– Каким образом? Вы ведь говорите о джо!
   – Провалившемся джо. Об одном из тех, что были у Бена. Испытания, выпавшие на долю Хэггарти в немецком лагере для военнопленных, таких приятных воспоминаний вызывать не могли. Не важно. В 1948 году, числясь в Контрольной комиссии, Хэггарти подцепил Зайдля в ганноверском баре, завербовал его и отправил в Восточную Германию, в его родной Лейпциг. С тех пор он и был над ним главным. Дружба Хэггарти и Зайдля была ведущим колесом Берлинской станции за последние пятнадцать лет. Ко времени своего ареста на прошлой неделе Зайдль был четвертым человеком в министерстве иностранных дел Восточной Германии. Он был их послом в Гаване. Но вы никогда о нем не слышали? Никто о нем при вас даже не заикался? Ни Бен, ни кто-либо другой?
   – Нет, – сказал я таким утомленным тоном, каким только мог.
   – Раз в месяц Хэггарти привык ездить в Восточный Берлин и выслушивать Зайдля – в машине ли, на конспиративной квартире, на скамейке в парке – где угодно, это было обычным делом. После того как была воздвигнута Стена, деятельность Службы на время приостановилась, а потом встречи с соблюдением всех мер предосторожности возобновились. Игра состояла в том, чтобы переправиться туда на машине, принадлежащей странам четырехстороннего соглашения, – скажем, на армейском джипе, – ввести замену, выскочить в нужный момент и снова сесть в машину в оговоренном месте. Конечно, это связано с риском. Так оно и было на самом деле, но на практике срабатывало. Если Хэггарти был в отпуске или болел, встречи не происходили. Несколько месяцев назад Главное управление постановило, что Хэггарти должен представить Зайдля своему преемнику. Хэггарти уже достиг пенсионного возраста, Уиллис сидит в Берлине уже столько времени, что все это ему стоит поперек горла, и, кроме того, он знает слишком много секретов, чтобы ходить на прогулки за Занавес. В результате в Берлин отправляется Бен. У Бена безупречная репутация. Чист. Сам Хэггарти беседовал с ним – надо полагать, разговор был исчерпывающим. Уверен, что он не проявил снисходительности. Хэггарти вообще не отличается милосердием, а агентурная сеть из двенадцати человек – дело не такое уж простое: кто на кого работает и почему, кто кого знает в лицо, пути отхода, шифры, связные, клички, метки, радиоаппаратура, почтовые ящики, тайнопись, машины, оклады, дети, дни рождения, жены, любовницы. Многовато, чтобы все сразу да в одну голову.
   – Я знаю.
   – Это Бен вам сказал, да?
   На этот раз я не стал на него кидаться. Твердо решил этого не делать.
   – Мы это проходили. Ad infinitum [8], – сказал я.
   – Да. Надеюсь, что проходили. Беда только в том, что теория сильно отличается от практики, не так ли? А кто его лучший друг, не считая вас?
   – Не знаю. – Я был встревожен неожиданным поворотом. – Вероятно, Джереми.
   – А фамилия?
   – Голт. Он учился на нашем курсе.
   – А из женщин?
   – Я же говорил. Какой-то одной не было.
   – Хэггарти хотел взять Бена с собой в Восточный Берлин, чтобы самому представить его, – продолжал Смайли. – Пятый этаж не вынес бы этого. Они пытались отвадить Хэггарти от своего агента и не хотели посылать двух человек в эту дыру, где и одного достаточно. Поэтому Хэггарти прошелся с Беном по карте города, где были места встреч, и Бен отправился в Восточный Берлин один. В среду он произвел предварительный осмотр и рекогносцировку местности. В четверг поехал снова, на сей раз на встречу. Поехал легально, в машине Контрольной комиссии марки “Хамбер”. В три часа дня он пересек контрольно-пропускной пункт “Чарли” и в условленном месте незаметно вышел из машины. Его дублер, как и было запланировано, ездил в машине три часа. В восемнадцать десять Бен благополучно сел в автомобиль и в восемнадцать пятьдесят въехал в Западный Берлин. О его возвращении была отметка в журнале на КПП. Он сам себя завез на квартиру. Беспроигрышный вариант побега. Уиллис с Хэггарти ждали его в штаб-квартире, но он не приехал, а позвонил из дома. Он сказал, что встреча прошла, как и было запланировано, но что обратно он не привез ничего, кроме высокой температуры и диких болей в животе. Не могли бы они отложить опрос до утра? С большим сожалением они согласились. И с тех пор не видели его и не слышали. У него был довольно веселый голос, несмотря на недомогание, которое, они решили, произошло на нервной почве. Бен когда-нибудь при вас болел?
   – Нет.
   – Он сказал, что их общий друг находился в отличной форме, настоящая личность и так далее. Ясно, что по телефону он больше ничего не мог сказать. Его кровать была не тронута, с собой он не взял никаких лишних вещей. Нет доказательств, что он звонил из квартиры. Нет доказательств, что его похитили. И нет доказательств, что его не похитили. Если же он собрался дезертировать, то почему тогда не остался в Восточном Берлине? Если бы его хотели перевербовать и вернуть нам, то не стали бы арестовывать его сеть. А если хотели похитить его, то почему не сделали этого, пока он был по их сторону Стены? Нет никаких серьезных данных, которые свидетельствовали бы о том, что он уехал из Западного Берлина через одно из проверенных окон – поездом, автобаном, самолетом. На отметку в журнале на КПП нельзя полагаться, ведь он, как вы говорите, был обучен. Насколько нам известно, из Берлина он вообще не выезжал. С другой стороны, мы думали, что он мог прийти к вам. Не делайте такого удивленного лица. Ведь вы его друг, правильно? Лучший друг? Ближе и нет никого. Молодой Голт не в счет. Он нам сам так и сказал: “Самым близким приятелем Бена был Нед. Если бы Бену потребовалось к кому-нибудь обратиться, обратился бы к Неду”. Боюсь, что вещественное доказательство это все же подтверждает.
   – Какое вещественное доказательство?
   Ни многозначительной паузы, ни эффектного изменения тона, никакого предупреждения: просто старина Джордж Смайли в своем извиняющемся репертуаре.
   – У него в квартире обнаружено письмо, адресованное вам, – сказал он. – Без даты, лежало в ящике. Скорее каракули, а не письмо. Наверное, он был пьян. Боюсь, это любовное письмо. – И, вручив мне его фотокопию, он налил нам обоим еще виски.
 
* * *
 
   Возможно, я делаю это для того, чтобы помочь себе отвлечься от неловкой ситуации. Всякий раз, когда эта сцена всплывает в моей памяти, я смотрю на нее глазами Смайли. Я пытаюсь себе представить, как он чувствовал себя в той ситуации.
   То, что он видел перед собой, довольно легко обрисовать. Вообразите старательного практиканта, пытающегося выглядеть старше своих лет, курящего трубку и мудро кивающего, мальчишку, изображающего из себя этакого морского волка, который ждет не дождется своих зрелых лет, – вот вам и молодой Нед начала шестидесятых.
   А вот вообразить себе его в прошлом было и вполовину не так просто, а поэтому он мог легко менять свои представления обо мне. Цирк, хотя в то время я не мог об этом знать, был на мели, преследуемый бессчетным количеством провалов. Трагичный, по сути, арест агентов Бена был всего лишь последним звеном в цепи разразившихся по миру катастроф. В Северной Японии целая прослушивающая станция Цирка в составе трех человек словно растворилась в воздухе. На Кавказе были неожиданно свернуты наши пути отхода. Мы потеряли агентурную сеть в Венгрии, Чехословакии и Болгарии – и все за какие-то месяцы. А в Вашингтоне наши Американские Братья горланили о том, что не удовлетворены такой ненадежностью, и угрожали навеки порвать особые отношения.
   Подобная обстановка становится благодатной почвой для самых чудовищных теорий. Развивается бункерный психоз. Не допускаются ни случайность, ни непредвиденное обстоятельство. А если Цирк и одерживал победу, то только потому, что нам это позволяли противники. Обвинение в связи было обычным делом. В восприятии американцев Цирк холил не одного крота, а целые норы кротов, каждый из которых способствовал ловкому продвижению по служебной лестнице всех остальных. А объединяла их не столько пагубная вера в Маркса – хотя и это было уже достаточно плохо, – сколько этот их ужасный английский гомосексуализм.
   Я прочитал письмо Бена. Двадцать строк, без подписи, на белой без водяных знаков бумаге, которой постоянно пользуются в Службе, написанное с одной стороны. Почерк Бена, но вкривь и вкось, ничего не вычеркнуто. Да, скорее всего он был пьян.
   Письмо называло меня “Нед, мой любимый”. Оно клало руки Бена на мое лицо и приближало его губы к моим. Оно целовало мои веки, мою шею и, слава богу, на моем фасаде здесь и останавливалось.
   В нем не было прилагательных, ничего выдуманного, и от этого оно выглядело еще страшнее. Это не была историческая стилизация, в нем не было стилизации ни под греков, ни под двадцатые годы. Это был свободный крик страстного гомосексуального желания мужчины, которого я знал только как своего хорошего товарища.
   Но, когда я прочитал письмо, я понял, что написал его именно настоящий Бен. Бен, сознавшийся в мучениях и чувствах, о которых я никогда и не подозревал, а когда узнал, то принял их за искренние. Может, уже это делало меня виновным, то есть то, что я стал объектом его желания, даже если сознательно его никогда не привлекал и никогда не испытывал ответного желания. Прости, говорилось в его письме, и все. Не думаю, что оно было не окончено. Просто больше сказать ему было нечего.
   – Я не знал, – сказал я.
   Я вернул Смайли письмо. Он положил его обратно в карман. Глаза его так и сверлили мое лицо.
   – Или не знали, что знаете, – предположил он.
   – Я не знал, – резко повторил я. – Что вы хотите меня заставить сказать?
   Вы должны попытаться осознать высокое положение Смайли и уважение, которое вызывало его имя в любом человеке моего поколения. Он ждал меня. Я запомню на всю жизнь властную силу его терпения. Неожиданно, будто с хлопка в ладоши, начался ливень – так начинается ливень в узких лондонских улочках. Я не удивился бы, если бы Смайли сказал мне, что управляет погодой.
   – В Англии ничего не разберешь, – мрачно сказал я, стараясь собраться. Одному богу известно, на что именно я хотел обратить внимание. – Джек Артур не женат, правильно? Вечерами некуда пойти. Пьет с парнями, пока не закроется бар. Дальше – больше. Однако никто не говорит, что Джек Артур – педик. Но, если завтра его задержали бы в постели с двумя поварами, мы сказали бы, что так и думали. Или я бы так сказал. Это несущественно, – продолжал все не о том запинаться я, двигаясь на ощупь, но не находя пути. Я понимал, что вообще не возражать – значит возражать слишком, но все равно продолжал протестовать.
   – А где, по крайней мере, было найдено письмо? – спросил я, пытаясь вновь овладеть ситуацией.
   – В ящике его стола. Мне казалось, что я говорил.
   – В пустом ящике?
   – Это имеет значение?
   – Да, имеет! Если оно валялось среди старых бумаг – это одно. Если оно было положено туда, чтобы его нашли ваши люди, – это другое. Может, его заставили написать.
   – О, я уверен, что его заставили, – сказал Смайли. – Вопрос только в том, что именно его заставило. Вы знали, что он был настолько одинок? Если в его жизни никого, кроме вас, не было, я бы подумал, что все это могло быть вполне вероятным.
   – Почему же тогда это не показалось вероятным Кадровику? – сказал я, снова возмутившись. – Господи, они поджаривали нас достаточно долго, прежде чем утвердить. Все вынюхивали о наших друзьях, родственниках, учителях и наставниках. Им известно о Бене значительно больше, чем мне.
   – Почему бы нам не признать, что Кадровик потерпел неудачу? Он человек, это Англия, а мы – одна братия. Давайте-ка снова начнем с Бена, который пропал. С Бена, который вам написал. Никто, кроме вас, не был ему близок. Во всяком случае, никто из вам известных. Ведь могло быть множество людей, о которых вы не знали, но это не ваша вина. Насколько нам известно, не было никого. Мы это установили. Не так ли?
   – Так!
   – Что ж, прекрасно, тогда давайте поговорим о том, что вы знали. Ну как?
   Так или иначе, он спустил меня на землю, и мы проговорили до рассвета. Мы еще долго говорили после того, как кончился дождь и стали появляться звезды. Вернее, говорил я – Смайли слушал так, как умеет только он, полузакрыв глаза и уткнув подбородок в шею. Я думал, что рассказываю ему все, что знаю. Может, и он думал, что я говорю ему все, хотя сомневаюсь в этом, поскольку он намного лучше меня разбирался в степенях самообмана, что является средством нашего выживания. Зазвонил телефон. Он послушал, пробормотал: “Спасибо” – и повесил трубку.
   – Бена все еще нет и никаких намеков, – сказал он. – Вы все еще единственный ключ к разгадке. – Я не помню, чтобы он делал какие-либо записи, и по сей день не знаю, был ли включен магнитофон. Сомневаюсь. Он ненавидел технику, и, кроме того, его память была намного надежнее.
   Я говорил о Бене, но также рассказывал и о себе, чего от меня и хотел Смайли: я – как объяснение поступков Бена. Я снова описал параллельный ход нашей жизни. Как я завидовал, что у него такой герой-отец, – я, у которого не было отца и нечего было вспоминать. Я не скрывал нашего с Беном радостного удивления, когда мы начали понимать, как много у нас общего. Нет, нет, снова повторил я, я не знал ни об одной женщине – за исключением его матери, которая уже умерла. И я верил себе, убежден, что верил.
   В детстве, рассказывал я Смайли, я часто думал, а нет ли где-нибудь на земле другого меня, этакого тайного двойника с такими же игрушками, одеждой, мыслями, что и у меня, и даже с такими же родителями. Возможно, я прочитал какую-то книгу, в основе которой лежала такая история. Я был единственным ребенком. Как и Бен. Я все это рассказывал Смайли, потому что решил напрямую выложить ему все мои мысли и воспоминания по мере того, как они ко мне приходили, даже если в его глазах они меня чем-то порочили. Я знаю только, что сознательно ничего от него не скрывал, пусть даже считал это потенциально губительным для себя. Так или иначе Смайли убедил меня, что это последнее, что я должен сделать для Бена. Бессознательно – что ж, это совершенно другое дело. Кто знает, что скрывает человек, даже от самого себя, когда говорит правду, чтобы остаться в живых?
   Я рассказал ему о нашей с Беном первой встрече – в спецучилище Цирка в Ламбете, куда были созваны только что отобранные абитуриенты. До тех пор никто из нас раньше не встречался друг с другом. Если уж на то пошло, мы и с Цирком особо не контактировали, за исключением вербовщика, отдела кадров и комиссии по собеседованию. Некоторые из нас весьма смутно представляли себе, в какую организацию мы вступили. В конечном счете всех нас просветят – друг о друге и о нашем предназначении, и, как персонажи романа об иностранном легионе, мы собрались в приемной – каждый со своими тайными надеждами и тайными причинами прихода сюда, каждый с приготовленной заранее сумкой, в которой лежало одинаковое количество рубашек и трусов, помеченных тушью личным номером, как того требовали напечатанные на простой бумаге инструкции. У меня был девятый номер, у Бена – десятый. Когда я вошел в приемную, передо мной были двое: Бен и коренастый шотландец по имени Джимми. Я кивнул Джимми, но с Беном мы моментально друг друга признали – не по школе или университету, а как люди, которые мало чем отличаются друг от друга и внешностью, и темпераментом.
   – Входит третий убийца, – сказал он, поздоровавшись со мной за руку. Момент, чтобы цитировать Шекспира, был выбран, казалось, в удивительно неподходящее время. – Я – Бен, это – Джимми. По-видимому, фамилий у нас больше нет. Джимми оставил свою в Абердине.
   Итак, я тоже поздоровался с Джимми за руку и сел на лавку рядом с Беном, чтобы посмотреть, кто следующий войдет в дверь.
   – Один к пяти, что у него усы, один к десяти, что борода, и один к тридцати, что на нем зеленые носки, – сказал Бен.
   – И длинный плащ.
   Я рассказал Смайли об учебных тренировках в неизвестных городах, когда нам приходилось придумать легенду, выйти на контакт и выдержать арест и допрос. Я дал ему почувствовать, в какой мере эти подвиги зависели от нашей дружбы, как укрепили ее наши первые совместные прыжки с парашютом или ночное ориентирование с компасом в гористых районах Шотландии, выискивание никому не принадлежащих абонентских ящиков в богом забытых городках внутри страны или высадка на берег с подводной лодки.
   Я описал ему, как иногда начальство подкидывало отцу Бена туманный намек, чтобы подчеркнуть, как гордятся они тем, что у них учится его сын. Я рассказывал ему о наших выходных, о том, как мы ездили раз к моей матери в Глостершир, раз – к его отцу в Шропшир и веселились при мысли о том, что смогли бы их сосватать, ведь оба они овдовели. Но шансы на это были ничтожными, поскольку мать моя была англичанкой до мозга костей с целой кучей сестер, племянников и племянниц, которые, все как один, выглядели как на портретах Брейгеля, в то время как отец Бена превратился в книжного червя, единственной сохранившейся страстью которого был Бах.
   – И Бен преклонялся перед ним, – сказал Смайли, который продолжал бить в одну точку.
   – Да. Он обожал мать, но она умерла. Отец стал для него в некотором роде иконой, на которую он молился.
   И я вспоминаю, что, к моему стыду, умышленно обошел слово “любить”, поскольку его употребил Бен, описывая свои чувства ко мне.
   Я рассказал ему о том, что Бен пил, хотя думаю, что они об этом знали. Что обычно Бен пил мало, а иногда и совсем не пил, пока не подходил какой-нибудь вечер – скажем, в четверг, когда уже начинали вырисовываться выходные, – и он с ненасытностью выпивал – виски, водку – глоток за Бена, глоток за Арно. Потом, шатаясь, добирался до постели, вполне безобидный, не в силах произнести ни слова. И что на следующее утро он выглядел как после двухнедельного отдыха в санатории.
   – И на самом деле, кроме вас, у него никого не было? – задумался Смайли. – Бедняга, какое мучение справляться одному с таким очарованием.
   Я предавался воспоминаниям, я размышлял, я рассказывал ему все, что только приходило мне в голову, но я знал, что он все еще ждал, чтобы я рассказал ему то, что держал при себе, если, конечно, нам удалось бы выяснить, что именно это было. Сознательно ли я что-то утаивал? Могу вам ответить точно так же, как впоследствии ответил сам себе: я не знал, что я знаю. Для того, чтобы выудить мой секрет из темного закоулка, мне понадобилось допрашивать самого себя еще целые сутки. В четыре утра он заставил меня поехать домой и немного поспать. Я должен был находиться у телефона и никуда не отлучаться, не предупредив об этом Кадровика.
   – Естественно, за вашей квартирой будут наблюдать, – предупредил он меня, пока мы ждали такси. – Но не надо принимать это на свой счет, хорошо? Представьте себе, что вы в свободном плавании, и, если заштормит, в очень немногих портах вы будете чувствовать себя в безопасности. А в списке таких “портов” ваша квартира у Бена могла бы высоко котироваться. Предположим, что у него, кроме отца, больше никого нет. Но ведь он к нему не пойдет, правильно? Ему будет стыдно. Ему захочется к вам. Поэтому за вашей квартирой будут наблюдать. Это естественно.
   – Понимаю, – сказал я, и меня снова захлестнула волна отвращения.
   – В конце концов, у него, по-видимому, нет ни одного ровесника, которого он любил бы больше вас.
   – Хорошо. Я понимаю, – повторил я.
   – С другой стороны, он, конечно, не дурак, поэтому и сам поймет ход наших размышлений. И едва ли предположит, что вы смогли бы спрятать его в своей келье, не предупредив нас. Ну как, вы не сделаете этого, правда?
   – Нет. Я не смог бы.
   – Это он также поймет, если у него есть хоть немного здравого смысла, и путь к вам будет для него заказан. Все же он мог бы зайти к вам, чтобы обратиться за советом или попросить, скажем, помощи. Или выпить. Это маловероятно, но и это предположение мы не можем игнорировать. Вы наверняка его самый близкий друг. Ближе всех остальных. Или есть кто другой?
   Мне очень хотелось, чтобы он перестал так разговаривать. До сих пор он вел себя крайне деликатно, избегая темы любви, в которой мне объяснился Бен. И вдруг, казалось, он преисполнился решимости снова разбередить эту рану.
   – Конечно же, он мог, кроме вас, написать кому-то еще, – гипотетически заметил он. – Мужчинам или женщинам – или и тем и другим. Это не так уж маловероятно. Бывают моменты, когда на человека находит такое отчаяние, что он объясняется в любви всякого рода людям. Если человек знает, что умирает, или замышляет что-то отчаянное. Разница здесь только в том, что письма были бы отправлены. Но не можем же мы обойти дружков Бена с расспросами, не получили ли они недавно от него какое-нибудь жаркое письмецо, – это было бы неосторожно. Кроме того, с кого начать? Вот вопрос. Вам придется поставить себя на место Бена.
   Умышленно ли он посеял во мне семя самопознания? Впоследствии я в этом уверился. Помню, как тревожно и проницательно смотрел он на меня, провожая до такси. Помню, как, обернувшись, когда мы заворачивали за угол, я увидел его коренастую фигуру посередине улицы и как до этого, всмотревшись в меня, он вбил последние слова мне в голову: “Вам придется поставить себя на место Бена”.
 
* * *
 
   Я попал в водоворот. День начался ранним утром на Саут-Одли-стрит и продолжился, с ничтожным перерывом на сон, знакомством с обезьяной Панды и письмом Бена. Остальное доделали кофе Смайли и осознание того, что я – в плену чрезвычайных обстоятельств. Но, клянусь, имя Стефани все еще не возникло тогда у меня даже в самом отдаленном уголке сознания. Стефани пока еще не существовала. Уверен, что никого я не забывал с таким усердием.
   В квартире мои периодически возникающие приступы отвращения к страсти Бена сменились тревогой за его безопасность. В гостиной я театрально уставился на диван, на котором он так часто лежал, вытянувшись после долгого дня ламбетских занятий на улице: “Придавлю-ка я здесь, старина, если не возражаешь. Все веселей, чем ночью дома. Пусть Арно спит дома. Бен поспит здесь”. В кухне я дотронулся до старой железной плиты, где жарил ему в полночь яичницу: “Боже всемогущий, Нед, и это называется плитой? Похоже скорее на орудие, с которым мы проиграли Крымскую войну”.
   Не сразу после того, как я выключил ночник, я вспомнил его голос, раздающийся из-за тонкой перегородки, когда он забрасывал меня одной бредовой идеей за другой – на жаргоне, которым мы пользовались, на нашем с ним языке.
   – Знаешь, что нам следует сделать с братом Насером?
   – Нет, Бен.
   – Отдать ему Израиль. А знаешь, что нам надо сделать с евреями?
   – Нет, Бен.
   – Отдать им Египет.
   – Почему, Бен?
   – Людей может удовлетворить только то, что им не принадлежит. Знаешь историю, как скорпион и лягушка переплывали Нил?
   – Знаю. А теперь заткнись и спи.
   Историю эту мне он все же рассказал, но на примере из реалий Сэррата. Агенту-скорпиону необходимо войти в контакт со своей командой на противоположном берегу. Лягушка – двойной агент – делает вид, что хочет купить легенду скорпиона, потом выдает ее своим казначеям.
   А утром он ушел, оставив лишь записку в одну строчку: “Увидимся в нашей тюрьме для несовершеннолетних” – так он называл Сэррат. “С любовью, Бен”.
   Говорили ли мы тогда о Стефани? Нет. О Стефани мы говорили движением, взглядом, а не с глазу на глаз и не в переписке. Стефани была мимолетным видением и одновременно загадкой, слишком восхитительной, чтобы ее разгадывать. Поэтому, вероятно, я и не думал о ней. Или еще не думал. Не отдавая себе отчета. Не было драматического момента, когда вдруг наступило бы прозрение и я выскочил бы из ванны с криком “Стефани!”. Этого не было по той простой причине, которую я пытаюсь вам объяснить; где-то на ничейной земле, между сознанием и инстинктом самосохранения, Стефани плыла, как мифическое создание, существующее только тогда, когда ее признавали. Насколько я помню, мысль о ней впервые вернулась ко мне, когда я приводил в порядок квартиру после набега Кадровика. Наткнувшись на свой прошлогодний дневник, я стал его листать, думая о том, что в жизни событий гораздо больше, чем мы запоминаем. И, дойдя до июня, я обнаружил линию, перечеркивающую по диагонали две недели в середине месяца с аккуратно написанной рядом цифрой “8”, означающей Лагерь 8 в Северном Аргайлле, где мы занимались общей военной подготовкой. И я стал думать – а может, просто чувствовать – да, конечно, Стефани.
   И отсюда, не испытав внезапного Архимедова прозрения, я стал вспоминать, как мы ехали ночью по залитым лунным светом дорогам Северной Шотландии: Бен за рулем открытого родстера “Триумф”, а я рядом, болтая без перерыва, чтобы не дать ему заснуть, поскольку мы оба находились в счастливо-измученном состоянии после того, как неделю делали вид, что в горах Албании поднимаем на борьбу партизанскую армию. А июньский ветер обвевал наши лица.
   Остальные ехали в Лондон на сэрратском автобусе. Но у нас с Беном был родстер “Триумф”, принадлежащий Стефани, ведь Стеф была молодчиной, Стеф была бескорыстной. Стеф вела его всю дорогу от Обана до Глазго, чтобы Бен мог попользоваться им неделю и вернуть, когда курс возобновится. Именно так вспомнилась мне Стефани – в точности так, как она предстала передо мной в машине, – бесплотный, дразнящий образ, наша с ним женщина – женщина Бена.