– Итак, кто же или что же такое Стефани? Или, как всегда, ответом мне станет громкое молчание? – спросил я его, открывая “бардачок” в тщетной попытке найти следы ее присутствия.
   Громкое молчание длилось мгновение.
   – Стефани – это свет для безбожников и образец для добродетельных, – серьезно ответил он. И потом более неодобрительно: – Стефани представляет немецкую часть семьи. – Он и сам был больше по немецкой линии, любил говорить он в более кислом настроении. Он говорил, что Стеф была со стороны Арно.
   – Она хорошенькая? – спросил я.
   – Не будь вульгарным.
   – Красивая?
   – Не так вульгарно, но еще не тепло.
   – Тогда какая же она?
   – Она – совершенство. Она лучится. Она бесподобна.
   – Значит, красива?
   – Да нет, деревенщина. Изысканна. Sans pareil [9]. Умна так, что и не снилось никакому Кадровику.
   – А кроме этого, что она для тебя? Кроме того, что она немчура и хозяйка этой машины?
   – Она седьмая вода на киселе моей матери. После войны она приехала к нам жить в Шропшир, и мы вместе выросли.
   – Значит, она твоего возраста?
   – Если вечность можно измерить, то да.
   – Как бы названная сестра.
   – Была несколько лет. Мы вместе носились как сумасшедшие, собирали на рассвете грибы, трогали пипки друг у друга. Потом я отправился в школу-интернат, а она вернулась в Мюнхен, чтобы продолжать быть немчурой. Конец детской идиллии – и назад к папочке в Англию.
   Так вежливо он не говорил ни об одной женщине, ни о себе.
   – А теперь?
   Я испугался, что он снова отключился, но в конце концов он мне ответил:
   – Теперь все не так весело. Она пошла в художественную школу, подцепила какого-то психа-художника и стала жить в доме, полученном в приданое, на Западных островах Шотландии.
   – А почему же тогда все не так весело? Ты не нравишься ее художнику?
   – Ему уже никто не нравится. Он застрелился. По неизвестным причинам. Оставил записку в местном совете, в которой извинялся за эту неприятность. Никакой записки для Стеф. Они не были женаты, что еще больше сбило с толку.
   – А теперь? – снова спросил его я.
   – Она все еще живет там.
   – На острове?
   – Да.
   – В особняке, полученном в приданое?
   – Да.
   – Одна?
   – Большую часть времени.
   – То есть ты ездишь туда и встречаешься с ней?
   – Да, встречаюсь с ней. Значит, полагаю, и езжу тоже. Да, именно так: я езжу и встречаюсь с ней.
   – Это серьезно?
   – Все, что касается Стеф, серьезно по-крупному.
   – Чем она занимается, когда ты не с ней?
   – Надо думать, тем же, чем когда я с ней. Рисует. Разговаривает с птичками. Читает. Музицирует. Читает. Музицирует. Рисует. Думает. Читает. Дает мне свою машину. Хочешь еще что-нибудь узнать о моих делах?
   На мгновение мы стали друг другу чужими, пока Бен снова не смягчился.
   – А знаешь что, Нед? Женись-ка на ней.
   – На Стефани?
   – На ком же еще, идиот! Если подумать, чертовски хорошая мысль. Предлагаю собраться и обсудить ее. Ты женишься на Стеф, Стеф выйдет замуж за тебя, а я буду приезжать, жить с вами и ловить в озере рыбу.
   Вопрос мой был порожден чудовищной, заслуживающей наказания наивностью.
   – Почему же тебе самому не жениться на ней? – спросил я.
   Неужели только теперь, стоя в своей квартире и глядя, как рассвет медленно скользит по стенам, я получил ответ? Уставившись на перечеркнутые страницы прошлогоднего июня и передернувшись, вспоминая его ужасное письмо?
   Или ответ этот был дан мне уже в машине молчанием Бена, пока мы мчались в шотландской ночи? Неужели уже тогда я знал: Бен говорил мне, что никогда не женится ни на одной женщине?
   Неужели по этой причине я изгнал Стефани из своего сознания, так глубоко запрятав ее, что даже Смайли, несмотря на все его хитроумные подкопы, не удалось ее эксгумировать?
   Посмотрел ли я на Бена, когда задал ему этот фатальный вопрос? Смотрел ли я на него, когда он не ответил и продолжал молчать? Или же я умышленно не смотрел на него вовсе? К тому времени я привык к его молчанию, поэтому, возможно, напрасно прождав, я в наказание замкнулся в себе.
   Но я точно знаю, что Бен так и не ответил на мой вопрос, и никто из нас о Стефани больше не вспоминал.
 
* * *
 
   Стефани – женщина его мечты, думал я, продолжая изучать свой дневник. На своем острове. Женщина, которая любила его. Но должна выйти замуж за меня.
   Женщина, которая имела привкус смерти, в чем герои Бена, казалось, всегда нуждались.
   Вечная Стефани, свет для безбожников, лучится, бесподобна, немка Стефани, его образцовая названная сестра – возможно, и мать тоже, – машущая ему со своей башни, предлагающая ему убежище от отца.
   “Вам придется поставить себя на место Бена”, – сказал Смайли.
   Однако даже сейчас, держа в руках открытый дневник, я не позволил себе неуловимые моменты откровения. Во мне формировалась идея. Постепенно она превратилась в возможность. И только позже, когда мое состояние физической и психологической осады стало меня донимать, идея превратилась в убеждение и, наконец, в цель.
   И вот настало утро. Я обработал пылесосом квартиру. Вытер пыль и навел глянец. Я поразмыслил над своим гневом. Бесстрастно, как вы понимаете. Снова открыл стол, вынул свои оскверненные личные бумаги и сжег в камине все то, что посчитал окончательно запятнанным вторжением Смайли и Кадровика: письма от Мейбл, призывы моего бывшего репетитора “заняться чем-нибудь повеселее”, чем примитивная исследовательская работа в военном ведомстве.
   Я делал все это как бы своей оболочкой, в то время как остальное “я” боролось против правильного, нравственного, честного хода действий.
   Бен, друг мой.
   Бен, след которого взяли собаки.
   Бен в мучениях, и одному богу известно, что еще ждет его.
   Стефани.
   Я долго сидел в ванне, потом лег на кровать, глядя в зеркало на комоде, поскольку в зеркало мне была видна улица. Я видел двух человек, которых принял за людей Монти, одетых в спецодежду и тоскливо копающихся в мусоросборнике. Смайли сказал, что я не должен принимать их на свой счет. В конце концов, им всего лишь надо было надеть на Бена наручники.
 
* * *
 
   Десять часов того же длинного утра. Я решительно встаю к одной створке заднего окна, глядя вниз на убогий двор, воняющий креозотом, с сарайчиком, где когда-то была уборная, и сколоченной из досок калиткой, ведущей на грязную улицу. В конце концов, Монти не так уж безупречен.
   Западные острова, сказал Бен. Полученный в приданое особнячок на Западных островах.
   Но какой именно из островов? И как фамилия Стефани? Единственно верной догадкой было то, что, если она происходит с немецкой стороны семьи Бена и жила в Мюнхене и поскольку немецкие родственники Бена были знатными, она, скорее всего, титулована.
   Я позвонил Кадровику. Я мог позвонить и Смайли, но решил, что безопаснее будет наврать Кадровику. Он узнал мой голос, прежде чем я смог сформулировать, зачем звоню.
   – Какие-нибудь новости? – спросил он.
   – Боюсь, что нет. Я хочу выйти на часок. Это можно?
   – Куда?
   – Да есть кое-какие дела. Купить поесть. И что-нибудь почитать. Думал еще заскочить в библиотеку.
   Кадровик был знаменит своим неодобрительным молчанием.
   – Возвращайся к одиннадцати. Позвони, как только вернешься.
   Довольный своей хладнокровной игрой, я вышел через переднюю дверь, купил газету и хлеб. При помощи магазинных витрин я проверил, есть ли “хвост”. Убедился, что никто меня не ведет. Я пошел в публичную библиотеку и в справочном отделе взял старый том “Кто есть кто” и изодранный “Готский альманах”. Я не стал раздумывать, чтобы ответить себе на вопрос, кому в Баттерси могло понадобиться до такой степени зачитать “Готский альманах”. Сначала открыл “Кто есть кто”, найдя там отца Бена, который имел дворянское звание и целый иконостас орденов: “1936 года рождения, женат на графине Ильзе Арно Лотринген, сын – Бенджамин Арно”. Я переключился на “Альманах” и нашел семью Арно Лотрингенов. Она занимала три страницы, но я сразу же отыскал дальнюю родственницу по имени Стефани. Я смело спросил у библиотекарши, есть ли у нее телефонная книга Западных островов Шотландии. У нее не было, но она разрешила мне воспользоваться своим телефоном, чтобы позвонить в справочную, – это было очень удачно, так как я не сомневался в том, что мой телефон прослушивается. Без четверти одиннадцать я был уже у телефона в своей квартире и таким же спокойным, как и раньше, тоном разговаривал с Кадровиком.
   – Где ты был? – спросил он.
   – В газетном киоске. И в булочной.
   – А в библиотеку ходил?
   – В библиотеку? А, да. Ходил.
   – И что, скажи на милость, ты там взял?
   – Да, в общем, ничего. По некоторым причинам, мне оказалось трудно в данный момент на чем-нибудь остановиться. Что мне делать теперь?
   В ожидании того, что он скажет, я думал, не слишком ли многословный дал ему ответ, но решил, что сойдет.
   – Жди давай. Как и мы.
   – Может, мне прийти в штаб-квартиру?
   – Поскольку ты ждешь, то можешь с тем же успехом заниматься этим у себя.
   – Если хотите, могу вернуться к Монти.
   Возможно, благодаря моему сверхбогатому воображению, но мне казалось, что я вижу Смайли, стоящего рядом с ним и подсказывающего ему, как мне отвечать.
   – Жди, где сидишь, – грубо ответил он.
   Я ждал, но как – одному богу известно. Я делал вид, что читаю. Сгущая краски, я написал Кадровику высокопарное прошение об отставке. Разорвал его на кусочки и сжег. Я смотрел телевизор, а вечером лежал на кровати, наблюдая в зеркало за сменой караула Монти и думал о Стефани, потом о Бене и снова о Стефани, которая теперь крепко засела в моем воображении, всегда недосягаемая, одетая в белое, безукоризненная Стефани, защитница Бена. Позвольте вам напомнить, что я был молод и в том, что касается женщин, был не так опытен, как вам могло бы показаться, если вы слышали, как я о них рассказывал. Адам во мне был скорее ребенком, чем бойцом.
   Я прождал до десяти, потом незаметно проскользнул вниз, прихватив бутылку вина для господина Симпсона и его жены, посидел с ними за стаканчиком перед телевизором. Потом отвел господина Симпсона в сторонку.
   – Крис, – сказал я, – я понимаю, что это глупо, но меня преследует одна ревнивая дама, и мне бы хотелось выйти через заднюю дверь. Вы бы не разрешили мне выйти через вашу кухню?
   Час спустя я был в ночном поезде на Глазго. Я досконально выполнил все правила конспирации и был уверен, что за мной не следят. Все же на Центральном вокзале Глазго я из предосторожности поскучал в буфете над чашкой чаю, выискивая возможных шпиков. В качестве следующей меры предосторожности, прежде чем сесть в кампбеллтаунский автобус до Уэст-Лох-Тарберта, я взял в Хеленсбурге такси, которое перевезло меня на другой берег Клайда. В те дни паром до Западных островов ходил три раза в неделю, кроме короткого летнего сезона. Но судьба ко мне благоволила: лодка ждала и отчалила, как только я в нее сел, поэтому днем мы миновали Джуру, зашли в порт Аскайг и снова в сумерках северного неба взяли курс в открытое море. К тому времени нас было всего трое пассажиров внизу: пожилая пара и я, и, когда я поднялся на палубу, чтобы отвязаться от их расспросов, первый помощник капитана начал радостно задавать мне свои: не каникулы ли у меня? Может, тогда я доктор? Женат ли? Однако я чувствовал себя как рыба в воде. С той самой секунды, как я вышел в море, я начал понимать каждого и все мне, казалось, стало по плечу. Да, с возбуждением подумал я, глядя на приближающиеся огромные утесы и улыбаясь крикам чаек, да, вот где Бен нашел укрытие! Вот где его вагнеровские демоны обретут свободу!
   Вы должны понять и постараться простить мою незрелую в те дни чувствительность ко всем формам нордической абстракции. Что двигало Беном, доискивался я. Мифический остров – как будто из Оссиана! – в вихре туч, бурное море со жрицей в одиноком замке – я не мог от этого оторваться. То был самый пик моего периода романтизма, и душа моя была отдана Стефани прежде, чем я увидел ее.
   Особняк находился на другом конце острова, как сказали мне в магазине, и лучше попросить, чтобы молодой Фергус довез меня туда на своем джипе. Оказалось, что молодому Фергусу все семьдесят. Мы проехали сквозь железные ворота-развалюхи. Я заплатил молодому Фергусу и позвонил в звонок. Дверь отворилась – на меня глядела прекрасная женщина.
   Она была высока и стройна. Если было правдой то, что она моя ровесница – а так оно и было, – от нее исходила такая сила власти, на приобретение которой у меня ушла бы еще целая жизнь. На ней вместо белого был надет испачканный краской темно-синий рабочий халат. В одной руке она держала мастихин и, когда я заговорил, подняла руку ко лбу и тыльной стороной откинула выбившуюся прядь волос. Потом, опустив руку, она стояла, еще долго слушая меня после того, как я кончил говорить, и вслушивалась в отзвук моих слов, сравнивая их с образом мужчины или мальчика, который стоял перед ней. Но самую странную деталь этого мига мне труднее всего передать. Дело в том, что Стефани оказалась настолько близка тому образу, который существовал в моем воображении, что это противоречило здравому смыслу. Ее бледность, неподкупно-правдивый вид, внутренняя сила вкупе с какой-то трогательной хрупкостью так точно совпадали с тем, что я ожидал увидеть, что, натолкнись я на нее где-то в другом месте, я бы сразу понял – это Стефани.
   – Меня зовут Нед, – сказал я, глядя прямо в ее глаза. – Я друг Бена. И его коллега. Я один. Никто не знает, что я здесь.
   Я хотел было продолжать. У меня в голове была заготовлена эффектная речь типа: “Пожалуйста, скажите ему, что бы он ни сделал, я – с ним”. Но твердость ее взгляда остановила меня.
   – А какое имеет значение, что кто-то знает, что вы здесь, а кто-то нет? – спросила она. Она говорила без акцента, но с немецким ритмом, чуть запинаясь перед открытыми гласными. – Он не прячется. Кто, кроме вас, ищет его? Да и зачем ему прятаться?
   – Я понял, что у него могут быть некоторые неприятности, – сказал я, проходя за ней в дом.
   Большая комната была наполовину мастерской, а другая половина была приспособлена под жилую комнату. Большая часть мебели была покрыта чехлами. На столе стояла не убранная после еды посуда: две кружки и две тарелки с остатками еды.
   – Что за неприятности? – спросила она.
   – Это касается его работы в Берлине. Я решил, что он, вероятно, говорил вам об этом.
   – Он ничего мне не говорил. Он никогда не говорил со мной о своей работе. Наверное, он знает, что меня это не интересует.
   – Можно ли узнать, о чем он говорит?
   Она обдумала это.
   – Нет, – и затем, вроде бы смягчившись: – Теперь он вообще со мной не разговаривает. Похоже, он стал траппистом [10]. А почему бы и нет? Иногда он смотрит, как я рисую, иногда ловит рыбу, иногда мы что-нибудь едим, иногда выпиваем немного белого вина. Он довольно много спит.
   – Как давно он здесь?
   Она пожала плечами.
   – Дня три.
   – Приехал прямо из Берлина?
   – Приплыл на лодке. Поскольку он ничего не рассказывает, это все, что я знаю.
   – Он исчез, – сказал я. – За ним охотятся. Они решили, что он мог появиться у меня. Не думаю, чтобы они о вас знали.
   Она снова слушала меня, слушала сначала мои слова, потом мое молчание. Казалось, ее ничто не смущало, она была как вслушивающееся животное. Вспомнив о самоубийстве ее возлюбленного, я подумал, что все выпавшие на ее долю переживания делают ее такой: для мелких беспокойств она была недосягаема.
   – Они, – повторила она с удивлением. – Кто это – они! Что такого особенного можно узнать обо мне?
   – Бен занимался секретной работой, – сказал я.
   – Бен?
   – Как и его отец, – сказал я. – Он безумно гордился тем, что идет по стопам отца.
   Она была поражена и взволнованна.
   – Зачем? На кого? Секретная работа? Что за дурак!
   – На английскую разведку. Он находился в Берлине, был атташе у военного советника, но его настоящей работой была разведка.
   – Бен? – сказала она, и на ее лице отразились отвращение и неверие. – Зачем ему вся эта ложь? Бен?
   – Боюсь, вы правы. Но это был его долг.
   – Как ужасно.
   Ее мольберт стоял ко мне обратной стороной. Встав перед ним, она начала смешивать краски.
   – Мне бы с ним только поговорить, – сказал я, но она сделала вид, что слишком поглощена своими красками и не слышит меня.
   Задняя сторона дома выходила в парк, за которым виднелись сгорбленные от ветра сосны. За соснами лежало озеро, окруженное маленькими розовато-лиловыми холмами. На дальнем берегу я различил рыбака, стоящего на развалившейся пристани. Он ловил рыбу, но не забрасывал удочку. Не знаю, как долго я разглядывал его, но достаточно долго для того, чтобы понять, что это Бен и что ловить рыбу ему абсолютно неинтересно. Я распахнул стеклянные двери и вышел в сад. Я шел по пристани на цыпочках, а холодный ветер рябил озерную воду. На Бене был надет слишком широкий твидовый пиджак. Я догадался, что он принадлежал ее покойному возлюбленному. И шляпа, зеленая фетровая шляпа, которая, как и все шляпы, на Бене выглядела так, словно была сделана специально для него. Он не обернулся, хотя должен был почувствовать мои шаги. Я встал рядом.
   – Единственное, что ты сможешь поймать таким образом, – так это воспаление легких, понял, немецкая задница? – сказал я.
   Он смотрел в другую сторону, поэтому я остался стоять рядом с ним, глядя, как и он, на воду и чувствуя толчок его плеча, когда шатающаяся пристань небрежно натолкнула нас друг на друга. Я видел, как темнела вода, а небо за горами становилось серым. Несколько раз я видел, как красный поплавок тонет в маслянистой поверхности. Но если рыба и клевала, Бен и пальцем не шевелил, чтобы поводить ее или намотать катушку. Я увидел, как в доме зажегся свет, и представил Стефани за мольбертом, добавляющую еще мазок и поднимающую руку ко лбу. Холодно. Надвигалась ночь, но Бен не шевелился. Мы вступили друг с другом в состязание, как во время наших занятий по физической подготовке. Я наступал, Бен не сдавался. Но только один из нас мог поставить на своем. Я не собирался уступать, пока он не признает меня, даже если бы мне потребовалось простоять тут всю ночь, весь завтрашний день и даже если бы я умер голодной смертью.
   Взошел месяц, появились звезды. Ветер улегся, и над почерневшим болотом появилась серебряная дымка. А мы все еще стояли и ждали, что кто-то из нас сдастся. Я было уже заснул стоя, как услышал жужжание катушки, увидел, что из воды поднимается поплавок и за ним голая, поблескивающая в свете луны леска. Я не пошевелился и ничего не сказал. Я подождал, пока он намотает всю леску и прицепит крючок. Я дал ему повернуться ко мне, что он вынужден был сделать, ведь, чтобы сойти с пристани, ему нужно было пройти мимо меня.
   Мы стояли лицом к лицу в свете луны. Бен смотрел вниз, размышляя, по-видимому, как переступить через мои ноги. Взгляд его поднялся до моего лица, но в его выражении ничто не изменилось. Его застывшее лицо так и оставалось каменным. И если оно хоть что-то выражало, то только злость.
   – Что ж, – сказал он. – Входит третий убийца.
   На этот раз никто из нас не засмеялся.
 
* * *
 
   Она, видимо, почувствовала наше приближение и ретировалась. Я услышал, как в другом конце дома играет музыка. Дойдя до большой комнаты, Бен направился к лестнице, но я схватил его за руку.
   – Тебе придется все рассказать мне, – сказал я. – Никто мне лучше тебя никогда не расскажет. Я нарушил устав, чтобы сюда добраться. Тебе придется рассказать мне, что произошло с агентурой.
   К холлу вела длинная прихожая, окна в ней были закрыты ставнями, а диваны покрыты чехлами. Было холодно, Бен еще не снял пиджака, а я пальто. Я открыл ставни и впустил лунный свет, инстинктивно почувствовав, что более яркий свет помешает ему. Недалеко от нас звучала музыка. Кажется, это был Григ. Я точно не знал. Бен говорил без раскаяния. Он достаточно исповедовался самому себе, денно и нощно, я был уверен в этом. Он говорил безжизненным тоном, словно рассказывая о несчастье, которое, он знал, никто не сможет понять, если не испытает сам, а музыка звучала чуть тише его голоса. Он сам себе не был нужен. Блистательный герой отказался от жизненных притязаний. Может, он уже начал уставать от своей вины. Он не был многословен. Думаю, ему хотелось, чтобы я ушел.
   – Хэггарти – дерьмо, – сказал он. – Мирового масштаба. Вор, пьяница и где-то насильник. Единственным его оправданием была сеть Зайдля. Штаб-квартира пыталась выманить его оттуда и отдать Зайдля новым людям. Я был первым таким новым человеком. Хэггарти решил наказать меня за то, что я получил его сеть.
   Он рассказал об умышленных оскорблениях, следовавших одно за другим ночных дежурствах и дежурствах в выходные, враждебных отзывах, направленных в Управление тем, кто поддерживал Хэггарти.
   – Сначала он ничего не хотел говорить об агентуре. Потом в Управлении на него наорали, и он все мне рассказал. Про все пятнадцать лет. Малейшие детали их жизни, даже о джо, которые погибли при исполнении служебного долга. Он посылал мне целые штабеля папок, все помеченные и с перекрестной ссылкой. Прочитай то, запомни это. Кто она? А он кто? Запиши этот адрес, это имя, эти клички, те обозначения. Пути отхода. Место и время повторных встреч. Опознавательные коды и другие меры предосторожности для работы с радиопередатчиком. Потом он устраивал мне проверку. Брал меня в секретную комнату, сажал против себя через стол и начинал. “Ты еще не готов. Мы не можем тебя заслать, пока ты не будешь знать свое дело. Оставайся-ка лучше на выходные и покопайся еще. В понедельник я тебя проверю снова”. Агентурная сеть была его жизнью. Он хотел, чтобы я почувствовал свою непригодность. Я это почувствовал и действительно стал непригодным.
   Но Управление не уступило запугиваниям Хэггарти, не уступил и Бен. “Я поставил себя в положение экзаменующегося”, – сказал он.
   По мере того как приближался день первой встречи с Зайдлем, Бен составил себе систему мнемоники и акронимов, которая позволила бы ему охватить всю пятнадцатилетнюю работу сети. Просиживая день и ночь в своей комнате, он составил целую картотеку, сделал чертежи коммуникаций и выдумал способы запоминания псевдонимов, кличек, домашних адресов и мест работы агентов, субагентов, связных и сотрудников. Потом он перенес свои сведения на простые открытки, используя только одну сторону. На другой стороне он в одну строчку написал название: “почтовые ящики”, “заработные платы”, “конспиративные квартиры”. Каждый вечер, прежде чем возвратиться к себе на квартиру или растянуться на койке в медпункте Станции, он играл сам с собой, проверяя память, положив сначала открытки на стол лицевой стороной вниз, а затем сравнивая то, что он помнит, с написанным на обороте.
   – Я мало спал, но это со мной бывало и раньше, – сказал он. – Главный день приближался, и я совсем перестал спать. Всю ночь я проводил в зубрежке, а потом ложился в кровать, уставившись в потолок. Вставая, я не мог ничего вспомнить. Этакий паралич. Я шел к себе в комнату, садился за стол, подперев голову руками, и начинал задавать себе вопросы. “Если агент Маргарет-тире-два думает, что попал под наблюдение, каким образом и с кем он должен вступить в контакт и что потом должно сделать лицо, с которым вступили в контакт?” В ответ – полная пустота. Вошел Хэггарти и спросил, как я себя чувствую, я ответил: “Прекрасно”. Надо отдать ему должное, он на самом деле желал мне добра. Я думал, что он запулит мне парочку каверзных вопросов, и собирался было уже послать его к черту. Но он только сказал: “Komm gut Heim” [11] – и похлопал меня по плечу. Я положил открытки в карман. Не спрашивай почему. Я боялся провала. Поэтому мы все и делаем, не так ли? Я боялся провала и ненавидел Хэггарти, а Хэггарти устроил мне пытку. Я мог найти сотни две других причин, чтобы взять открытки, но ни одна из них мне особо не помогла. Возможно, это был мой способ совершить самоубийство. Мне почти что понравилась эта идея. Я их взял и отправился через границу. Мы поехали в лимузине со специально открытым верхом. Я сел сзади, а мой двойник был спрятан под сиденьем. Фрицам, конечно, не разрешалось нас досматривать. И все равно поменяться местами с двойником на крутом повороте – чертовски малоприятная игра. Пришлось почти что выкатиться из машины. Зайдль снабдил меня велосипедом. Он верит в велосипеды. Когда он был в Англии военнопленным, охранники давали ему покататься.
   Смайли уже рассказывал мне эту историю, но я позволил Бену снова мне ее рассказать.
   – Карточки лежали у меня в кармане пиджака, – продолжал он. – Во внутреннем кармане. День в Берлине стоял невыносимо жаркий. Думаю, что я расстегнул пиджак, когда ехал на велосипеде. Не знаю. Когда я пытаюсь вспомнить, иногда мне кажется, что я расстегнул его, иногда – что нет. Вот что происходит с твоей памятью, если насмерть ее загнать. Она выдает тебе все варианты. Я поехал на встречу рано, проверил машины, в общем, обычная хреновина, вошел. К тому времени я все вспомнил. То, что карточки находились при мне, сработало. Они мне не требовались. Зайдль был прекрасен. Я был великолепен. Мы сделали свое дело, я его опросил, дал ему немного денег – по всем правилам Сэррата. Я поехал обратно к месту, где меня должны были подхватить, бросил велик, нырнул в машину и, как только мы переехали в Западный Берлин, обнаружил, что открытки мои пропали. Мне не хватало в кармане их тяжести, их давления или чего-то еще. Я запаниковал, хотя я паникую всегда. Это мое обычное состояние. Такой уж я есть. Но на сей раз это уже была настоящая истерика. Я попросил, чтобы меня отвезли домой, позвонил по номеру Зайдля, предназначенному для экстренных случаев. Никто не ответил. Позвонил его связной – женщине по имени Лотта. Никого. Взял такси, доехал до Темпельхофа, незаметно выбрался из страны, приехал сюда.