Андроник пожал плечами:
   — Бардас — мой друг.
   — А Филипп — мой.
   Он взглянул на меня совершенно холодными глазами:
   — А что важнее — быть другом Кербушара… или Андроника?
   — С точки зрения Кербушара, — спокойно ответил я, — более важно быть другом Кербушара.
   Его тон изменился:
   — Если это ссора, то ты не будешь в неё вмешиваться. Это мой приказ.
   Я поднялся и взглянул на него сверху вниз:
   — Тогда ты должен извинить меня: мы с Филиппом уходим.
   Андроник ничего не ответил, и, поймав взгляд Филиппа, я кивком головы указал ему на дверь. С видом искреннего облегчения он направился ко мне. Увидев это, Бардас вскочил, и его лицо вспыхнуло гневом:
   — Иди же, выблюдок сучий, я…
   Он рванулся за нами и оказался в пределах досягаемости. Я ударил его по лицу тыльной стороной руки и разбил губы. Отброшенный ударом, он сел, поднес руку ко рту и уставился на кровь.
   Андроник встал и жестом подозвал нескольких солдат:
   — Взять его! — приказал он. — И вышвырнуть на улицу! — Он указал на Филиппа: — И этого тоже!
   И начал отворачиваться от нас с видом совершенного презрения.
   И вдруг, когда я стоял с мечом в руке, поджидая солдат, готовый скорее умереть, чем дать себя унизить, со мной случилось нечто, чего не бывало раньше.
   Передо мной возникло видение, настолько яркое и ужасное, что я был потрясен. Оно пришло ко мне в миг страшного гнева.
   Было ли это истинное предвидение? Или желание, порожденное гневом?
   Солдаты остановились, увидев мое лицо, и даже Андроник замер:
   — Что такое?.. Что случилось?
   — Ты спрашивал меня о твоем будущем. Я увидел его.
   Он подскочил ко мне с горящими, жадными глазами:
   — Что же? Что ты видел? Говори!
   — Ты хочешь знать? Я видел то, что никогда не решился бы никому рассказать по своей воле.
   — Говори же.
   — Я видел тело с твоим лицом, живое тело, которое терзала толпа. Некоторые били тебя палками; другие заталкивали тебе в нос и в рот нечистоты; иные втыкали вертела тебе между ребрами, а одна женщина плеснула тебе в лицо кипятком. Еще живой, ты висел вниз головой, подвешенный к перекладине между двумя столбами на ипподроме, а потом кто-то из толпы всадил меч тебе в рот и дальше в тело, снизу вверх.
   — Был ли я императором в это время?
   — Да, — ответил я, — ты был императором.
   — Тогда стоит, — сказал он и пошел прочь.

Глава 47

   Как тиха ночь! Каким чистым золотом сияет полумесяц над темными водами Золотого Рога! Как ярки далекие звезды!
   Вокруг меня плескалась вода в темные, скрытые тенью корпуса судов и бормотали во сне люди.
   Ничто не двигалось, ничто не шевелилось, кроме воды, кроме тихого ветра, долетавшего из Азии. Пустым глазам были подобны далекие освещенные окна, неподвижным, лишенным век глазам, глядящим в ночь; и я, одинокий, ждал, закутавшись в полы темного плаща.
   Спал Константинополь; спала Византийская империя рядом с прекрасными своими водами, в безопасности и силе, натравливающая один варварский народ на другой, передвигающая их, как пешки на шахматной доске, наблюдающая за ними из-под отяжелевших век с усталым, скучающим любопытством.
   Это последняя моя ночь в Константинополе. Как и во многих, многих иных местах, я был здесь лишь прохожим. Придя сюда нищим, я уходил другом императора и врагом его двоюродного брата.
   Пояс у меня на талии был набит золотом. Золото было в моих карманах; золото было спрятано и в других местах одежды. Лошадей уже погрузили на борт нанятого мной судна, немногочисленное мое имущество тоже. Лишь один час отделял меня от расставания.
   Впереди, за волнами Черного моря, лежал Требизонд. За ним раскинулись горы, окаймляющие Каспийское море с запада и юга, и где-то высоко в этих горах по имени Эльбурс находится Долина Ассасинов и крепость Аламут.
   Ночь была прохладная. Полосы света, как копья, лежали на темной воде; корабли, покачиваясь, дергали швартовы. Я нащупал под темным плащом рукоять меча. Когда я покидал дом Андроника Комнина, мне что-то сунули в руку.
   Быстро повернувшись, я не увидел ничего, кроме вежливых, внимательных глаз; ни одного знакомого, никого, кто мог бы передать мне что бы то ни было.
   Нас ожидали носилки, но я схватил Филиппа за руку, и мы помчались бегом по темной улице, быстро огибая Ипподром. Оба мы были не дураки, у обоих появился смертельный враг — Бардас. Когда мы, наконец, замедлили бег у поворота на улицу Пряностей, я предостерег его:
   — Лучше всего тебе уехать отсюда вместе со мной. Теперь они тебя убьют.
   — Куда же я пойду? Этот город — мой дом, моя жизнь. Другого места для себя я не знаю.
   — Если ты предпочитаешь вид с Эйюба… — я пожал плечами. Эйюбом называлось кладбище, с которого открывался вид на Золотой Рог.
   — Подумай, — сказал я ему, — они будут разыскивать нас вместе. Я пойду по той дороге, которую выбрал, ты же отправляйся в замок Саон. Скажи графине де Малькре и Лукке, что это я тебя послал.
   — Может быть… да, придется. Я обучался обращению с оружием и военному делу, хотя ни тем, ни другим не занимался. И ещё меня учили, как управлять поместьями.
   Некий левантинец за плату взял на борт моих лошадей. В полночь мы должны отплыть. Только в своей комнате в доме Филиппа я взглянул на записку, которая скользнула мне в руку на приеме у Андроника.
   «Не уезжай в Аламут! Это — смерть.
   С.»
   Записка была написана по-персидски плавным, словно струящимся почерком Сафии.
   Не уезжать в Аламут… Разве у меня есть другой выход? Разве не предначертано мне судьбой ехать в Аламут? Чем были для меня все эти годы, если не подготовкой к Аламуту?
   Сафия хорошо меня знала. Видимо, она отчаянно боялась того, что ожидает меня там, раз решилась послать это предупреждение. Она по пустякам не пугалась, как и я. Стало быть, там действительно есть чего бояться.
   От темноты отделились тени, они двинулись ко мне, тускло блеснула кольчуга. Если уж человеку суждено умереть, то можно ли найти для этого место лучше, чем причалы Золотого Рога в ночь золотой луны?
   Мой клинок поднимался, словно стальной палец…
   — Не тревожься, Кербушар, мы пришли присмотреть, чтобы ты отплыл благополучно.
   Из темноты вышел Одрик, а за ним ещё дюжина воинов.
   — Так приказал император, хотя мы и сами собирались прийти.
   Люди из варангерской гвардии, люди из северного края. Отец Одрика тоже был корсаром.
   — Ты смелый человек, и потому наш император тебя любит. Он велел передать, что если ты снова приедешь сюда, то для тебя всегда найдется место рядом с ним.
   — Он слышал о том, что произошло сегодня вечером?
   — Конечно… У всех византийцев есть шпионы, и каждый византиец сам чей-то шпион. Каждый интригует против каждого. Такова любимая забава в Византии; это их игра.
   На борту судна Одрик встал перед шкипером-левантинцем:
   — Ты меня знаешь?
   — Я тебя видел, — угрюмо сказал левантинец.
   — Доставь этого человека благополучно в Требизонд — или сам перережь себе горло и потопи свою посудину. Если с ним что-нибудь случится, мы тебя найдем, поймаем, разрубим на мелкие кусочки и скормим собакам. Понял?
* * *
   В тот вечер на мне была кольчуга, скрытая под туникой из тонкой шерстяной ткани с вышивкой по краям. Узкие штаны в обтяжку я заправил в мягкие сапоги, а на плечи накинул полукруглый плащ, застегнутый спереди фибулой. Плащ был черный, туника и штаны — темно-бордовые.
   Наш корабль тихо отошел от причала и заскользил вдоль Золотого Рога к менее спокойным водам Босфора. Моего лица коснулся свежий, прохладный бриз.
   Я прошел на корму и остановился рядом с левантинцем.
   — Хорошо здесь, — сказал я со вздохом. — Я рожден для корабельной палубы.
   — Ты? — Он был озадачен. — Я-то думал, что ты — какой-то промотавшийся молодчик из знатных.
   — Последнее время я был странствующим купцом. — Показав в сторону далекого днепровского устья, я добавил: — Нас разгромили печенеги…
   — Слыхал об этом… скверное дело.
   Мои лошади были привязаны в средней части корабля, и я подошел постоять с ними и угостить кусочками моркови. Айеша ткнулась носом мне в бок, а жеребец по-дружески прихватил за рукав. В конце концов я прошел вперед, улегся, завернувшись в плащ, и заснул.
   Я проснулся, когда первый предутренний свет размыл серым черноту неба. Море разыгралось. Брызги ударили мне в лицо, и я с удовольствием ощутил вкус морской воды на губах — он вызвал воспоминание о далеком атлантическом побережье, о моем доме.
   Подошел левантинец:
   — У берега опасно — турки, — сказал он. — Мы уходим дальше в море.
   Византийская империя владела Грецией и простиралась на север вплоть до Дуная, на запад — до Адриатического моря, а в годы правления Мануила I завладела и Адриатическим побережьем, в том числе Далматией. На азиатском материке византийцы удерживали побережье до самой Антиохии и немного южнее, а также территорию на некоторое расстояние в глубь суши. Им принадлежали черноморские берега вплоть до Требизонда, а на севере — часть Крыма.
   Отдаленные от моря области Анатолии были владениями империи турков-сельджуков со столицей в Иконии. Сельджуками называло себя объединение свирепых кочевых племен из Центральной Азии, которые продвигались к югу и с боем завладевали всем на своем пути.
   Цитадель Требизонда стояла на плато между двумя глубокими ущельями, по которым после сильных ливней неслись в море паводковые воды.
   Подходя к порту, мы видели на переднем плане верфи, причалы, склады и приюты для моряков, лавки, поставляющие припасы на корабли, и рыбацкие лодки. И у подножья плато, и наверху стояли обнесенные стенами жилища богатых торговцев; стены густо оплетали виноградные лозы. За стенами цитадели высились колокольни византийских церквей.
   День уже клонился к вечеру, когда мы высадились на берег под проливным дождем. Я переоделся в «биррус» — тяжелый плащ из плотной темно-красной ткани, который носят в холодную или дождливую погоду. У плаща имелся капюшон — я надвинул его на шлем.
   Когда мы причалили, спустили сходню, и я свел на берег своих лошадей. Несколько портовых бродяг остановились поглядеть, и я забеспокоился, потому что лошади были великолепны и могли вызвать толки и пересуды.
   На берегу даже в такой угрюмый, пасмурный день толпами сновали купцы, громоздились кучи товаров и погонщики грузили кладь на верблюдов или сгружали вьюки.
   Я сел на Айешу и, ведя в поводу остальных лошадей, поехал по узкой улице в сторону от моря. Оглянувшись, я заметил, что на улице стоит в одиночестве какой-то человек и смотрит мне вслед.
   Шпионы, как и воры, встречаются повсюду.
   Кроме меча и кинжала, у меня был лук и колчан стрел. Направляясь к востоку, я повстречал несколько верблюжьих караванов, идущих на запад, в Требизонд. Около полуночи я съехал с дороги и расположился в высохшем русле — «вади» — среди зарослей ивняка.
   Там была трава для лошадей, и небольшая низинка, скрытая от чужих глаз холмом и ивняком. Собрав сухих веток, я поджарил баранины и поел, наслаждаясь тишиной.
   Где-то поблизости отсюда греки из десятитысячного отряда Ксенофонта, отступая после смерти Кира, поели дикого меда, который превратил их в безумцев. У всех, кто ел этот мед, начались приступы рвоты и поноса, и они не могли стоять на ногах. Те, которые лишь немного попробовали, казались пьяными; другие на время впали в безумие, а несколько человек умерли. Этот мед, как я узнал у одного армянина, был собран с цветков азалии и содержал наркотическое вещество.
   Достав из поклажи чистое платье, я выбросил византийский костюм, кроме кольчужной рубахи и плаща, надел «бурдах» — нижнюю одежду, подпоясываемую кушаком, — а потом натянул «аба» — длинное верхнее платье. Под кушаком был скрыт мой старый кожаный пояс, мое единственное имущество, оставшееся от родного дома, если не считать дамасского кинжала. Потом я вновь надел тюрбан ученого, прибавив к нему «тайласан"note 25 — шарф, который надевают поверх тюрбана; один конец его проходит под подбородком и перекидывается через левое плечо.
   Тайласан носили судьи и богословы, он давал некоторую защиту от расспросов и нападений и соответствовал той личине, которую я выбрал для себя, — образу Ибн Ибрагима, лекаря и ученого. Выбор этот был не случаен, ибо единственный способ, каким мог я отворить ворота Аламута, — это принять обличье ученого. Однако, едва лишь войдя в эти ворота, я окажусь в окружении фанатиков, готовых разорвать меня на куски при малейшей оплошности.
   Съежившись у малого своего костерка, я чувствовал на себе холодную руку отчаяния. Каким же надо быть глупцом, чтобы хотя бы надеяться, что я сумею совершить чудо — проникнуть в неприступный Аламут?
   Снова и снова перебирал я в памяти все, что знал, и не находил выхода. Единственной надеждой моей была сомнительная возможность получить в неопределенном будущем приглашение от самого Рашида ад-дин Синана, человека, славящегося даром интуиции и, по слухам, интересующегося алхимией.
   Об этом мне не было известно ничего, кроме базарных сплетен; придется, видимо, остановиться в Табризе и утвердиться в этом городе в качестве Ибн Ибрагима. И пусть там шпионы Старца Горы понаблюдают за мной на досуге.
   Но как только я войду в ворота Аламута — если мне повезет, — каждая секунда будет нести опасность.
   Азиза в замке принца Ахмеда, Сюзанна в замке Саон, Валаба в салонах Кордовы — думают ли они обо мне хоть иногда? Но кто вспоминает о страннике, который появляется лишь на один скоротечный день или два, а затем исчезает? Я проходил через их жизнь, как тень в саду — а кто помнит тень? Да и почему они должны помнить?
   Неужели для меня всегда будет так? Неужели я — всего лишь прохожий в этой жизни?
   Если человек возвращается и снова становится на ту же почву, он ли стоит там или чужой?
   Арморика останется Арморикой; пески Бриньогана останутся песками Бриньогана, а вот Кербушар будет… кем же?
   Воспоминания об огромном весле в моих руках, о зловонной грязи подо мной, об объятиях Азизы, о книгах в большой библиотеке Кордовы, о мече, рассекающем кость… или о том исхлестанном дождем утесе в Испании…
   Какая часть моего существа осталась навсегда в тех местах, и какая донесла меня сюда, может быть, к порогу моей смерти?
   Какая часть моей души осталась лежать на пропитавшейся кровью траве там, где умер гансграф со своей Белой Торговой Компанией? Какая часть моей сущности осталась на той грязной поляне, где лежал я, опрокинутый, униженный, избитый, беспомощный, неспособный сопротивляться?
   То, что кости мои не остались лежать там, что их не растащили волки и стервятники, — это всего лишь удача или нечто большее?..
   Провалилась в костер прогоревшая ветка, взлетели искры.
   Найду ли я когда-нибудь свое настоящее место? Или предначертано мне скитаться по миру, словно потревоженному духу? Найду ли я ту, которую ищу? Ту, что будет для меня дороже всего и всех на свете?
   А! Ребенок я, что ли, чтобы так мечтать? Мне посчастливилось остаться в живых, а если я освобожу отца и сам ускользну живым, то, верно, мне посчастливится ещё больше.
   Ну, а как же походный барабан? Услышу ли я вновь его мерный рокот? И, услышав, подниму ли свою ношу и пойду ли вслед за ним, приноравливая шаг?
   А гансграф? Там, где он сейчас, слышен ли этот барабан? С ним мы прошагали через всю Европу и вошли в Азиюnote 26, и он довел нас прямо до самых врат смерти.

Глава 48

   Кто станет утверждать, что не испытывал возбуждения, вступая впервые в чужой город? Или сходя на берег в чужом порту?
   А красота Табриза? К северу, югу и к востоку раскинулись красноватые, апельсиновых оттенков горы, сияющие цвета которых казались ещё ярче в противопоставлении с роскошной зеленью полей и садов. Табриз — драгоценный камень среди городов, орошаемый текущими с гор реками.
   В этот город пришел я, Матюрен Кербушар, известный ныне под именем Ибн Ибрагима, врача, ученого и паломника к святыням ислама.
   Более десяти миль в длину имеет стена, окружающая Табриз, через десять ворот входят путники в город, а за пределами стены лежат семь округов, каждый из которых назван по имени реки, орошающей его.
   Я замедлил шаг, ибо я теперь ученый и должен вести себя с достоинством, подобающим моему положению. То, что произойдет здесь, может открыть ворота Аламута.
   Однако, когда я подъехал ближе к городу, не я, а мой жеребец и кобылицы привлекли всеобщее внимание, ибо не жил ещё такой араб, который не узнал бы знаменитых пород. Эти лошади не соответствовали моей роли ученого, но убедительно свидетельствовали, что человек я богатый и значительный. За таких кобылиц, как мои, велись настоящие войны, а у меня их было три, да ещё и жеребец.
   Не взглянув ни направо, ни налево, я въехал в город и проследовал через большой базар Газан, один из прекраснейших на земле.
   Куда бы я ни посмотрел, везде толпились люди в разноцветных одеждах, и для каждого вида товаров на базаре было отведено особое место. Добравшись до ювелирного ряда, я обнаружил столь роскошное собрание драгоценностей, что остановился поглядеть — и не только на драгоценности, но и на красивых девушек-рабынь, на которых эти украшения были надеты.
   Каждую из этих девушек тщательно выбирали по красоте и стройности тела, и теперь эти рабыни стояли, поворачиваясь то так, то этак, чтобы получше показать свои бусы, серьги и браслеты.
   Поблизости проходил другой базарный ряд, где продавались только благовония. Запахи нарда, пачули, мирисса, ладана, амбры, мускуса, роз и жасмина — не счесть ароматов!
   Была здесь целая улица книготорговцев, другая — для кожевенных товаров, а несколько рядов были заняты ковроткачами — тут я вспомнил, что должен купить молитвенный коврик.
   Проехав далее, я добрался до гостиницы у Багдадских ворот. Путникам, которые там останавливались, подавали хлеб, мясо, рис, сваренный с маслом, и сладости.
   Повсюду были кони, верблюды, волы и козы, а также множество женщин с закрытыми и открытыми лицами. Турчанки лицо не закрывали.
   Были здесь франкские торговцы, от которых я поспешно удалился, опасаясь, что меня кто-нибудь узнает. Были здесь армяне, левантинцы, греки, иудеи, курды, славяне, турки, арабы и персы. Были высокие, белокурые люди, которые, как я узнал, назывались патанами — из афганских племен — и даже купцы из Хинда и Катая, ибо великолепный Табриз был воистину перекрестком всех дорог.
   Многое изменилось с тех пор, как был составлен путеводитель «Худуд-аль-Алам». О Табризе в этом землеописании сообщалось лишь следующее: «Табриз — небольшой городок, приятный и процветающий, обнесен стеной, построенной Ала ибн Ахмадом». Конечно, это написано в 982 году, примерно за двести лет до моего появления в этом городе.
   Табриз находится в обширном бассейне озера Урмия, над которым возвышается вулкан — гора Сехенд, окруженная многими милями садов и полей. Город когда-то был известен под именем Кандсаг, но это было давно, очень давно.
   Мое прибытие в гостиницу вызвало переполох и возбуждение. Конюхи-арабы со всех ног кинулись помогать мне сойти с седла, словно я был толстым, как бочка, и беспомощным.
   Совсем рядом со мной прозвучал знакомый голос:
   — О могущественный! Я, Хатиб-проповедник, хотел бы служить тебе! Я, читатель и почитатель Корана, но знающий также все пути зла! Доверься мне, о могущественный, и путь твой будет безопасен!
   Это был он… Это был Хатиб!
   — «Бисмиллах!» Во имя аллаха! — воскликнул я. — Что это за человек, который весь кишит блохами! Ты — ходячий улей кровососов, как может такой ничтожный услужать мне, Ибн Ибрагиму, ученому и лекарю?
   Он последовал за мной до дверей караван-сарая, поблескивая хитрыми стариковскими глазами.
   — Раз я ждал здесь, то, значит, знал, что рано или поздно ты появишься в этом месте; и ты действительно появился!
   — А как графиня?
   — Графиня, по воле Аллаха, в достаточной безопасности! И, похоже, в ней и будет пребывать, потому что Лукка набрал для неё людей, в том числе около трех десятков из тех, кто ускользнул от куманов-печенегов. Уж кто-кто, а она устроится совсем неплохо!
   — Ты знаешь, что я здесь делаю?
   — Ты дурак, если даже думаешь об этом; ну, а я — дурак, нашедший своего господина, и буду тебе помогать. Так мне, видно, на роду написано…
   — Мои шансы не из лучших.
   — Что там говорить о шансах или о счастливом случае? У нас нет ни того, ни другого, Ибн Ибрагим! — Он произнес это имя с кривой ухмылкой. — Быть нам поживой для шакалов…
   Он пожал худыми плечами:
   — Однако я жил долго, и кто может сказать, что мне надлежит умереть другой смертью?
   — Ибн Ибрагим, будучи ученым и лекарем, мог бы быть приглашен… я говорю — мог бы… в крепость Аламут.
   — Если будет на то воля Аллаха… Правда, — продолжал он, — ты и в самом деле ученейший из людей, и это без всякого обмана. Я слышал, что так говорили о тебе мудрые люди, даже великий Аверроэс. Есть у тебя какой-нибудь план?
   — Только побыстрее стать известным как ученый и врач. Синан, как я слышал, один из тех, кто по достоинству ценит таких людей, и поэтому мог бы пригласить меня. А если нет, я найду другой способ.
   Хатиб снова пожал плечами:
   — То, чего ты желаешь, было сделано. Еще до твоего приезда я сообщал всем, кто слушал меня, что я жду своего господина, человека, мудрого перед лицом Аллаха… — Он опять ухмыльнулся, хитро сверкнув глазами: — Кроме того, у меня не было денег, а слуге столь ученого человека люди не позволят умереть с голоду у себя на глазах…
   — Но имя, Хатиб! Ты говорил им, как меня зовут?
   — Откуда же я мог знать? Я ничего не говорил об имени, сообщал только, что господин мой — великий ученый, который не желает быть узнанным, но странствует в поисках мудрости.
   — А как насчет дороги, Хатиб? Ты знаешь путь?
   — Ага, знаю… это далеко в горах, вблизи Казвина, где каждое селение — шпионское гнездо. Ты и шагу не ступишь без их ведома. Слушай ещё одно — и берегись! Есть человек по имени аль-Завила… знаешь ли ты такого?
   — Нет.
   — Он обладает большой властью среди исмаилитов, но лишь недавно появился в Аламуте. Говорят, что он так же могущественен, как Синан, он является правой рукой Синана, его защитником, начальником его шпионов. И ходят слухи — а слух не в силах остановить даже стены, — что с той поры, как появился он там, горести и беды обрушились на раба по имени Кербушар. Этот раб стараниями и усердием добился для себя достойного положения, но с приезда аль-Завилы его неизменно используют для самых унизительных работ. Похоже на то, что аль-Завила желает породить в нем гнев и непослушание, чтобы можно было подвергнуть его пыткам и убить!
   — Тогда нам надо поворачиваться побыстрее, ибо терпение моего отца столь же мало, сколь велика его сила.
   Мы долго беседовали, и я услышал о многом, потому что Хатиб знал все базарные сплетни, и ничто от него не ускользало. Прежде всего мне следует устроиться и утвердиться, ибо официальное признание и одобрение моего присутствия совершенно необходимо. Зная пути власти, я сомневался, что мне придется долго ждать.
   Аль-Завила? Это имя не было мне знакомо. Тогда почему он так ненавидит отца? Ведь для того, чтобы такой вельможа даже просто заметил отца в его теперешнем положении, он должен питать к нему лютую ненависть.
   И он приехал только недавно? Может быть, это какой-то мой враг?
   Я не знал такого человека, и память мне ничего не подсказывала.
   Табриз, как сообщил мне Хатиб, знаменит роскошью своих ковров и своими книгами; а мне нужен был коврик для молитв.
   Встреча с Хатибом вернула мне надежду, и вовремя, а то меня уже осаждали сомнения: как могу я добиться успеха там, где потерпели неудачу цари и императоры? Однако Хатиб был человеком с тысячью дарований, умел хорошо слушать и располагал хитрыми окольными путями для добывания знаний, сокрытых от глаз и ушей людских.
   Не прошло и часу, как появился толстый евнух, пыхтя от усердия:
   — О благосклонный! Я пришел по велению эмира! От могущественного и ученейшего Масуд-хана! Он просит снизойти и удостоить его твоим присутствием!
   — Скажи твоему господину, что его желание — честь для меня. Всем известны его благородство, его великолепие, его богатство и могущество! И если он желает, чтобы сей смиренный явился к нему, то я явлюсь!
   Таковы прелести светской жизни, которая часто превращает в лжеца даже лучшего из людей.
   Я никогда и слыхом не слыхивал о Масуд-хане и представления не имел, был ли он благородным, великолепным и богатым; однако, глядя на все с точки зрения своих проблем, я надеялся, что он обладает всеми этими тремя достоинствами. Впрочем, он эмир — а видя богатство города, как и нужду бедных, я не сомневался, что кто-то умело выжимает сок из этого апельсина, — значит, он вполне мог быть богат.
   Однако нужно было думать и о многом другом. В мои намерения входило показаться на базаре, ибо то, о чем здесь шепчутся, отзывается эхом в стенах Аламута. Кроме того, поскольку я теперь заделался мусульманином, то желал иметь молитвенный коврик. Такие коврики уже начинали употреблять женщины и очень богатые люди, и, поскольку я хотел утвердиться в людском мнении как человек весьма богатый и выдающийся, то молитвенный коврик мог сыграть немалую роль.