. Я остановился, чувствуя, что свалял дурака, и увидел четыре пары глаз, пристально и осуждающе смотревших на меня с поверхности воды. Девушка с шоколадным цветом кожи и огромными глазами резко спросила:
   – Ты что тут делаешь?
   – Простите, – ответил я, – меня занесло сюда течением.
   – Разве тебе неизвестно, что Уэйлер находится за пределами вашего лагеря?
   – Да, знаю, но это относится к обыкновенным военнослужащим, а я…
   – А ты кто такой?
   – Наш врач предписал мне ежедневно плавать, потому что я получил травму во время учений.
   Вообще-то я терпеть не могу вранья, но тут мне почему-то захотелось, чтобы все выглядело хуже, чем было на самом деле.
   – Тогда плавай в прибое, но к нашему берегу не приближайся.
   Она повернулась и быстро поплыла к узкому песчаному берегу. Остальные последовали за ней, растянувшись в цепочку; всех оттенков цвета кожи от шоколадного до светло-кофейного. Разозлившись, я крикнул ей вслед:
   – Я и не приближался к вашему берегу!
   Она обернулась, и даже на расстоянии я увидел, как сверкнули ее глаза.
   – Тогда проваливай из нашего залива.
   Я стоял и смотрел на них, не в силах вымолвить ни слова от бешенства, а они спокойно вышли на тропинку и вскоре скрылись среди банановых пальм. Я снова занялся предписанной мне тренировкой, перебирая в уме всевозможные слова, которые не успел ей сказать.
   Спал я плохо. Каждый раз, задремав, тут же просыпался: я видел перед собой эти огромные глаза: вырастая, они становились двумя черными автомобильными фарами.
   Понедельник, 25 марта. Итак, Д. Д., началась новая пора в моей жизни. Не знаю, почему я указываю именно сегодняшнее число, – ведь теперь каждый прожитый день – особенный и больше не похож на кадр из скучного фильма. Возможно, я так и продолжал бы видеть во сне огромные глаза, похожие на фары, если бы не собака полковника. Эту собаку все ненавидят, я хочу сказать, все, кто чином ниже сержанта. Пес какой-то афганской породы. От носа и до кончика хвоста он покрыт густой шерстью, словно одно из тех огромных мохнатых насекомых, что ползают по нашим москитным сеткам. Он вырос на лагерном плацу, и полковник им очень гордится, потому что пес понимает его приказы куда лучше нас, а парни, глядя на него, просто помирают со смеху, разумеется, когда полковника нет поблизости. Этот пес и лает-то, как наш полковник. Джим клянется, что если бы у него была еще одна лапа, то он держал бы в ней хлыст для верховой езды.
   В родословной пес записан под кличкой Кибер Кандахар, но она настолько не подходит к нему и кажется такой помпезной, что в отсутствие полковника собаку зовут просто Киб. Так вот, у Киба начался зуд кожи, и он жестоко чесался. Военного ветеринара осенила блестящая идея: собаке нужна морская вода. Красные поросячьи глазки полковника впились в меня. Отныне мне вменяется в обязанность – в порядке лечения, – сказал он, брать с собой на берег собаку и строго следить, чтобы она побольше плавала, закаляя свою кожу. Мои боевые товарищи, услышав, что из меня собираются сделать собачью сиделку, чуть животики не надорвали от хохота.
   У этого ублюдка Киба, надо сказать, раздвоение личности. Сначала он вместе со мной взбирается на дюны с бесстрастным видом старого вояки, считающего своим главным достоинством умение ходить в ногу. Могу поклясться, что, делая это, он уверен, будто я нарочно строю ему козни, спотыкаясь и сбиваясь с ноги чуть ли не на каждой кочке. На вершине дюны пес поворачивает назад и начинает преследовать джип, удаляющийся по дороге вдоль лагуны, громким лаем провожая шофера, а когда машина скрывается наконец из виду, он впадает в бешенство – как угорелый мчится вниз с дюны и, пока я добираюсь до берега, носится по кругу как сумасшедший, с высунутым языком, с хлопающими на ветру ушами, будто за ним кто-то гонится по пятам. Трудно поверить, что это та самая вымуштрованная собака, гордость полковника.
   Меня не покидает чувство, что я для этого пса вообще не существую. Это очень похоже на то состояние, которое я испытываю, когда вхожу в кабинет полковника, а он делает вид, что занят какими-то важными документами. Киба нельзя назвать уж слишком злым. Как любой высший чин, он держится на определенном расстоянии, словно желая сказать на своем собачьем языке: «Не тронь меня, и я тебя не трону». «Что ж, – отвечаю я, – будь по-твоему», хотя вдали от лагеря я мог бы как-то попробовать пробиться сквозь разделяющую нас классовую перегородку. Я люблю собак, но лишь с одной собакой я был дружен по-настоящему – с Джаспером. Ведь отец мой – ярый собаконенавистник.
   Когда я раздеваюсь и, брызгаясь, вхожу в море, Киб тоже плюхается в воду, но держится на расстоянии по крайней мере двадцати шагов от меня. Яплыву, и он плывет. Я лежу неподвижно, и он лежит. Я бегу вдоль берега по песку, и он бежит, но всем своим видом показывает, что и не думает состязаться со мной в беге, а просто решил поохотиться за чайками. Наконец я ложусь на песок, а он продолжает игру, словно совсем не чувствует усталости. Но вот я направляюсь от берега к дюнам, и тогда он на определенной дистанции тащится за мной – уши бессильно висят, голова опущена, хвост поник.
   На вершине дюны пес на мгновение присаживается и окидывает прощальным взглядом берег и чаек. Наш джип подъезжает с гудками по песчаной дороге, и, хочешь верь, хочешь нет, пес снова, как по волшебству, превращается в полковничью собаку. С достоинством истинного военного он спускается с дюны, забирается в джип, садится рядом с шофером (мне-то можно посидеть и сзади!) и закрывает глаза, всем своим существом приготовившись к возвращению в лагерь.
   Через несколько дней он начал мне определенно нравиться за это свое лицемерие. Меня так и подмывает спросить, знает ли он, что написано на его медной бляхе, свисающей с ошейника, утыканного множеством острых кнопок: «Эта собака является собственностью полковника Нокса, командира военного лагеря в Уоллабе». Нет, думаю я, Киб не знает, что написано у него на медной бляхе, потому что эта собака не может быть ничьей собственностью. Она просто подчиняется правилам, тем самым извлекая для себя всяческие выгоды. И – могу поклясться – прекрасно это понимает.
 
   1апреля. Число самое подходящее. Сегодня, взобравшись на дюны, я своими глазами, обретшими способность превращаться в телескоп, увидел на воде бухты пять черных голов (одна из них собачья). Помня о недружелюбном приеме, оказанном мне на прошлой неделе, я устроился на границе стоярдовой полосы в самом отдаленном от них месте и, отвернувшись, притворился, будто занимаюсь поисками ракушек или червей. Как раз был отлив.
   Пока я бездельничал на южной стороне упомянутого участка, Киб продолжал преследовать чаек на северной. Любое животное, не защищенное от жизненных перипетий военным званием, наверняка учуяло бы приближение чужой собаки. Само собой разумеется, я не учуял. Правда, я всего лишь человек. Но могу поклясться, Киб тоже не знал, что это на него налетело, когда какая-то черная полоска промелькнула над дамбой и сбила его с ног с такой силой, что у бедняги даже не было времени прийти в себя от мечты поймать птицу. Не будь у Киба колючего ошейника, ему бы сегодня пришел конец. Лагерная ленивая жизнь и отсутствие тренировки изнежили его.
   Пока я бежал по берегу с быстротой, которую позволяла моя поврежденная лодыжка, я видел лишь какой-то непонятный рыжевато-черный комок, катавшийся по песку и напоминавший ранние картины кубистов, изображающие движение. С дамбы вниз мчались еще четыре фигуры. Я опередил их метров на двадцать. То ли из чувства привязанности к Кибу, то ли из страха перед гневом полковника, но, вероятнее всего, просто из желания порисоваться я, не задумываясь, бросился разнимать драку. Черный пес впился зубами в шею Киба, но колючий ошейник мешал ему сомкнуть челюсти. Я ухватил зачинщика драки за кожаный ошейник и что было силы дернул к себе. Видимо, зубы его скользнули по медным бляшкам, пес сердито зарычал, огрызнулся, отпрянул назад и вцепился зубами в мою больную лодыжку. Все это произошло мгновенно – я успел лишь увидеть четыре бегущие ко мне фигуры и упал навзничь вместе с вцепившимся в меня чудовищем. Не знаю, Д. Д., кусала ли тебя когда-нибудь собака, но у меня было такое ощущение, что клыки этого пса, скрежеща о мою кость, сдирают с меня весь налет цивилизации. Высокая девушка оттащила от меня собаку. Я пришел в себя и схватил Киба, уже готового совершить неверный шаг. Должно быть, со стороны все это выглядело чертовски глупо – я елозил по песку, поджимая под себя Киба, девушка оттаскивала своего отчаянно сопротивлявшегося пса, обе собаки пронзительно лаяли, а дети вопили, словно болельщики на стадионе.
   Руки у меня были в крови, я усиленно тер глаза – мои противники засыпали их песком, нога еще больше вспухла и украсилась аккуратной линией собачьих зубов, похожей на браслет, обвившийся вокруг лодыжки.
   Девушка раза два как следует пнула собаку и сказала детям, чтобы те увели ее домой. Двое старших ребят поволокли упиравшегося, разъяренного пса. Киб пыхтел, дрожал, словно загнанный мотор, и успокоился лишь после того, как неприятель скрылся из виду и его лай уже не доходил до нас.
   Девушка опустилась на колени, осторожно потрогала мою ногу, потом взяла мое полотенце, отдала его маленькой девочке, чтобы та намочила конец в воде. Ребенок моментально спустился к морю и тут же вернулся, держа в руках мокрое, с налипшим песком полотенце. Девушка молча приложила его к моей лодыжке. Я сидел, откинувшись назад и опираясь на руки, и чувствовал себя страшно неловко, пока она обтирала мне ногу. Крови почти не было, но нога болела чертовски – раны на ней были довольно глубокими. Она снова послала девочку за водой к морю, но теперь уже сказала, чтобы она постаралась принести ее без песка в бутылке из-под пива, выброшенной на берег прибоем. Когда она начала обливать ногу водой, мне показалось, будто меня ошпарили кипятком, так нестерпима была боль. Потом она вдруг заметила кровь у меня на руке и так стремительно схватила меня за руку, что я потерял равновесие. Она обмыла мне руку, вытерла полотенцем и так же, как и я, обрадовалась, увидев, что это была кровь Киба, а не моя. Затем, присев на корточки и уставившись на меня своими огромными черными фарами, она сказала (голос ее мне как-то сразу понравился, хотя всю вину она свалила на меня):
   – Извините, но Викинг обучен прогонять посторонних из Уэйлера.
   – А я не был в Уэйлере, – ответил я, переходя к обороне, хотя в данном случае можно было найти оправдание для обеих воюющих сторон.
   – Я знаю. Но ваша собака…
   – Это не моя собака. Это собака полковника, командира нашего лагеря.
   – О! – Ее ровные белые зубы прикусили губу.
   Раньше я никогда не пытался описывать чью-либо внешность, но сейчас я попытаюсь это сделать. Лицо у нее удлиненное, с выступающими вперед скулами, чуть-чуть худое для широкого рта, уголки губ слегка приподняты. Могу предположить, что любой скульптор захотел бы вылепить такое лицо. Нос вздернут, красиво вздернут, но, вообще-то говоря, я ничего толком не запомнил, кроме ее глаз и высокого лба под мокрыми вьющимися черными волосами. Я никогда еще не видел так близко ни одного человека с такой блестящей светло-шоколадной кожей. Она смотрела на меня со страхом, ее огромные глаза еще больше расширились, рот открылся.
   – Так, значит, это собака полковника? Это уж совсем плохо.