Страница:
Брандту также были выданы чистый билет и – после некоторого сопротивления Пятого этажа – пособие, чтобы начать безбедную жизнь. Иными словами, он смог купить себе лодку и отправиться в Вест-Индию, где возобновил свое старое занятие контрабандой, избрав на сей раз доставку оружия на Кубу.
А предательство? Смайли сказал мне позже, что агентура Брандта просто слишком хорошо работала, чтобы Хейдон ее терпел, поэтому Билл предал их, как предал и их предшественника, попытавшись свалить вину на Беллу. Он договорился с Московским центром подделать факты против нее, которые он представил в качестве тех, что пришли от его подложного источника Мерлин, поставщика материала для “Уичкрафт”. Смайли, который уже настигал крота, высказал в высоких инстанциях свои подозрения только для того, чтобы быть сосланным за правоту в изгнание. И еще потребовалось два года, прежде чем его вернули расчищать конюшни.
На этом история и остановилась, пока всерьез не началась наша внутренняя перестройка – зимой 89-го, – когда вездесущий Тоби Эстергази, переживший всех и вся, привез в Московский центр делегацию средних чинов Цирка – первый шаг на пути к тому, что наше благословенное министерство иностранных дел настойчиво называло “нормализацией отношений между двумя службами”.
Команду Тоби радушно приняли на площади Дзержинского, показали много помещений, кроме, как можно догадаться, камер пыток старой Лубянки или крыши, с которой, случайно оступаясь, падали некоторые невнимательные заключенные. Тоби и его людей напоили и накормили. Как говорят американцы, устроили показуху. Они купили меховые шапки, прикололи на них веселые значки и сфотографировались на площади Дзержинского.
А в последний день – в знак особого расположения – их провели на балкон огромного информационного зала Центра, куда стекаются для обработки донесения из всех источников. Именно здесь, когда они выходили с балкона, говорит Тоби, они с Питером Гилламом одновременно засекли в дальнем конце коридора высокого плотного блондина, выходящего, по всей вероятности, из мужского туалета, поскольку в этой части коридора была всего лишь еще одна дверь, на которой был нарисован женский силуэт.
Это был уже немолодой человек, который, однако, прошел в дверь, как бык. Он замер и какое-то время глядел прямо на них, словно находясь в нерешительности – то ли подойти к ним и поздороваться, то ли ретироваться. Потом он опустил голову, как им показалось, с улыбкой и пошел от них, исчезнув в другом коридоре. Но у них было вполне достаточно времени, чтобы заметить его моряцкую походку вразвалку и борцовские плечи.
Ничто не исчезает бесследно в тайном мире, ничто не исчезает и в реальном. Если Тоби и Питер правы – а есть и такие, кто до сих пор уверяет, что русское гостеприимство превзошло тогда самое себя, – то у Хейдона имелась еще более веская причина переложить подозрение с морского капитана Брандта на Беллу.
Был ли Брандт не тем, за кого мы его принимали с самого начала? Если так, то я невольно содействовал его вербовке и смерти наших агентов. Это ужасная мысль, и иногда, когда еще серо и холодно и я лежу рядом с Мейбл, она приходит мне в голову.
А Белла? Я думаю о ней как о моей последней любви, как о правильном пути, которым я не воспользовался. Если Стефани открыла во мне дверь сомнений, то Белла, пока еще было время, направила меня к открытому миру. Когда я думаю о тех женщинах, которые были после них, они уже не имеют значения. А когда я думаю о Мейбл, то могу только объяснить, что она – воплощение прелести семейного очага для фронтовика, вернувшегося с передовой. Но воспоминания о Белле сохранились в моей памяти, как и наша первая ночь на конспиративной квартире, выходящей окнами на кладбище, хотя в моих снах она всегда уходит от меня и даже спина ее выражает укор.
Глава 5
Глава 6
А предательство? Смайли сказал мне позже, что агентура Брандта просто слишком хорошо работала, чтобы Хейдон ее терпел, поэтому Билл предал их, как предал и их предшественника, попытавшись свалить вину на Беллу. Он договорился с Московским центром подделать факты против нее, которые он представил в качестве тех, что пришли от его подложного источника Мерлин, поставщика материала для “Уичкрафт”. Смайли, который уже настигал крота, высказал в высоких инстанциях свои подозрения только для того, чтобы быть сосланным за правоту в изгнание. И еще потребовалось два года, прежде чем его вернули расчищать конюшни.
* * *
На этом история и остановилась, пока всерьез не началась наша внутренняя перестройка – зимой 89-го, – когда вездесущий Тоби Эстергази, переживший всех и вся, привез в Московский центр делегацию средних чинов Цирка – первый шаг на пути к тому, что наше благословенное министерство иностранных дел настойчиво называло “нормализацией отношений между двумя службами”.
Команду Тоби радушно приняли на площади Дзержинского, показали много помещений, кроме, как можно догадаться, камер пыток старой Лубянки или крыши, с которой, случайно оступаясь, падали некоторые невнимательные заключенные. Тоби и его людей напоили и накормили. Как говорят американцы, устроили показуху. Они купили меховые шапки, прикололи на них веселые значки и сфотографировались на площади Дзержинского.
А в последний день – в знак особого расположения – их провели на балкон огромного информационного зала Центра, куда стекаются для обработки донесения из всех источников. Именно здесь, когда они выходили с балкона, говорит Тоби, они с Питером Гилламом одновременно засекли в дальнем конце коридора высокого плотного блондина, выходящего, по всей вероятности, из мужского туалета, поскольку в этой части коридора была всего лишь еще одна дверь, на которой был нарисован женский силуэт.
Это был уже немолодой человек, который, однако, прошел в дверь, как бык. Он замер и какое-то время глядел прямо на них, словно находясь в нерешительности – то ли подойти к ним и поздороваться, то ли ретироваться. Потом он опустил голову, как им показалось, с улыбкой и пошел от них, исчезнув в другом коридоре. Но у них было вполне достаточно времени, чтобы заметить его моряцкую походку вразвалку и борцовские плечи.
Ничто не исчезает бесследно в тайном мире, ничто не исчезает и в реальном. Если Тоби и Питер правы – а есть и такие, кто до сих пор уверяет, что русское гостеприимство превзошло тогда самое себя, – то у Хейдона имелась еще более веская причина переложить подозрение с морского капитана Брандта на Беллу.
Был ли Брандт не тем, за кого мы его принимали с самого начала? Если так, то я невольно содействовал его вербовке и смерти наших агентов. Это ужасная мысль, и иногда, когда еще серо и холодно и я лежу рядом с Мейбл, она приходит мне в голову.
А Белла? Я думаю о ней как о моей последней любви, как о правильном пути, которым я не воспользовался. Если Стефани открыла во мне дверь сомнений, то Белла, пока еще было время, направила меня к открытому миру. Когда я думаю о тех женщинах, которые были после них, они уже не имеют значения. А когда я думаю о Мейбл, то могу только объяснить, что она – воплощение прелести семейного очага для фронтовика, вернувшегося с передовой. Но воспоминания о Белле сохранились в моей памяти, как и наша первая ночь на конспиративной квартире, выходящей окнами на кладбище, хотя в моих снах она всегда уходит от меня и даже спина ее выражает укор.
Глава 5
– Вы хотите сказать, что, может, мы и теперь пригрели второго Хейдона? – под стоны коллег раздался выкрик студента по имени Мэггс. – Каковы его побудительные мотивы, господин Смайли? Кто ему платит? Круг его интересов?
С тех самых пор, как к нам присоединился Мэггс, у меня возникли сомнения в отношении его. Его прикрытием в будущем должна была стать работа журналиста, но уже сейчас он приобрел наихудшие черты, свойственные людям его будущей профессии. Однако Смайли это ничуть не смутило.
– Что ж, уверен, что задним числом мы должны быть благодарны Биллу, – спокойно ответил он. – Потому что он сделал вливание Службе, которая тихо помирала, – в замешательстве он нервно нахмурился. – Что касается новых предателей, то уверен: наш нынешний лидер посеет семена недовольства, не правда ли? Может, даже и во мне. Я обнаружил, что становлюсь большим радикалом к старости.
Но уж поверьте мне, в то время Билла мы не поблагодарили. Было время До Провала и После Провала, а Провалом был Хейдон, и вдруг в Цирке не стало ни одного человека, кто не мог бы сказать, где он был и что делал, когда услышал эту ужасную новость. Старые зубры и поныне рассказывают друг другу о тишине в коридорах, об оцепенении, о том, как в столовых друг от друга отводили глаза, как не отвечали телефоны.
Больше всего пострадало взаимное доверие. Очень постепенно, словно потрясенные люди после воздушного налета, робко выходили мы, один за другим, из наших разрушенных домов и принимались за восстановление крепости. Считалось, что необходима основательная реформа, поэтому Цирк отказался от своего старого прозвища, лабиринта диккенсовских коридоров и кривых лестниц в кембриджском здании, где поселился позор, и построил вместо этого нечто отвратительное из стали и стекла неподалеку от Виктории, где из окон дует при сильном ветре, а коридоры провоняли запахом жидкости для чистки пишущих машинок и столовской капусты. Только англичане карают себя такими, действительно ужасными, тюрьмами. В мгновение ока мы стали, выражаясь официальным языком, Службой, несмотря на то, что слово “Цирк” все еще изредка слетает с наших губ – ведь продолжаем же мы говорить о фунтах, шиллингах и пенсах, давным-давно уже перейдя на метрическую систему мер.
Доверие было подорвано, поскольку Хейдон являлся его частью. Билл не был задирой, готовым к драке, да еще с пистолетом в кармане. Он был в точности тем, кем всегда ехидно представлял себя: главой церковно-шпионского ведомства с дядюшками, которые заседали в различных кабинетах Тори, с захудалым именьишком в Норфолке и с арендаторами, которые обращались к нему “мистер Уильям”. Он был нитью тонко сплетенной паутины английского влияния, центром которой мы себя чувствовали. Он нас всех в нее и запутал.
Что касается лично меня – а я все еще настаиваю на некотором отличии от других, – мне фактически удалось услышать об аресте Билла через сутки после того, как эта новость разнеслась по всему Цирку, поскольку я был заключен в средневековую камеру без окон во чреве огромных апартаментов в Ватикане. Я руководил командой наблюдателей Цирка под присмотром монаха с ввалившимися глазами, предоставленного нам собственной секретной службой Ватикана, который скорее бы обратился к самим русским, чем к помощи своих коллег-мирян, находившихся в Риме, в одной миле от них. А наша задача заключалась в том, чтобы внедрить зонд-микрофон в зал для аудиенций одного продажного католического епископа, ввязавшегося в махинации по продаже наркотиков и покупке оружия с одной из наших раздробленных колоний – ну, чего стесняться? Это была Мальта.
С Монти и его парнями, специально прилетевшими по такому случаю, мы на цыпочках пробрались сквозь сводчатые подземелья, поднялись по подземным лестницам, пока не достигли самой удобной для нас позиции, где и заставили просверлить узкое отверстие сквозь старую цементную кладку между блоками трехфутового брандмауэра. Мы договорились, что отверстие будет не больше двух сантиметров в диаметре, то есть достаточно широким, чтобы ввести длинную пластмассовую соломинку для коктейлей, которая проводила бы звук из нужной комнаты к нашему микрофону, и достаточно маленьким, чтобы пощадить освященную каменную кладку папского дворца. Сегодня мы воспользовались бы более изощренным оборудованием, но в семидесятых годах кончался век пара и зонды были еще в обиходе. Кроме того, как бы мы горячо этого ни хотели, не станешь же хвастаться перед официальным Ватиканом своими первоклассными устройствами, разве что перед монахом в черной рясе, который выглядит так, словно только что явился из века Инквизиции.
Мы сверлили, Монти сверлил, монах смотрел. Мы лили воду на раскаленные добела сверла и на наши потные руки и лица. Мы наносили жидкую пену, чтобы заглушить жужжание дрелей, и каждую минуту снимали показания, чтобы убедиться, что не вышли по ошибке в комнату святого мужа. Ведь цель наша состояла в том, чтобы остановиться в сантиметре от поверхности и слушать изнутри через мембрану обоев или штукатурки.
Вдруг мы пробили поверхность и даже прошли дальше. Мы попали неизвестно куда. В результате торопливого взятия пробы с помощью вакуума мы получили всего лишь экзотические шелковые нитки. Мы озадаченно молчали. Неужели задета мебель? Портьеры? Кровать? Или кромка одежды ничего не подозревающего прелата? Или в зале для аудиенций что-то переменили с тех пор, как мы произвели фоторазведку?
В эту тяжкую минуту монаха осенило, и он с ужасом прошептал, что любезный епископ собрал бесценную коллекцию вышивки, и до нас дошло, что лоскутки ткани, которые мы рассматривали, были не от дивана или занавески и даже не от одеяния священника, а являлись фрагментами гобелена. Извинившись, монах убежал.
Теперь место действия переносится в старый кентский город Рай, где две сестры – и та и другая по имени мисс Кейл – держат мастерскую по реставрации ковров и тканей. И, к счастью – а можно сказать, по неотвратимым законам английских социальных связей, – их брат Генри некогда работал в Службе, а теперь был на пенсии. Разыскали Генри, сестер подняли с постелей, реактивный самолет Королевских ВВС домчал их до военного аэродрома в Риме, откуда их в мгновение ока к нам доставила машина. Потом Монти спокойно вернулся к фасаду здания и зажег дымовую шашку, которая очистила пол-Ватикана и предоставила нашей пополнившейся команде четыре отчаянных часа в нужной нам комнате. К середине того же дня гобелен был вполне сносно заштопан, а наш зондовый микрофон приютился там, где ему и положено.
И снова место действия переносится туда, где ватиканские хозяева устроили нам большой обед. У дверей с угрожающим видом стоят швейцарские гвардейцы. Монти с белой салфеткой под подбородком сидит между степенными мисс Кейл и подбирает кусочком хлеба остатки соуса со своей тарелки, развлекая их рассказами об успехах своей дочери в школе верховой езды.
– Вы не представляете себе, Рози, да вам это и ни к чему, но у моей Бекки прекрасные руки для ее возраста, лучшие во всем Южном Кройдоне…
Но тут Монти останавливается на полуслове. Он читает записку, которую я ему передал, доставленную мне связным из нашего Римского центра:
“Начальник секретной оперслужбы Цирка Билл Хейдон признался в том, что является шпионом Московского центра”.
Иногда я думаю, а не было ли это величайшим из всех преступлений Билла: он навеки лишил нас легкости в наших взаимоотношениях.
Я вернулся в Лондон, где мне сообщили, что, когда будет чего еще сказать, мне скажут. Несколько дней спустя утром Кадровик заявил мне, что я попал в категорию “погорельца”, а это на языке Цирка означало “с засылкой только в дружественные страны”. Это было равносильно тому, если бы мне сказали, что остаток жизни я проведу в инвалидной коляске. Я не совершил никакой ошибки, я не был ни у кого в немилости, совсем наоборот. Но в нашем деле маска – это добродетель, а моя была сорвана.
Я сложил вещи из своего стола и на оставшуюся часть дня ушел с работы. Я поехал за город: до сих пор не помню дорогу, но там гулял по суссекским изогнутым, словно спина кита, меловым холмам с отвесными обрывами в пятьсот футов высотой.
Только через месяц я услышал свой приговор.
– Боюсь, что ты снова вернешься к своим эмигрантам, – сказал Кадровик со своим обычным отвращением. – И это снова Германия. Однако содержание вполне приличное, да и на лыжах можно в свое удовольствие покататься, если, конечно, повыше забраться.
С тех самых пор, как к нам присоединился Мэггс, у меня возникли сомнения в отношении его. Его прикрытием в будущем должна была стать работа журналиста, но уже сейчас он приобрел наихудшие черты, свойственные людям его будущей профессии. Однако Смайли это ничуть не смутило.
– Что ж, уверен, что задним числом мы должны быть благодарны Биллу, – спокойно ответил он. – Потому что он сделал вливание Службе, которая тихо помирала, – в замешательстве он нервно нахмурился. – Что касается новых предателей, то уверен: наш нынешний лидер посеет семена недовольства, не правда ли? Может, даже и во мне. Я обнаружил, что становлюсь большим радикалом к старости.
* * *
Но уж поверьте мне, в то время Билла мы не поблагодарили. Было время До Провала и После Провала, а Провалом был Хейдон, и вдруг в Цирке не стало ни одного человека, кто не мог бы сказать, где он был и что делал, когда услышал эту ужасную новость. Старые зубры и поныне рассказывают друг другу о тишине в коридорах, об оцепенении, о том, как в столовых друг от друга отводили глаза, как не отвечали телефоны.
Больше всего пострадало взаимное доверие. Очень постепенно, словно потрясенные люди после воздушного налета, робко выходили мы, один за другим, из наших разрушенных домов и принимались за восстановление крепости. Считалось, что необходима основательная реформа, поэтому Цирк отказался от своего старого прозвища, лабиринта диккенсовских коридоров и кривых лестниц в кембриджском здании, где поселился позор, и построил вместо этого нечто отвратительное из стали и стекла неподалеку от Виктории, где из окон дует при сильном ветре, а коридоры провоняли запахом жидкости для чистки пишущих машинок и столовской капусты. Только англичане карают себя такими, действительно ужасными, тюрьмами. В мгновение ока мы стали, выражаясь официальным языком, Службой, несмотря на то, что слово “Цирк” все еще изредка слетает с наших губ – ведь продолжаем же мы говорить о фунтах, шиллингах и пенсах, давным-давно уже перейдя на метрическую систему мер.
Доверие было подорвано, поскольку Хейдон являлся его частью. Билл не был задирой, готовым к драке, да еще с пистолетом в кармане. Он был в точности тем, кем всегда ехидно представлял себя: главой церковно-шпионского ведомства с дядюшками, которые заседали в различных кабинетах Тори, с захудалым именьишком в Норфолке и с арендаторами, которые обращались к нему “мистер Уильям”. Он был нитью тонко сплетенной паутины английского влияния, центром которой мы себя чувствовали. Он нас всех в нее и запутал.
* * *
Что касается лично меня – а я все еще настаиваю на некотором отличии от других, – мне фактически удалось услышать об аресте Билла через сутки после того, как эта новость разнеслась по всему Цирку, поскольку я был заключен в средневековую камеру без окон во чреве огромных апартаментов в Ватикане. Я руководил командой наблюдателей Цирка под присмотром монаха с ввалившимися глазами, предоставленного нам собственной секретной службой Ватикана, который скорее бы обратился к самим русским, чем к помощи своих коллег-мирян, находившихся в Риме, в одной миле от них. А наша задача заключалась в том, чтобы внедрить зонд-микрофон в зал для аудиенций одного продажного католического епископа, ввязавшегося в махинации по продаже наркотиков и покупке оружия с одной из наших раздробленных колоний – ну, чего стесняться? Это была Мальта.
С Монти и его парнями, специально прилетевшими по такому случаю, мы на цыпочках пробрались сквозь сводчатые подземелья, поднялись по подземным лестницам, пока не достигли самой удобной для нас позиции, где и заставили просверлить узкое отверстие сквозь старую цементную кладку между блоками трехфутового брандмауэра. Мы договорились, что отверстие будет не больше двух сантиметров в диаметре, то есть достаточно широким, чтобы ввести длинную пластмассовую соломинку для коктейлей, которая проводила бы звук из нужной комнаты к нашему микрофону, и достаточно маленьким, чтобы пощадить освященную каменную кладку папского дворца. Сегодня мы воспользовались бы более изощренным оборудованием, но в семидесятых годах кончался век пара и зонды были еще в обиходе. Кроме того, как бы мы горячо этого ни хотели, не станешь же хвастаться перед официальным Ватиканом своими первоклассными устройствами, разве что перед монахом в черной рясе, который выглядит так, словно только что явился из века Инквизиции.
Мы сверлили, Монти сверлил, монах смотрел. Мы лили воду на раскаленные добела сверла и на наши потные руки и лица. Мы наносили жидкую пену, чтобы заглушить жужжание дрелей, и каждую минуту снимали показания, чтобы убедиться, что не вышли по ошибке в комнату святого мужа. Ведь цель наша состояла в том, чтобы остановиться в сантиметре от поверхности и слушать изнутри через мембрану обоев или штукатурки.
Вдруг мы пробили поверхность и даже прошли дальше. Мы попали неизвестно куда. В результате торопливого взятия пробы с помощью вакуума мы получили всего лишь экзотические шелковые нитки. Мы озадаченно молчали. Неужели задета мебель? Портьеры? Кровать? Или кромка одежды ничего не подозревающего прелата? Или в зале для аудиенций что-то переменили с тех пор, как мы произвели фоторазведку?
В эту тяжкую минуту монаха осенило, и он с ужасом прошептал, что любезный епископ собрал бесценную коллекцию вышивки, и до нас дошло, что лоскутки ткани, которые мы рассматривали, были не от дивана или занавески и даже не от одеяния священника, а являлись фрагментами гобелена. Извинившись, монах убежал.
Теперь место действия переносится в старый кентский город Рай, где две сестры – и та и другая по имени мисс Кейл – держат мастерскую по реставрации ковров и тканей. И, к счастью – а можно сказать, по неотвратимым законам английских социальных связей, – их брат Генри некогда работал в Службе, а теперь был на пенсии. Разыскали Генри, сестер подняли с постелей, реактивный самолет Королевских ВВС домчал их до военного аэродрома в Риме, откуда их в мгновение ока к нам доставила машина. Потом Монти спокойно вернулся к фасаду здания и зажег дымовую шашку, которая очистила пол-Ватикана и предоставила нашей пополнившейся команде четыре отчаянных часа в нужной нам комнате. К середине того же дня гобелен был вполне сносно заштопан, а наш зондовый микрофон приютился там, где ему и положено.
И снова место действия переносится туда, где ватиканские хозяева устроили нам большой обед. У дверей с угрожающим видом стоят швейцарские гвардейцы. Монти с белой салфеткой под подбородком сидит между степенными мисс Кейл и подбирает кусочком хлеба остатки соуса со своей тарелки, развлекая их рассказами об успехах своей дочери в школе верховой езды.
– Вы не представляете себе, Рози, да вам это и ни к чему, но у моей Бекки прекрасные руки для ее возраста, лучшие во всем Южном Кройдоне…
Но тут Монти останавливается на полуслове. Он читает записку, которую я ему передал, доставленную мне связным из нашего Римского центра:
“Начальник секретной оперслужбы Цирка Билл Хейдон признался в том, что является шпионом Московского центра”.
Иногда я думаю, а не было ли это величайшим из всех преступлений Билла: он навеки лишил нас легкости в наших взаимоотношениях.
Я вернулся в Лондон, где мне сообщили, что, когда будет чего еще сказать, мне скажут. Несколько дней спустя утром Кадровик заявил мне, что я попал в категорию “погорельца”, а это на языке Цирка означало “с засылкой только в дружественные страны”. Это было равносильно тому, если бы мне сказали, что остаток жизни я проведу в инвалидной коляске. Я не совершил никакой ошибки, я не был ни у кого в немилости, совсем наоборот. Но в нашем деле маска – это добродетель, а моя была сорвана.
Я сложил вещи из своего стола и на оставшуюся часть дня ушел с работы. Я поехал за город: до сих пор не помню дорогу, но там гулял по суссекским изогнутым, словно спина кита, меловым холмам с отвесными обрывами в пятьсот футов высотой.
Только через месяц я услышал свой приговор.
– Боюсь, что ты снова вернешься к своим эмигрантам, – сказал Кадровик со своим обычным отвращением. – И это снова Германия. Однако содержание вполне приличное, да и на лыжах можно в свое удовольствие покататься, если, конечно, повыше забраться.
Глава 6
Близилась полночь, но приподнятое настроение Смайли все улучшалось от каждой новой ереси. Я подумал, что он был похож на веселого Деда Мороза, который вместе со своими подарками раздает подстрекательские листовки.
– Иногда я думаю, что самое вульгарное в “холодной войне” – то, как мы научились заглатывать нашу собственную пропаганду, – сказал он с самой кроткой улыбкой. – Я не хочу читать вам лекции, но мы все, конечно же, в какой-то мере этим и занимались на протяжении всей нашей истории. Но во время “холодной войны”, когда наши враги лгали, они лгали затем, чтобы скрыть порочность своей системы. А когда лгали мы, то мы прятали наши добродетели. Даже от самих себя. Мы скрывали то самое, что делало нас правыми. Наше уважение к личности, нашу любовь к разнообразию и аргументу, нашу веру в то, что честно управлять можно только с согласия тех, кем управляют, нашу способность услышать мнение других, особенно когда речь шла о странах, которые мы до смерти эксплуатировали в наших собственных целях. С нашей предполагаемой идеологической честностью мы принесли в жертву нашу сострадательность великому богу безразличия. Мы защищали сильных от слабых и совершенствовали искусство публичной лжи. Честных реформаторов мы выдавали за врагов, а омерзительных диктаторов – за друзей. Мы даже не находим времени, чтобы спросить себя, как долго еще сможем пользоваться такими средствами, чтобы защищать наше общество, и оставаться обществом, которое стоит защищать, – снова взгляд на меня. – Поэтому не было ничего удивительного, – правда, Нед? – что наши двери были открыты каждому обманщику и шарлатану, занимающемуся антикоммунистическим рэкетом. У нас были негодяи, которых мы заслуживали. Нед знает. Спросите у него.
И Смайли, ко всеобщему удовольствию, разразился смехом, а я, секунду поколебавшись, тоже засмеялся и заверил своих студентов, что как-нибудь об этом расскажу.
Возможно, и вам перепало, как говорят в Штатах. Возможно, вы были среди восторженной публики на одном из впечатляющих представлений, которые они дают во время своего неутомимого путешествия по Среднему Западу Америки, когда они пожимали руки и давились резиновой курицей, которую во время лекционного турне подавали на обед по сотне долларов за порцию, – и порции шли нарасхват. Мы называли это шоу Теодора – Латци. Теодором звали Профессора.
Быть может, и вы присоединились к бессчетному числу аплодирующих стоя людей, пока два наших героя скромно находились в центре сцены – Профессор, высокий и импозантный, в одном из новых дорогих костюмов, специально приобретенных для этой поездки, и маленький Латци, его круглощекий немой, небольшие глазки которого были до краев наполнены идеалами. Овации раздались еще до того, как они начали говорить, и овации – после их речи. Но аплодисменты были недостаточно громкими для “двух великих американских венгров, которые без посторонней помощи пробили себе дырку в Железном Занавесе”. Цитата из талсской “Геральд”.
Возможно, ваша чисто американская дочь наряжалась в украшавший ее костюм венгерской пейзанки и прикалывала специально для этого случая цветы к волосам – бывало и такое. А может, вы посылали пожертвование в Лигу освобождения, почтовый ящик такой-то, Уилмингтон. Или, может, ожидая в приемной стоматолога, прочитали о наших героях в “Ридерс дайджест”.
Или, возможно, как и Питер Гиллам, который в то время работал в Вашингтоне, вы удостоились чести присутствовать на их грандиозном приеме, организованном совместно с нашими Американскими Братьями, городской полицией Вашингтона и ФБР, не где-нибудь, а в таком храме благонамеренности, как выдержанный в строгом стиле, обитый панелями отель “Хей-Адамс”, расположенный прямо напротив через площадь от Белого дома. Если так, то вас можно было бы считать серьезным и влиятельным человеком. И вам нужно быть журналистом с переднего края или, по крайней мере, лоббистом, добывающим сведения в кулуарах парламента, чтобы вас допустили в торжественно-безмолвный зал заседаний, где каждое сдержанно сказанное слово обладает силой, словно высеченное на камне, а люди в оттопыривающихся блейзерах напряженно следят, чтобы вам было удобно и покойно. Ведь кто знает, когда Кремль нанесет ответный удар? Это было то еще времечко.
Или, может, вы читали их книгу, которую Братья незаметно всучили послушному издателю с Мэдиссон-авеню и запустили в производство под фанфары одобрения покорных критиков перед тем, как она заняла нижнюю строку в списке документальных бестселлеров и оставалась там в течение целых двух недель. Надеюсь, вы прочли, поскольку, хоть она и появилась под их двумя именами, на самом деле кусочек написал и я, пусть даже Братья воспротивились моему первоначальному названию. Их название было таким: “Кремлевский убийца”. Позже я назову вам свое.
Кадровик, как обычно, все перепутал. Для любого, кто жил в Гамбурге, Мюнхен Германией совершенно не является. Это другая страна. Я никогда не ощущал даже самой отдаленной связи между двумя этими городами, но, когда настало время заняться разведкой, Мюнхен, как и Гамбург, стал одной из невоспетых столиц Европы. Даже Берлин был оттеснен на всего лишь второе место, когда стал вырисовываться размах деятельности невидимого мюнхенского сообщества. Самой крупной и отвратительной из наших организаций был орган, больше известный по названию места, где он был расположен, – Пуллах, – где вскоре после 1945 года американцы разместили малоприятное общество старых нацистских офицеров под началом бывшего генерала гитлеровской военной разведки. Их задача состояла в том, чтобы подкатиться к другим старым нацистам в Восточной Германии и подкупом ли, шантажом или обращением к товарищеским чувствам переманить их на Запад. Казалось, американцам не могло и в голову прийти, что восточные немцы делали то же самое, но в большем объеме и с лучшими результатами.
Итак, Немецкая служба размещалась в Пуллахе, американцы сидели с ними, время от времени подбивали на что-то, потом пугались этого и тащили их назад. А где сидели американцы, там сидели и все остальные. Время от времени разражались ужасные скандалы, в основном когда кто-то из этой компании клоунов буквально забывал, на кого он работает, или плакался в жилетку, делая признание, или пристреливал свою любовницу, любовника или самого себя, или же пьяный неожиданно возникал по другую сторону Занавеса, чтобы высказать свою преданность тем, кому предан до сих пор не был. Никогда в жизни не встречал подобного разведборделя.
После Пуллаха появились расшифровщики и специалисты по обеспечению безопасности, а после них пришли радио “Свобода”, радио “Свободная Европа” и радио “Свободное Все Остальное”, и неизбежно, поскольку в большинстве своем они оставались все теми же эмигрантами-заговорщиками, они стали чувствовать, что судьба обходит их стороной, но не решались сказать об этом. И много времени было проведено среди этих изгоев, которые спорили по поводу таких, например, тонкостей: кто станет королевским шталмейстером, когда будет реставрирована монархия; кто будет удостоен ордена Св. Петра; кто вступит во владение летними дворцами эрцгерцога, как только из его гостиных выметут мокрых коммунистических куриц; кто достанет горшок с золотом, который лежит на дне, как его там, какого-то озера, начисто забывая о том, что это озеро узурпаторы-большевики осушили еще тридцать лет назад и построили на том месте гидроэлектростанцию площадью почти что в два с половиной гектара, прежде чем сообразили, что воды здесь не будет.
Словно этого было недостаточно, в Мюнхене родились дичайшие всегерманские амбиции, приверженцы которых даже границы 1939 года считали всего лишь началом того, что нужно Большой Германии. Восточные пруссаки, саксонцы, померанцы, силезцы, балты и судетские немцы – все протестовали против причиненной им ужасной несправедливости и, дабы смягчить свое горе, тянули из Бонна толстые конверты с деньгами. Иногда вечерами, когда я устало тащился домой к Мейбл по пропахшим пивом улицам, мне чудилось, что они поют свой гимн, маршируя за призраком Гитлера.
В деле ли они еще, когда я пишу? Ох, боюсь, что да и выглядят намного менее сумасшедшими, чем в те дни, когда общение с ними было моей работой. Смайли процитировал мне как-то Хораса Уолпола – такое имя само собой не возникло бы у меня в голове. Этот мир – комедия для тех, кто думает, сказал Уолпол, и трагедия для тех, кто чувствует. Что ж, для комедии у Мюнхена имеются баварцы. А для трагедии – прошлое.
Воспоминания мои обрывочны, когда почти двадцать лет спустя я пытаюсь восстановить в памяти детали политического прошлого Профессора. В то время я воображал, что понимаю его, – может, так оно и было на самом деле, поскольку большую часть вечеров проводил с ним, слушая отрывки из истории Венгрии в период между войнами. И я уверен, мы тоже включили бы их в книгу, по меньшей мере на целую главу, если бы мне только удалось раздобыть где-то рукопись.
Проблема состояла в том, что о прошлом Венгрии ему было говорить намного приятнее, чем о ее настоящем. Возможно, он научился, что в жизни, где надо постоянно приспосабливаться, мудрее и безопаснее ограничить свои интересы вопросами, имеющими отношение к истории. Помню, были легитимисты, поддерживающие короля Карла, который в 1921 году внезапно вернулся в Венгрию, к великому ужасу союзников, без обиняков приказавших ему убраться. Думаю, что, когда произошло это трогательное событие, Профессору могло быть чуть больше пяти лет, однако рассказывал он об этом со слезами на просветленных глазах и по манерам чувствовалось мимолетное прикосновение королевского величия. А когда он упомянул о Трианонском договоре, его белая холеная рука, держащая бокал с вином, задрожала от возмущения.
– Это был диктат, герр Нед, – возразил он мне с вежливым упреком, – навязанный нам вами, победителями. Вы украли у нас две трети земель, принадлежащих Короне! Роздали их Чехословакии, Румынии, Югославии. Таким ничтожествам отдали, герр Нед! А мы, венгры, были образованными людьми! Почему вы так с нами поступили? Ради чего?
Я мог только извиниться за плохое поведение своей страны, а также за Лигу Наций, которая в 1931 году разрушила венгерскую экономику. Как Лига дошла до такого безрассудного поступка, я так и не понял, но помню, что речь шла о рынке пшеницы и жесткой политике Лиги в отношении традиционного снижения цен.
Однако, когда мы подошли к более современным проблемам, Профессор стал до странного скрытен в выражении своего мнения.
– Это еще одна катастрофа, – все, что он говорил. – Во всем виноваты Трианон и евреи.
Лучи вечернего солнца косо прошли сквозь окно в сад и осветили великолепную голову Теодора. Это был храбрый и сильный человек, поверьте, с широким сократовским лбом, похожий на великого дирижера, без пяти минут гения, с хорошо вылепленными руками, ниспадающими кудрями и сутулостью интеллектуала. Невозможно было быть поверхностным, имея такой почтенный вид, даже если ученые глаза, казалось, были немного маловаты для глазниц или украдкой зыркали куда-то в сторону, как у клиента в ресторане, увидевшего, что мимо проносят блюдо повкуснее.
Нет, нет, это был хороший, благородный человек и вот уже пятнадцать лет – наш джо. Если человек высокий, то, несомненно, он обладает авторитетом. Если у него прекрасный голос, то и слова получаются прекрасными. Если он выглядит, как Шиллер, то он и чувствовать должен по-шиллеровски. Если его улыбка духовна и не от мира сего, то нет сомнений, что такова же его душа. Живем ведь в обществе визуальных образов.
Бывают изредка исключения, когда, как я теперь думаю, бог развлекает Самого Себя, наделяя нас внутри нашей оболочки свойствами абсолютно другого человека. Одни не выдерживают этого, а другие развиваются, пока не достигнут уровня своего облика. А некоторые не делают ничего, но величие свое несут, словно дар свыше, вежливо принимая почтение, не принадлежащее им по праву.
Повествование о рабочем прошлом Профессора занимает немного времени. Настолько немного, что получилось несколько банальным. Родился он в Дебрецене, недалеко от румынской границы, и был единственным сыном во всем потакающих ему родителей, бедных аристократов, державших нос по ветру. Благодаря им он унаследовал деньги и связи, что в наши дни в так называемых социалистических странах случается чаще, чем можно было бы предположить. Он был литератором, писал статьи в научные журналы, немного поэтом и несколько раз женившимся любовником. Пиджаки носил внакидку, не продевая руки в рукава. Всю эту роскошь он мог спокойно себе позволить ввиду своих привилегий и средств, о которых не очень-то распространялся.
В Будапеште, занимаясь преподаванием некой расплывчатой философии, он приобрел небольшое количество последователей среди своих студентов, которые нашли в словах Теодора больше огня, чем это было на самом деле, поскольку он красноречием никогда не отличался, считая ораторское искусство чепухой. Тем не менее он стал в какой-то мере понимать их потребности. Он следил за их страстью и, будучи по природе своей миротворцем, ответил тем, что наделил ее голосом – по совести говоря, довольно сдержанным, но голосом, который они уважали заодно с прекрасными манерами и духом старого, лучшего порядка. К тому времени он был в возрасте, когда юношеская лесть воодушевляла, а он всегда отличался тщеславием. И благодаря тщеславию он позволил себе быть подхваченным контрреволюционным течением. Поэтому ужасной ночью 3 ноября 1956 года, когда советские танки повернули от границы и окружили Будапешт, ему не оставалось ничего другого, как спасать свою жизнь, что он и сделал, бросившись в объятия английской разведки.
– Иногда я думаю, что самое вульгарное в “холодной войне” – то, как мы научились заглатывать нашу собственную пропаганду, – сказал он с самой кроткой улыбкой. – Я не хочу читать вам лекции, но мы все, конечно же, в какой-то мере этим и занимались на протяжении всей нашей истории. Но во время “холодной войны”, когда наши враги лгали, они лгали затем, чтобы скрыть порочность своей системы. А когда лгали мы, то мы прятали наши добродетели. Даже от самих себя. Мы скрывали то самое, что делало нас правыми. Наше уважение к личности, нашу любовь к разнообразию и аргументу, нашу веру в то, что честно управлять можно только с согласия тех, кем управляют, нашу способность услышать мнение других, особенно когда речь шла о странах, которые мы до смерти эксплуатировали в наших собственных целях. С нашей предполагаемой идеологической честностью мы принесли в жертву нашу сострадательность великому богу безразличия. Мы защищали сильных от слабых и совершенствовали искусство публичной лжи. Честных реформаторов мы выдавали за врагов, а омерзительных диктаторов – за друзей. Мы даже не находим времени, чтобы спросить себя, как долго еще сможем пользоваться такими средствами, чтобы защищать наше общество, и оставаться обществом, которое стоит защищать, – снова взгляд на меня. – Поэтому не было ничего удивительного, – правда, Нед? – что наши двери были открыты каждому обманщику и шарлатану, занимающемуся антикоммунистическим рэкетом. У нас были негодяи, которых мы заслуживали. Нед знает. Спросите у него.
И Смайли, ко всеобщему удовольствию, разразился смехом, а я, секунду поколебавшись, тоже засмеялся и заверил своих студентов, что как-нибудь об этом расскажу.
* * *
Возможно, и вам перепало, как говорят в Штатах. Возможно, вы были среди восторженной публики на одном из впечатляющих представлений, которые они дают во время своего неутомимого путешествия по Среднему Западу Америки, когда они пожимали руки и давились резиновой курицей, которую во время лекционного турне подавали на обед по сотне долларов за порцию, – и порции шли нарасхват. Мы называли это шоу Теодора – Латци. Теодором звали Профессора.
Быть может, и вы присоединились к бессчетному числу аплодирующих стоя людей, пока два наших героя скромно находились в центре сцены – Профессор, высокий и импозантный, в одном из новых дорогих костюмов, специально приобретенных для этой поездки, и маленький Латци, его круглощекий немой, небольшие глазки которого были до краев наполнены идеалами. Овации раздались еще до того, как они начали говорить, и овации – после их речи. Но аплодисменты были недостаточно громкими для “двух великих американских венгров, которые без посторонней помощи пробили себе дырку в Железном Занавесе”. Цитата из талсской “Геральд”.
Возможно, ваша чисто американская дочь наряжалась в украшавший ее костюм венгерской пейзанки и прикалывала специально для этого случая цветы к волосам – бывало и такое. А может, вы посылали пожертвование в Лигу освобождения, почтовый ящик такой-то, Уилмингтон. Или, может, ожидая в приемной стоматолога, прочитали о наших героях в “Ридерс дайджест”.
Или, возможно, как и Питер Гиллам, который в то время работал в Вашингтоне, вы удостоились чести присутствовать на их грандиозном приеме, организованном совместно с нашими Американскими Братьями, городской полицией Вашингтона и ФБР, не где-нибудь, а в таком храме благонамеренности, как выдержанный в строгом стиле, обитый панелями отель “Хей-Адамс”, расположенный прямо напротив через площадь от Белого дома. Если так, то вас можно было бы считать серьезным и влиятельным человеком. И вам нужно быть журналистом с переднего края или, по крайней мере, лоббистом, добывающим сведения в кулуарах парламента, чтобы вас допустили в торжественно-безмолвный зал заседаний, где каждое сдержанно сказанное слово обладает силой, словно высеченное на камне, а люди в оттопыривающихся блейзерах напряженно следят, чтобы вам было удобно и покойно. Ведь кто знает, когда Кремль нанесет ответный удар? Это было то еще времечко.
Или, может, вы читали их книгу, которую Братья незаметно всучили послушному издателю с Мэдиссон-авеню и запустили в производство под фанфары одобрения покорных критиков перед тем, как она заняла нижнюю строку в списке документальных бестселлеров и оставалась там в течение целых двух недель. Надеюсь, вы прочли, поскольку, хоть она и появилась под их двумя именами, на самом деле кусочек написал и я, пусть даже Братья воспротивились моему первоначальному названию. Их название было таким: “Кремлевский убийца”. Позже я назову вам свое.
* * *
Кадровик, как обычно, все перепутал. Для любого, кто жил в Гамбурге, Мюнхен Германией совершенно не является. Это другая страна. Я никогда не ощущал даже самой отдаленной связи между двумя этими городами, но, когда настало время заняться разведкой, Мюнхен, как и Гамбург, стал одной из невоспетых столиц Европы. Даже Берлин был оттеснен на всего лишь второе место, когда стал вырисовываться размах деятельности невидимого мюнхенского сообщества. Самой крупной и отвратительной из наших организаций был орган, больше известный по названию места, где он был расположен, – Пуллах, – где вскоре после 1945 года американцы разместили малоприятное общество старых нацистских офицеров под началом бывшего генерала гитлеровской военной разведки. Их задача состояла в том, чтобы подкатиться к другим старым нацистам в Восточной Германии и подкупом ли, шантажом или обращением к товарищеским чувствам переманить их на Запад. Казалось, американцам не могло и в голову прийти, что восточные немцы делали то же самое, но в большем объеме и с лучшими результатами.
Итак, Немецкая служба размещалась в Пуллахе, американцы сидели с ними, время от времени подбивали на что-то, потом пугались этого и тащили их назад. А где сидели американцы, там сидели и все остальные. Время от времени разражались ужасные скандалы, в основном когда кто-то из этой компании клоунов буквально забывал, на кого он работает, или плакался в жилетку, делая признание, или пристреливал свою любовницу, любовника или самого себя, или же пьяный неожиданно возникал по другую сторону Занавеса, чтобы высказать свою преданность тем, кому предан до сих пор не был. Никогда в жизни не встречал подобного разведборделя.
После Пуллаха появились расшифровщики и специалисты по обеспечению безопасности, а после них пришли радио “Свобода”, радио “Свободная Европа” и радио “Свободное Все Остальное”, и неизбежно, поскольку в большинстве своем они оставались все теми же эмигрантами-заговорщиками, они стали чувствовать, что судьба обходит их стороной, но не решались сказать об этом. И много времени было проведено среди этих изгоев, которые спорили по поводу таких, например, тонкостей: кто станет королевским шталмейстером, когда будет реставрирована монархия; кто будет удостоен ордена Св. Петра; кто вступит во владение летними дворцами эрцгерцога, как только из его гостиных выметут мокрых коммунистических куриц; кто достанет горшок с золотом, который лежит на дне, как его там, какого-то озера, начисто забывая о том, что это озеро узурпаторы-большевики осушили еще тридцать лет назад и построили на том месте гидроэлектростанцию площадью почти что в два с половиной гектара, прежде чем сообразили, что воды здесь не будет.
Словно этого было недостаточно, в Мюнхене родились дичайшие всегерманские амбиции, приверженцы которых даже границы 1939 года считали всего лишь началом того, что нужно Большой Германии. Восточные пруссаки, саксонцы, померанцы, силезцы, балты и судетские немцы – все протестовали против причиненной им ужасной несправедливости и, дабы смягчить свое горе, тянули из Бонна толстые конверты с деньгами. Иногда вечерами, когда я устало тащился домой к Мейбл по пропахшим пивом улицам, мне чудилось, что они поют свой гимн, маршируя за призраком Гитлера.
В деле ли они еще, когда я пишу? Ох, боюсь, что да и выглядят намного менее сумасшедшими, чем в те дни, когда общение с ними было моей работой. Смайли процитировал мне как-то Хораса Уолпола – такое имя само собой не возникло бы у меня в голове. Этот мир – комедия для тех, кто думает, сказал Уолпол, и трагедия для тех, кто чувствует. Что ж, для комедии у Мюнхена имеются баварцы. А для трагедии – прошлое.
Воспоминания мои обрывочны, когда почти двадцать лет спустя я пытаюсь восстановить в памяти детали политического прошлого Профессора. В то время я воображал, что понимаю его, – может, так оно и было на самом деле, поскольку большую часть вечеров проводил с ним, слушая отрывки из истории Венгрии в период между войнами. И я уверен, мы тоже включили бы их в книгу, по меньшей мере на целую главу, если бы мне только удалось раздобыть где-то рукопись.
Проблема состояла в том, что о прошлом Венгрии ему было говорить намного приятнее, чем о ее настоящем. Возможно, он научился, что в жизни, где надо постоянно приспосабливаться, мудрее и безопаснее ограничить свои интересы вопросами, имеющими отношение к истории. Помню, были легитимисты, поддерживающие короля Карла, который в 1921 году внезапно вернулся в Венгрию, к великому ужасу союзников, без обиняков приказавших ему убраться. Думаю, что, когда произошло это трогательное событие, Профессору могло быть чуть больше пяти лет, однако рассказывал он об этом со слезами на просветленных глазах и по манерам чувствовалось мимолетное прикосновение королевского величия. А когда он упомянул о Трианонском договоре, его белая холеная рука, держащая бокал с вином, задрожала от возмущения.
– Это был диктат, герр Нед, – возразил он мне с вежливым упреком, – навязанный нам вами, победителями. Вы украли у нас две трети земель, принадлежащих Короне! Роздали их Чехословакии, Румынии, Югославии. Таким ничтожествам отдали, герр Нед! А мы, венгры, были образованными людьми! Почему вы так с нами поступили? Ради чего?
Я мог только извиниться за плохое поведение своей страны, а также за Лигу Наций, которая в 1931 году разрушила венгерскую экономику. Как Лига дошла до такого безрассудного поступка, я так и не понял, но помню, что речь шла о рынке пшеницы и жесткой политике Лиги в отношении традиционного снижения цен.
Однако, когда мы подошли к более современным проблемам, Профессор стал до странного скрытен в выражении своего мнения.
– Это еще одна катастрофа, – все, что он говорил. – Во всем виноваты Трианон и евреи.
Лучи вечернего солнца косо прошли сквозь окно в сад и осветили великолепную голову Теодора. Это был храбрый и сильный человек, поверьте, с широким сократовским лбом, похожий на великого дирижера, без пяти минут гения, с хорошо вылепленными руками, ниспадающими кудрями и сутулостью интеллектуала. Невозможно было быть поверхностным, имея такой почтенный вид, даже если ученые глаза, казалось, были немного маловаты для глазниц или украдкой зыркали куда-то в сторону, как у клиента в ресторане, увидевшего, что мимо проносят блюдо повкуснее.
Нет, нет, это был хороший, благородный человек и вот уже пятнадцать лет – наш джо. Если человек высокий, то, несомненно, он обладает авторитетом. Если у него прекрасный голос, то и слова получаются прекрасными. Если он выглядит, как Шиллер, то он и чувствовать должен по-шиллеровски. Если его улыбка духовна и не от мира сего, то нет сомнений, что такова же его душа. Живем ведь в обществе визуальных образов.
Бывают изредка исключения, когда, как я теперь думаю, бог развлекает Самого Себя, наделяя нас внутри нашей оболочки свойствами абсолютно другого человека. Одни не выдерживают этого, а другие развиваются, пока не достигнут уровня своего облика. А некоторые не делают ничего, но величие свое несут, словно дар свыше, вежливо принимая почтение, не принадлежащее им по праву.
* * *
Повествование о рабочем прошлом Профессора занимает немного времени. Настолько немного, что получилось несколько банальным. Родился он в Дебрецене, недалеко от румынской границы, и был единственным сыном во всем потакающих ему родителей, бедных аристократов, державших нос по ветру. Благодаря им он унаследовал деньги и связи, что в наши дни в так называемых социалистических странах случается чаще, чем можно было бы предположить. Он был литератором, писал статьи в научные журналы, немного поэтом и несколько раз женившимся любовником. Пиджаки носил внакидку, не продевая руки в рукава. Всю эту роскошь он мог спокойно себе позволить ввиду своих привилегий и средств, о которых не очень-то распространялся.
В Будапеште, занимаясь преподаванием некой расплывчатой философии, он приобрел небольшое количество последователей среди своих студентов, которые нашли в словах Теодора больше огня, чем это было на самом деле, поскольку он красноречием никогда не отличался, считая ораторское искусство чепухой. Тем не менее он стал в какой-то мере понимать их потребности. Он следил за их страстью и, будучи по природе своей миротворцем, ответил тем, что наделил ее голосом – по совести говоря, довольно сдержанным, но голосом, который они уважали заодно с прекрасными манерами и духом старого, лучшего порядка. К тому времени он был в возрасте, когда юношеская лесть воодушевляла, а он всегда отличался тщеславием. И благодаря тщеславию он позволил себе быть подхваченным контрреволюционным течением. Поэтому ужасной ночью 3 ноября 1956 года, когда советские танки повернули от границы и окружили Будапешт, ему не оставалось ничего другого, как спасать свою жизнь, что он и сделал, бросившись в объятия английской разведки.