В статье описывалась трагическая ситуация, но вскоре читать ее стало невозможно: она перешла в бессвязный эмоциональный призыв к евреям, христианам и мусульманам помнить о своих матерях и детях и жить в мире и любви. Она призывала к поискам компромисса и изобиловала неточными примерами из истории. Предлагалась новая религия, “какую хотела дать нам Жанна д'Арк, только англичане воспротивились этому и сожгли ее заживо, не обращая внимания на ее крики и на волю простого народа”. Это великое новое движение, утверждал он, “сплотит семитские расы в духовное братство любви и терпимости”. А дальше он совсем запутался и перешел на заглавные буквы, подчеркивания и строки из одних восклицательных знаков. Ближе к концу статья совсем перестала быть тем, с чего начиналась, и в ней уже говорилось о “целой семье – детях и стариках, сидящих у стены, ближайшей к эпицентру”. И о том, как их всех разнесло на куски. Это повторялось столько раз, сколько Сол позволял себе заглянуть в свою измученную память.
   И вот ни с того ни с сего я стал писать статью за него. Ей. Энни. Сначала мысленно, затем на полях его рукописи, а потом на чистом листе бумаги А4 из моего портфеля. Я быстро исписал страницу и взял другую. Я вспотел, пот стекал с меня подобно дождю; это была одна из типичных бейрутских ночей, пока еще тихая, с накатывающейся со стороны гор влажной, зудящей жарой и со зловещим сырым смогом, напоминающим пушечный дым, заволакивающий побережье. Я продолжал писать, не переставая думать, позвонит ли она еще раз. Я писал незнакомой мне девушке от имени юноши, оказавшегося жертвой терроризма. Я писал – к своему ужасу, я обнаружил это на следующее утро – претенциозную чепуху. Я провозглашал странные привязанности, разглагольствовал о великих сантиментах, вещал о нерушимом цикле людского зла, о бесконечных поисках причин совершения неблаговидных поступков.
   Передышка, сказал юноша. Передышка, чтобы образумиться, перерыв между войнами. Я поймал его именно на этом. И Энни тоже на этом поймал. Я написал, что все передышки в истории конфликтов между людьми использовались не для разрешения противоречий, а для их усиления, были перерывом для нового передела мира, для того, чтобы преступники обнаружили свои жертвы, а алчность и лишения поменялись местами. То была исповедь истекающего кровью сердца подростка, и наутро, когда я увидел исписанные страницы, разбросанные по полу вокруг пустой бутылки из-под виски, я не мог поверить, что это – дело рук знакомого мне человека.
   Поэтому я поступил так, как не поступить не мог. Я положил страницы в умывальник и кремировал их, затем разворошил пепел, сбросил его в унитаз и спустил в забитую трупами канализацию Бейрута. Покончив с этим, я в виде наказания заставил себя совершить пробежку вдоль набережной, причем бежал с такой скоростью, будто спасался от преследователя.
   Я бежал к Хансену, спасаясь от себя, но на этом пути мне предстояло сделать еще одну остановку.
 
* * *
 
   Моя немочка, Бритта, объявилась в Израиле посреди пустыни Негев в поселке, состоящем из неприветливых серых хижин и носящем название Ревивим. Хижины окаймляли полоса распаханной земли и двойной ряд колючей проволоки со сторожевыми башнями на каждом углу. Если в поселке и содержались другие пленники-европейцы, то мне их не представили. Я не видел рядом с ней никого, кроме молоденьких арабских девушек, главным образом из бедных деревень Западного берега или сектора Газа, которых палестинские товарищи уговорили или заставили совершать акты жестокости против ненавистных сионистских оккупантов. Чаще всего они подбрасывали бомбы на базарах или швыряли их в гражданские автобусы.
   Я приехал туда из Биршебы на джипе, который вел крепкий молодой полковник разведки. Его отец еще ребенком прошел подготовку в отряде “ночных диверсантов” эксцентричного генерала Уингейта во времена британского мандата. Отец полковника помнил, как полуобнаженный Уингейт сидел на корточках в своей палатке и при свете свечи составлял план боя в пустыне. Чуть ли не каждый израильский солдат вспоминал его отца, и вообще многие вспоминали англичан. Им кажется, что после прекращения действия мандата они знают о нас то, что, возможно, и составляет нашу сущность: мы антисемиты, невежды и империалисты, но среди нас есть довольно много исключений. Дальше по дороге находилась Димона, где израильтяне хранят свое атомное оружие.
   Ощущение отрыва от реальности не покидало меня. Наоборот, оно усиливалось. Создавалось впечатление, что я стал очень далек от состояния человека, необходимого в нашей профессии. Мои чувства и чувства других, похоже, значили для меня больше, чем то, что я видел собственными глазами. Стоит только в Ливане утратить бдительность, как у тебя появляется необъяснимая ненависть к Израилю. И я ощутил все признаки этой болезни. Пробираясь сквозь грязь и зловоние разгромленных лагерей, сидя, скорчившись, под прикрытием мешков с песком, я убедился, что жажда мести израильтян не будет удовлетворена до тех пор, пока навечно не закроются обвиняющие глаза последнего палестинского ребенка.
   Быть может, мой молодой полковник почувствовал это: хоть я и прилетел с Кипра, но всего несколько часов назад побывал в Бейруте, и мое лицо, по-видимому, еще хранило какие-то ощущения.
   – Вам доводилось встречаться с Арафатом? – спросил он, криво улыбнувшись.
   – Нет, не доводилось.
   – Почему? Он неплохой парень.
   Я не отозвался.
   – Зачем вам нужна Бритта?
   Я рассказал. Скрывать не было смысла. Лондону потребовалось все его умение убеждать, чтобы получить согласие на встречу с ней, и едва ли мои хозяева разрешат говорить с ней один на один.
   – Мы думаем, может, она захочет рассказать о своем старом друге, – сказал я.
   – Почему вы так думаете?
   – Он бросил ее. Она на него зла.
   – А кто ее друг? – спросил он, будто не знал.
   – Один ирландец. У него чин адъютанта в ИРА. Он инструктирует террористов, разведывает цели, снабжает техникой. Она жила с ним в подполье в Амстердаме и Париже.
   – Как у Джорджа Орвелла, а?
   – Как у Джорджа Орвелла.
   – Давно он ее бросил?
   – Полгода назад.
   – Может, она на него больше не злится. Может, она пошлет вас подальше. Для такой девицы, как Бритта, шесть месяцев – чертовски долгий срок.
   Я спросил, много ли она говорит в заключении. Вопрос был деликатный, так как израильтяне до сих пор скрывали, сколько они ее держат и вообще как она к ним попала. У полковника было широкое загорелое лицо. Его родители родом из России. На его рубашке цвета хаки с короткими рукавами были крылышки парашютиста. Ему двадцать восемь лет, он – сабра, рожденный в Тель-Авиве, обручен с девушкой из Марокко. Его отец, бывший “ночной диверсант”, сейчас лечит людям зубы. Все это он рассказал мне в течение первых нескольких минут знакомства на своем гортанном английском, который выучил по самоучителю.
   – Говорит? – повторил он с мрачной улыбкой. – Бритта? Да с тех пор как эта леди поселилась у нас, она рта не закрывает.
   Будучи немного знаком с израильскими методами, я не удивился, хотя внутренне содрогнулся от перспективы вести допрос женщины, которая подверглась обработке этими методами. Я пережил подобное в Ирландии, когда мужчина в наглухо застегнутой рубахе, уставившись на меня мертвым взглядом, признавался в чем угодно.
   – Вы сами ее допрашивали? – спросил я, снова обратив внимание на его мощные руки и упрямые скулы. При этом я, кажется, подумал о полковнике Ежи.
   Он покачал головой.
   – Невозможно.
   – Почему?
   Он вроде бы хотел что-то рассказать, затем передумал.
   – На это у нас есть специалисты, – сказал он. – Ребята из Шинабет, такие же толковые, как Бритта. Они долго с ней работали. В семье.
   И об этой любящей семье я наслышан, хотя ничего не сказал. Сионисты заманили ее в ловушку, прошептал мне в Тире информатор с налитыми кровью глазами. Из лагерей она со своим новым дружком Саидом и его тремя приятелями перебралась в Афины. Хорошие ребята. Способные. План заключался в том, чтобы сбить самолет компании “Эль-Аль” на подходе к Афинскому аэропорту. Ребята обзавелись ручным ракетным гранатометом и сняли дом на трассе полетов. Задача Бритты сводилась к тому, чтобы она, как не вызывающая подозрений европейская женщина, стояла в телефонной будке аэропорта с дешевеньким коротковолновым приемником в руках и передавала находящимся на крыше дома ребятам указания диспетчерской башни. Все было здорово подготовлено, сказал мой до смерти уставший информатор. Репетиции прошли идеально. Но операция провалилась.
   Слушая его, я мысленно дополнял его рассказ, пытаясь представить, как действовала бы заранее предупрежденная служба: две группы захвата – одна на крышу, вторая – в телефонную будку; самолет – цель террористов – заранее предупрежден и без пассажиров садится в полной безопасности в Афинах; тот же самолет с прикованными к креслам террористами возвращается на родину в Тель-Авив. Интересно, как они с ней поступят? Предадут суду или, поторговавшись, обменяют с выгодой для себя?
   – Что произошло с ее ребятами из Афин? – спросил я полковника, пренебрегая указаниями Лондона не выказывать любопытства в подобных обстоятельствах.
   – С ребятами? Она ничего об этих ребятах не знает. Афины? А где эти Афины? Она невинная немецкая туристка, на отдыхе в Эйлате. Мы ее украли, мы накачали ее наркотиками, мы бросили ее в тюрьму, а теперь обвиняем в пропаганде. Она хочет, чтобы мы доказали обратное, потому что знает, что нам это не удастся. Вы еще что-то хотите знать? Спросите Бритту, будьте любезны.
   Еще большее недоумение вызвало у меня то, что, когда мы вышли из джипа, он положил мне руку на плечо и как бы пожелал успехов.
   – Делайте с ней, что хотите, – сказал он. – Mazel tov [18].
   Мне становилось страшно от того, что меня могло ожидать.
   Коренастая женщина в военной форме приняла нас в опрятном кабинете. Уборщиков в тюрьме предостаточно, подумал я. Ее звали капитан Леви, и едва ли она могла быть тюремщиком Бритты. Она говорила по-английски, как школьная учительница из небольшого американского городка, но несколько медленнее и более осторожно. У нее были мигающие глаза, короткие седые волосы и взгляд человека, смирившегося с судьбой. Тюремная жизнь оставила на ее лице свой сероватый налет. Но, когда она складывала свои ручки, у меня возникало ощущение, что она, должно быть, занимается вязанием для своих внуков.
   – Бритта очень умная, – сказала она извиняющимся тоном. – Умному мужчине допрашивать умную женщину бывает иногда трудно. У вас есть дочь, сэр?
   Я вовсе не собирался снабжать ее своими анкетными данными и потому сказал “нет”, что, впрочем, соответствовало действительности.
   – Жаль. Но не важно. Может, еще будет. Такой мужчина – у вас еще все впереди. Вы говорите по-немецки?
   – Да.
   – Тогда вам повезло. Вы можете общаться с ней на ее языке. Так вам удастся лучше ее узнать. Мы с Бриттой можем говорить только на английском. Я говорю по-английски как мой покойный муж, который был американцем. Бритта говорит по-английски как ее покойный любовник, который был ирландцем. Тель-Авив разрешил дать вам два часа. Двух часов вам будет достаточно? Если понадобится больше, мы их спросим, может, они согласятся. А может, и двух часов окажется слишком много. Посмотрим.
   – Вы очень добры, – сказал я.
   – Добра? Не знаю. Может, нужно быть менее доброй. Может, мы слишком много делаем добра. Увидите сами.
   Затем она распорядилась принести кофе и доставить Бритту, а мы с полковником заняли свои места по одну сторону простого деревянного стола.
   Однако капитан Леви за стол не села. Видимо, потому, что не собиралась принимать участия в разговоре. Она примостилась у двери на кухонном стуле с прямой спинкой и полузакрыла глаза, будто в предвкушении концерта. Даже когда Бритта в сопровождении двух охранниц вошла в комнату, она приподняла глаза ровно настолько, чтобы увидеть, как три пары ног прошествовали мимо нее в глубь кабинета и остановились. Одна из охранниц подвинула стул для Бритты, а вторая сняла с нее наручники. Охранницы вышли, и мы придвинулись к столу.
   Мне хотелось бы точно нарисовать вам сцену, какой она виделась мне со своего места: справа от меня сидел полковник, Бритта – прямо напротив, по ту сторону стола, а склоненная седая голова капитана Леви – почти позади нее, но несколько левее, на лице задумчивая полуулыбка. В течение всей беседы она не переменила позы, застыв, как восковая фигура. Ее многозначительная полуулыбка, нисколько не меняясь, не покидала лица. Поза выражала сосредоточенность, какое-то усилие, будто она напрягалась, чтобы уловить фразы и слова, которые могла понять благодаря знанию идиш и английского, тем более что Бритта, уроженка Бремена, говорила на чистом литературном немецком языке, который легче понять.
   Бритта же, несомненно, была превосходным экземпляром своей породы. Она была, по их выражению, “бела, как булка”, высока, с развернутыми плечами и хорошими формами; у нее были широко расставленные дерзкие голубые глаза и симпатичный волевой подбородок. Она была ровесницей Моники, одинакового с ней роста и – я не мог об этом не подумать – такой же, наверное, чувственной, как Моника. Мое подозрение, что с ней жестоко обращались, улетучилось, как только она вошла. Она держалась, словно балерина, но с более явными признаками интеллекта и с большим чувством реальности, чем это бывает у большинства танцовщиц. Она хорошо смотрелась бы в костюме для тенниса или в тирольском женском наряде, и я прикинул, что в свое время она, видимо, носила и то, и другое. Но даже в тюремной одежде она неплохо выглядела, повязав вокруг талии какой-то матерчатый пояс и раскидав по плечам копну своих белокурых волос. Как только ей сняли наручники, она протянула мне руку, одновременно присев, как школьница, в книксене. Трудно сказать, какой смысл вкладывался в это: ирония или уважение. Она пожала руку по-мужски, но несколько задержала ее в своей. На ее лице не было косметики, но она ей и не требовалась.
   – Und mit wem hab'ich die Ehre? – поинтересовалась она вежливо, но с вызовом. – Так с кем я имею честь говорить?
   – Я британский чиновник, – сказал я.
   – Простите, как вас зовут?
   – Это не важно.
   – Но вы ведь важная персона!
   Когда заключенных выводят из камеры на допрос, они чаще всего в своем первом порыве несут всякую чушь, поэтому я ответил ей серьезно:
   – Я сотрудничаю с израильтянами по вашему делу. Это все, что вам нужно знать.
   – Делу? Значит, я уже стала делом? Забавно. А мне-то казалось, что я – человек. Прошу вас, садитесь, мистер Никто, – сказала она, усаживаясь.
   Итак, мы сидим в описанном мною порядке, причем лицо капитана Леви находится позади Бритты, несколько вне фокуса, как и выражение на нем. Полковник не встал, чтобы приветствовать Бритту, и практически не обращал на нее никакого внимания. Казалось, он вдруг утратил всякий интерес к делу. Он поглядывал на свои часы. Они были из матового металла и на его бронзовом запястье выглядели оружием. Запястья Бритты были белыми и гладкими, как у Моники, но с красными ссадинами от наручников.
   Ни с того ни с сего она начала поучать меня.
   Начала без вступления, будто продолжая урок. В каком-то смысле так оно и было, ибо я вскоре понял, что она поучала так всех, во всяком случае, тех, кого относила к буржуазии. Она начала с заявления, которое просила передать моим “коллегам”, как она их назвала, поскольку, по ее мнению, власти не совсем правильно понимают ее положение. Она считает себя военнопленной, подобно тому, как военнопленным считается израильский солдат, попавший в руки палестинцев, а потому требует к себе соответствующего отношения и привилегий, предусмотренных Женевской конвенцией. Здесь она находилась в качестве туристки и не совершила никаких преступлений против Израиля; ее арестовали лишь на основании приписываемых ей прегрешений в других странах, что является умышленным актом провокации против мирового пролетариата.
   Я прыснул со смеху, и она запнулась. Смеха она не ожидала.
   – Позвольте, – возразил я. – Либо вы военнопленная, либо невинная туристка. Нельзя быть и тем, и другим.
   – Речь идет о невиновности и виновности, – ответила она без колебаний и возобновила свою лекцию. Ее враги – не только сионизм, заявила она, но и динамика буржуазного угнетения, подавление естественных инстинктов и сохранение деспотической власти под вывеской “демократии”.
   Я вновь попытался прервать ее, но на сей раз она просто игнорировала мои слова. Она сыпала цитатами из Маркузе и Фрейда. Она ссылалась на восстание достигших половой зрелости сыновей против своих отцов и осуждение ими же этого восстания по мере того, как они сами становились отцами.
   Я взглянул на полковника, но он, казалось, задремал.
   Цель ее “акций” и “акций” ее товарищей заключалась в том, чтобы остановить этот подсознательный цикл подавления во всех его формах, проявляющийся в порабощении труда материализмом, в репрессивном принципе самого “прогресса”, и высвободить реальные силы общества, такие, как эротическая энергия, направив их в новые, раскованные формы культурного созидания.
   – Все это нисколько не интересует меня, – запротестовал я. – Прошу вас, прекратите и послушайте меня.
   Поэтому так называемые “террористические акты” преследуют две четкие цели, продолжала она, будто не слыша меня: первая – расстроить армии буржуазно-материалистического заговора и вторая – дать предметный урок тягловой силе земли, потерявшей способность видеть свет в конце туннеля. Другими словами, привнести брожение и пробудить сознание наиболее угнетенных масс народа.
   Она при этом добавила, что, хотя и не является адептом идеи коммунизма, предпочитает ее теории капитализма, поскольку коммунизм – это мощное оружие против эгоцентризма, превращающего собственность в тюрьму для народов.
   Она отстаивает сексуальную свободу и право – для тех, кому это требуется, – пользоваться наркотиками как средством раскрытия свободного “я” в противоположность несвободному “я”, кастрированному посредством агрессивной терпимости.
   Я повернулся к полковнику. Существует определенный этикет допроса, как, впрочем, он существует во всем.
   – Нужно ли нам выслушивать всю эту дребедень? Эта дама ваша пленница, не моя, – сказал я. Дело в том, что у меня не было права предъявлять ей здесь законные претензии.
   Полковник приподнял голову лишь настолько, чтобы равнодушно взглянуть на нее.
   – Ты хочешь вернуться в камеру, Бритта? – спросил он. – Хочешь посидеть на хлебе и воде пару недель? – Его немецкий звучал так же странно, как и английский. Он вдруг показался мне и мудрее, и старше своих лет.
   – Я еще не закончила, спасибо.
   – Если хочешь оставаться здесь, будешь отвечать на его вопросы, а пока заткнись. Решай. Хочешь уйти – пожалуйста. Он добавил что-то на иврите капитану Леви, которая рассеянно кивнула. Заключенный араб вошел с подносом, на котором стояли четыре чашки кофе и вазочка с песочным печеньем; он скромно обнес всех кофе, включая капитана Леви, а печенье поставил посредине стола. Нами овладела какая-то апатия. Бритта протянула свою длинную руку за печеньем – лениво, словно находилась у себя дома. Полковник грохнул кулаком по столу и, опередив ее, успел отодвинуть печенье в сторону.
   – Так о чем, простите, вы хотели спросить меня? – поинтересовалась Бритта как ни в чем не бывало. – Вы желаете, чтобы я выдала вам ирландца? Какие другие аспекты моего дела могут интересовать англичан, мистер Никто?
   – Если вы выдадите нам одного конкретного ирландца, мы будем удовлетворены, – сказал я. – Вы год жили с мужчиной по имени Саймус.
   Она была довольна. Я дал ей новую тему. Она внимательно посмотрела на меня и, похоже, обнаружила в моем лице что-то знакомое.
   – Жила с ним? Это преувеличение. Я спала с ним. Саймус пригоден только для секса, – объяснила она с хитрой улыбкой. – Он был нужен для удобства, своего рода бытовой прибор. Причем я сказала бы: хороший прибор. И я для него была тем же. Вы любите секс? Иной раз к нам присоединялся еще один мужчина, а порой и девушка. Мы комбинировали. Это к делу не относилось, но нам было весело.
   – К какому делу? – спросил я.
   – К нашей работе.
   – Какой работе?
   – Я ведь уже описала вам, чем мы занимались, мистер Никто. Я говорила вам о наших целях и мотивах. Гуманизм не надо приравнивать к ненасилию. За свободу надо бороться. Иногда даже самые высокие цели могут быть достигнуты лишь с помощью насилия. Разве вы этого не знаете? Секс тоже может быть сопряжен с насилием.
   – В каких видах насилия участвовал Саймус? – спросил я.
   – Мы говорим не о бессмысленных актах, а о праве народа оказывать сопротивление актам, совершаемым силами подавления. Вы – часть этих сил. Или вы, может быть, сторонник стихийности, мистер Никто? Может, вам следует освободиться и присоединиться к нам?
   – Он – террорист, – сказал я. – Он уничтожает невинных. Его недавней целью была пивная на юге Англии. Из-за него погибли одна пожилая пара, бармен и пианист. И, даю вам слово, он не принес освобождения ни одному обманутому рабочему.
   – Это вопрос или утверждение, мистер Никто?
   – Это просьба рассказать о его поступках.
   – Пивная была неподалеку от британского военного лагеря, – ответила она. – Она была частью инфраструктуры и обеспечивала удобства для фашистских сил угнетения.
   И снова ее холодные глаза игриво остановились на мне. Я говорил, что она привлекательна? Что значит привлекательна в подобных обстоятельствах? На ней было ситцевое платье. Она находилась в принудительном заключении за грехи, в которых не желала каяться.
   Все ее существо было в состоянии постоянного напряжения, я чувствовал это, и она это знала, и разделявшая нас преграда манила ее.
   – Мое учреждение предполагает выдать вам по освобождении определенную сумму, которая, по вашему желанию, может быть заранее выплачена указанному вами лицу, – сказал я. – Нам нужна информация, которая приведет к аресту и осуждению вашего приятеля Саймуса. Нас интересуют и его прошлые преступления, и те, которые он только еще намеревается совершить, его явки, контакты, привычки и слабости. – Она ждала продолжения, и я, возможно опрометчиво, продолжил: – Саймус не герой. Он свинья. Настоящая свинья. Никто с ним плохо не обращался, когда он был молодым; его родители – приличные люди, владельцы табачной лавки в североирландском графстве Даун. Его дед был полицейским, причем неплохим. Саймус убивает для развлечения, потому что он неполноценный. Поэтому он и с вами плохо обошелся. Он существует, только когда причиняет боль. А в остальное время он – испорченный мальчишка.
   – А вы тоже неполноценный, мистер Никто? По-моему, да. В вашей профессии это обычное дело. Вступайте в наши ряды, мистер Никто. Вам следует поучиться у нас, и мы обратим вас в свою веру. Тогда вы будете полноценным.
   Не забудьте, что, произнося это, она нисколько не повышала голоса и не старалась драматизировать обстановку. Она оставалась снисходительной и собранной, даже доброжелательной. Зло затаилось у нее в самой глубине и было хорошо скрыто. Пока она говорила, с ее лица не сходила здоровая искренняя улыбка, а капитан Леви тем временем по-прежнему была погружена в свои воспоминания, видимо потому, что не понимала сказанного.
   Полковник вопросительно взглянул на меня. Не доверяя своему голосу, я поднял над столом руки, как бы спрашивая: “Какой смысл?” Полковник что-то приказал капитану Леви, и та нажала кнопку вызова конвоя с разочарованным видом хозяйки, которая приготовила какое-то особое блюдо, а теперь уносит его нетронутым. Бритта встала, расправила свое тюремное платье на груди и бедрах и протянула руки для наручников.
   – Сколько денег предполагалось мне предложить, мистер Никто? – поинтересовалась она.
   – Нисколько, – ответил я.
   Она сделала мне еще один книксен и направилась в сопровождении охранниц к двери, при этом покачивание ее бедер под тюремным платьем напомнило мне покачивание бедер Моники под ее халатиком. Я боялся, что она заговорит снова, но она не заговорила. Возможно, она знала, что этот раунд выиграла и что, сказав что-нибудь еще, можно испортить впечатление. Полковник вышел вслед за ней, и мы с капитаном Леви остались одни. На ее лице все еще блуждала полуулыбка.
   – Так вот, – сказала она. – Теперь вы немного представляете, что чувствуешь, слушая арию Бритты.
   – Пожалуй, да.
   – Порой мы слишком много общаемся. Может, вам следовало говорить с ней по-английски. Пока она говорит по-английски, я еще могу заботиться о ней. Она – человек, она – женщина, она – в тюрьме. И будьте уверены, она страдает. Она мужественная, и до тех пор, пока она говорит по-английски, я выполняю по отношению к ней свой долг.
   – А когда она обращается к вам по-немецки?
   – Какой смысл? Ведь она знает, что я ее не понимаю.
   – А если бы обращалась и если бы вы ее понимали? Что тогда?
   Ее рот скривился, и улыбка стала немного застенчивой.
   – Тогда, наверное, я бы боялась, – ответила она на своем размеренном американском. – Мне кажется, если бы она что-нибудь мне приказала, у меня было бы желание повиноваться. Но я не позволю ей приказывать. С какой стати? Я не даю ей власти над собой. Я говорю по-английски и остаюсь начальницей. Понимаете, я два года провела в концлагере, в Бухенвальде. – Она продолжала улыбаться, а затем заговорила по-немецки, на сдавленном шепоте лагерника: “Man hort so scheussliche Echos in ihrer Stimme, wissen Sie”. Понимаете, ее голос вызывает такие ужасные воспоминания.