Страница:
– Не было веры…
– А все из-за Ксити. Трус, мокроштанник!
– Неправда! Это все из-за вас! Из-за вас! – зашелся рыданиями экстремальный художник.
– Что-о? Удались отсюда немедленно, мокрая курица! Ноги в руки!
– Чуял я, что мазила дело угробит, сойка его забодай!
Художник вскочил и начал срывать с себя одежду.
– Кситя, брось! – рявкнул их председатель по делам печати. – А вы от него, от бедняги, отцепитесь. Гагусь, выходи – твой черед!
– Да, да, Гагусь! – закричали они с энтузиазмом. – Ну-ка, вдарим по старому миру! Гусик, заткни за пояс артиста-портретиста! А мы тебе на растопку дровишек подкинем!
– Врежь ему, Гусенок, до самых печенок!
– Попробуй с канифолью, чтобы не сковырнуться с копыт…
– Канифоли мало, тут виброподошвы нужны…
Ангел переводил взахлеб, экстремисты перегруппировались, опозоренный художник исчез, а ко мне подошел тот, кого называли Гагусем, плечистый урод отвратного вида, – нос у него сплющился и съехал куда-то под левый глаз, должно быть, из-за всеобщей свалки. Значит, все-таки это маска, подумал я, и у других – тоже; но надо было сосредоточить внимание на новом противнике.
– Тихо! – рявкнул он, хотя все уже и так замолчали. Он переступил с ноги на ногу и несколько раз качнулся на пятках взад и вперед, а тем временем его нос возвращался на прежнее место. – Ты, млекосос! – продолжал он гробовым голосом. – Пупочный пупон, состряпанный разбрызгивателем, волосатая твоя топь, узнай на те несколько минут, которые тебе еще суждено прохрипеть, с кем ты имеешь дело! Я курдлист-идеалист, автор гимна, что славит Великоход. Да здравствует курдль, строй до упора социальный, а притом органически светозарный! Я знаю, если б ты мог дать отсюда деру, то сразу бы помчался доносить на меня, но ошейник исторической справедливости, цепи прогресса держат тебя мертвой хваткой, и никакие шустры тебе уже не помогут, ты, приблудный козел! Оковы позорного благоденствия падут с моего народа, подобно тому, как отвалится от твоих костей говядина; и двинется он на коллективных ногах в светлое будущее! Близится час расплаты за все поклепы, возводимые на благородные идеалы, за ведра лживых помоев, вылитых на головы политоходов, и ждет тебя святая месть, святая месть за нашу честь, дайте мне силу, дружки-ястребки, спровадить в моги…
– Слабовато что-то, – сказал я.
Даже кирпич не огорошил бы его до такой степени.
– Что? – гаркнул он. – Да как ты смеешь?.. Цыц, недотепа!
– Ти-ли ти-ли травка, – возразил я. – Сбоку бородавка. А твоя кузина вымыла пингвина…
Он весь затрясся, а прочие просто задрожали от ужаса. Не так-то легко объяснить, как я додумался до этой импровизации, ведь, в сущности, я понятия не имел, что именно мешает им провести скорую и кровавую экзекуцию; но чутье мне подсказывало, что им надо было взвинтить себя коллективной самонакачкой, словно успех их убийственного предприятия зависел от нагнетаемой до нужного уровня атмосферы кошмара.
– Подойди-ка сюда, господин птенчик, – добавил я, – я тебе кое-что на ушко скажу…
– Кляп ему в рот! Живее! – взвизгнул Гагусь-курдофил. – Я так не могу, этот висельник сбивает меня с панталыку…
– Зачем тебе кляп, – с отчаянием в голосе отозвался антипредседатель писателей. – Врежь ему пониже спины, и дело с концом…
– Я, Гагусь, ничего не боюсь… – прошипел курдофил, выхватил из-за пояса кожевенный нож и бросился на меня. Цепь резко звякнула и задрожала, словно струна, – это я отпрыгнул за спину ангела, тот покачнулся, задетый ножом, Гагусь споткнулся и осел на колени перед ангелом.
– Я сейчас… я еще раз попробую… – потерянно бормотал он. Он был настолько ошеломлен, что мне ничего не стоило бы забрать у него нож или заехать в его птичье ухо, но я даже не шевельнулся. Теперь я уже присматривался к трем молодчикам, которые, потихоньку отворив радужные двери, слушали нас, стоя на пороге. Никто, кроме меня, их не видел – все остальные смотрели в мою сторону, – а я, вынуждаемый к этому ошейником и общим положением дел, подпирал стену. Поначалу я было решил, что это еще какие-то артисты-экстремисты, но я ошибался.
– Ни с места! Это налет! – бросил самый высокий из них, входя в комнату. Курдофил осекся и замер, и только две толстые слезы, приготовленные им в заключение понесенного поражения, стекли по его лицу. Одна из них расплылась на лацкане пиджака, вторая капнула на ковер. Один Бог знает, почему память удерживает такие дурацкие мелочи – и притом в таких обстоятельствах. Мои похитители вскочили, протестуя; разгорелась жаркая ссора. Ангел по-прежнему переводил каждое слово, но они так остервенело лезли друг на друга и так вопили, что я перестал что-либо соображать. Суть спора дошла до меня лишь в самых общих чертах. Чужаки были экстремистами из какой-то другой группировки, не имевшей ничего общего ни с искусством, ни с теологией, ни с общей теорией бытия. Драка (они уже дали волю рукам) шла из-за меня. Превосходство профессионалов над любителями, которыми, в силу вещей, были люди искусства и прочие гуманитарии, сказалось немедленно. Дольше всего защищался председатель союза антиписателей, загнанный в угол с инструментами – там он вооружился шкуросдирательными щипцами и действовал ими как палицей; тем не менее всего через несколько минут пришельцы оказались хозяевами положения. Сразу было видно специалистов. Они ничего не обосновывали, не теоретизировали, не церемонились, каждый, видимо, имел заранее намеченное задание, которое выполнял на удивление четко, и в других обстоятельствах я, может быть, пожалел бы своих экстремальных художников. Затихшие, в истерзанных костюмах, из которых вместо камерной музыки раздавалась жалкая какофония, они были усажены на пол лицом к стене, совсем рядом со мной, – поистине, удивительная перемена участи. Только антипредседатель еще отражал атаки, но и он терял силы. В схватке кто-то приложил ангелу, тот свалился в угол и перестал переводить. Зато на его неподвижном доселе, небесном лице появилась странная улыбка, а чуть пониже груди, на алебастровом торсе, неведомо как начали зажигаться и гаснуть разноцветные надписи: «Дидр беунс ганатопроксул? Форникалориссимур, Доминул? А дрикси пикси куак супирито? Милулолак, господин начальник?»
Одновременно ангел взял меня за руку и потянул с таинственным выражением лица так сильно, что я чуть не задохся, когда цепь кончилась. «На помощь!» – хотел я крикнуть, но не мог, – ошейник сдавливал горло. К счастью, победитель председателя поспешил мне на выручку. Уж не знаю, что такое он и его высокий товарищ сделали с ангелом, но когда я открыл глаза, тот снова стоял по стойке «смирно», помахивал крыльями и переводил. Впрочем, переводить было, в общем-то, нечего – мои новые похитители оказались людьми действия. Они отодвинули меня от крюка, из принесенного с собою портфеля достали необходимые инструменты, и крюк – без малейшего жара, чада и дыма – вышел из стены, словно из куска масла. Я воздержался от слов благодарности, и правильно сделал, потому что дальнейшее их поведение ничуть не походило на поведение освободителей. Один тянул меня за цепь, двое других подталкивали, без какого-либо намека на деликатность, к которой я начал было привыкать в обществе художников. Из дворца мы выбрались не через анфиладу великолепных покоев, но, скорее всего, через шахту кухонного лифта, и мне было трудно ориентироваться. Снаружи царила кромешная тьма, ночь была холодная, и я в своих шелковых носках сразу промочил ноги в какой-то луже. Пока на ногах у меня были лакированные туфли, я страшно мучился: я по натуре необычайно чувствителен, прямо-таки безоружен против неразношенной обуви, а в эти туфли переобулся перед самой посадкой, в предвкушении банкета, но, как видно из вышеизложенного, не все пошло так, как я того ожидал. Туфли впивались в меня, пока я сидел на цепи, поэтому, выслушивая одно заявление за другим, почти по щиколотку утопая в пушистом ковре, я незаметно стащил их с себя, решив, что раз уже предстоят, в некотором роде, мои похороны, вряд ли стоит во что бы то ни стало придерживаться этикета. Я совершенно забыл об этом, ошеломленный новым налетом. При свете луны я заметил в петлице у одного из налетчиков розетку-переводилку и воспользовался этим, чтобы попросить о небольшой отсрочке: мол, только заскочу на минутку за туфлями. Что-то я ему объяснял о возможности подхватить насморк, но этот малокультурный (что ощущалось совершенно ясно) тип хрипло засмеялся и сказал:
– Какой еще насморк? Ты не успеешь его схватить, зраз ты этакий.
Как видно, прозвища из мясного меню имели здесь не меньшее хождение, чем в Италии. Меня запихнули в какой-то ящик или, может быть, сундук, и вот, позванивая на ухабах цепями – как видно, мы ехали по бездорожью, – через четверть часа, не раньше, я оказался в бетонном подвале, полуудушенный. Не знаю, как въехал туда самоезд похитителей. Его и след простыл. Низкие голые стены настраивали на мрачный лад. Все убранство состояло из нескольких трехногих табуретов, колоды для рубки дров с вбитым в нее наискось топором, груды поленьев, простого деревянного стола на крестовине и, разумеется, вцементированного в стену кольца, в которое сразу же была продета моя цепь. Значит, я поступил правильно, не раздувая в себе искру надежды. У стола стояла лавка; я сел и снял промоченные носки, прикидывая, где бы повесить их для просушки; но мой новый похититель, тот самый, что уже успел нагрубить мне, буркнул:
– Напрасный труд.
Скинув с себя суконную куртку, он достал из печи пригоревшую лепешку и жадно впился в нее зубами. Странное дело – я знал, что лица энциан не похожи на наши, но так привык уже к человеческому обличью первых моих похитителей, что не мог отделаться от мысли, будто охранявший меня грубиян был в маске – хотя на нем-то как раз ее не было. Облик энциан столь же противен человеку, как им – человеческий облик. В их вытянутом вперед лице, с ноздрями, расставленными так широко, как и их круглые глаза, больше, пожалуй, сходства с клячей или тапиром, чем с птицей. Впрочем, никакое описание не заменит очного знакомства. Насытившись, мой стражник несколько раз постучал по своей бочкообразной груди, поистине гусиной или страусиной, ибо ее покрывал белесый и плотный, как шерсть, пух, и начал чесаться под мышками, выщипывать у себя мелкие перышки (похоже, они щекотали его ноздри), а напоследок – сосредоточенно ковырять в носу. В конце концов он – верно, со скуки – разговорился, причем сперва обращался как бы не ко мне, а неизвестно к кому, расставляя акценты ударами кулаком по столу. Я продолжал молчать, а этот энцианский мужлан, выпрямившись, заявил, что традиция, собственно, требует объяснить похищенному, кем и за что он будет пущен в расход, и хотя я особо вредоносная тварь, недостойная его слушать, он снизойдет до меня, ибо я чужеземец. Те все еще не приходили, а он вынул из кармана листок и, поминутно заглядывая в него, приступил к делу.
– Сымайте одежу, мигом, – вас уже схватывает, вот зараза, не иначе криминофильтры пробило! кальсонами нас повяжет! Ну, живо, а то уже застывает… – вопя таким образом, он в то же время стаскивал с себя штаны, но шло это у него все тяжелее, все медленнее, а те, дергаясь и выгибаясь как рыбы на берегу, тоже боролись, кто с курткой, кто с рубахой, или, может, туникой, и все же двигались все медленнее, словно их заливал какой-то невидимый, быстро схватывающий клей, какой-то густой сироп, – и через каких-нибудь полминуты едва подергивали руками и ногами, прямо как мухи в невидимой паучьей сети. Мой цербер, который перед пляской сбросил с себя куртку, имел дело с одними только штанами, но они так держали его, что он мог лишь ползать по полу на спине, задрав ноги к бревенчатому накату; он рвал перья на голове и ругался ругательски. Так что же, выручка? Помощь? Никого, однако, в подвале не было, кроме меня – по-прежнему ничем не стесненного в движениях, хотя и на цепи… а они, валяясь кто на боку, кто на животе, кто навзничь, кричали с яростью и отчаянием:
– Зараза… фильтр криминальный пробило… ох, задыхаюсь… Гургакс, помоги же, у тебя рука свободна… куда ты своими ножищами, кретин… это не я, это штаны… председатель, есть у тебя кримистор?.. откуда!.. ох, повязали нас без фараонов… погибаю-ю-ю!!!
Их жалостливые стоны и визги так меня заморочили, что я, совершенно забыв про цепь, встал с лавки. Ошейник сдавил мне горло, я упал, и горло сдавило еще раз, но как будто бы мягче, и, к моему изумлению, звенья цепи разошлись… голова у меня шла кругом, я опустился на колени, все еще в ошейнике, но когда я инстинктивно просунул палец между ним и шеей, то почувствовал, что ошейник словно из теста… с необычайной легкостью я разорвал его и выпрямил подгибающиеся ноги, глядя на своих похитителей, первой и второй очереди, которые все еще барахтались на полу – вяло, беспомощно; я уже понял, что это не агония, что им, собственно, ничего не грозит и держит их только одежда, затвердевшая, как гипсовая отливка, сковывая руки, ноги, тела…
– Млекопит уходит, млечный его помет, держи его, кто в честь верует… – захрипел Гургакс, тот самый, что минуту назад распевал и отплясывал мне на погибель. Как видно, он был неистовей остальных, – те старались словно бы вовсе не замечать меня в позорном своем положении… а я стоял над ними, тяжко дыша, с размякшим обломком ошейника в руке, не зная, бежать ли куда глаза глядят или заговорить с ними… уж не напрашиваться ли со своей помощью? Признаться, на это я был не способен. Я поочередно прошел мимо застывшего Ксити, Гагуся с задранными кверху руками в окаменевших рукавах куртки и тишком, молчком выбрался через дверь, ожидая все время, что и моя одежда вдруг взбунтуется все тем же, непонятным мне образом; но страхи оказались напрасны. Я нашел лестницу, массивные стальные двери были приоткрыты, их громадные задвижки свисали, словно растопленные огненным жаром, хотя они были совершенно холодные; стараясь почему-то не прикасаться к фрамуге, поднялся по лестнице, увидел усыпанное звездами небо, ощутил холодное дуновение ветра… я был свободен. Луна исчезла бесследно. Черная, кромешная тьма. Вытянув перед собой руки, я осторожно ступал под звездным небом; вдруг какая-то звезда изменила цвет и начала ко мне приближаться. Прежде чем я понял, что это значит, послышался гул, звезда превратилась в пульсирующий сгусток света, который залил меня и все вокруг ртутным блеском, я бросился бежать, споткнулся и рухнул в какой-то колючий кустарник. Что-то мягкое упало на меня сверху, я вскрикнул и, должно быть, тогда потерял сознание. Не знаю, как долго я оставался в таком состоянии. Очнувшись, я услышал непонятные голоса, но не смел приподнять веки. Я лежал на чем-то прохладном и очень легком, словно на воздушном шаре. Руки и ноги были свободны. Я приоткрыл щелочкой один глаз. Надо мною склонялся энцианин в серебряном плаще с маленьким огоньком на лбу.
– Кси, кса, – произнес он.
В ту же минуту что-то подо мной – словно из глубины этой надутой подушки – заговорило:
– Любезный господин Тихий, воспрянь духом. Ты в окружении одних лишь друзей, под наблюдением искушенных медикаторов и медикансов, и волос не упадет у тебя с головы. В силах ли ты говорить? Соблаговоли издать земной голос из своего естества, дабы знали мы, что ты нас уразумел.
– Уразумел, ох, уразумел, – простонал я и сам удивился этому, потому что чувствовал себя превосходно.
– Ксу, ксу, – сказал все еще склонявшийся надо мною серебряный энцианин и погасил свой лобовой огонек, а голос из подушки с нежными модуляциями произнес:
– Официальная часть чествования любезного господина Ийона Тихого наступит не прежде, нежели Он насладится заслуженным отдыхом. Покои правительственной гостиницы в полном его распоряжении, и ему – тебе – ничто не угрожает. Беда стряслась по причине засады двойственной. Однако мы выясним все, дело уладим, конфуз изгладим. Пусть же Ваше высокоблагородное Естество уснет себе с миром…
«Только бы не навеки», – успел подумать я, но тут серебряный энцианин сказал:
– Ксо, ксо… – и сразу же меня одолел сон.
В этой клинике меня держали всего одни сутки, после чего решили, что я уже достаточно крепок, чтобы перебраться в гостиницу. Бог знает, почему больничные переводилки так чудно изъяснялись – больше я нигде таких не встречал. Я узнал, как ловко подобрались ко мне похитители группировки Гагуся и Ксити, а также Союза Антиписателей. Да и то сказать, я мог бы быть поосторожнее. Переход от туманных болот и резвящихся курдлей к мегалополису был настолько внезапным, что я слегка растерялся и, когда на космодроме ко мне подошли четверо элегантным люзанцев, принял их за делегацию Общества энцианско-человеческой дружбы. Одурманенный роскошью и необычайной любезностью этих субъектов, я позволил посадить себя в самоезд, и меня даже не насторожила хищная торопливость, с которой они запихивали меня вовнутрь. А пока они везли меня в особняк, где глаза слепила яшма, золото и Бог знает что еще, пока я давал вести себя как барана среди мебели-алтарей неизвестно куда, заранее приготовленный дубль-Тихий водил за нос настоящую делегацию и при первой возможности дал стрекача, так что официальные органы не имели даже воробья в руке, а также ни малейшего понятия, где меня искать. Похищение потому совершилось на космодроме, что этикосфера, как мне объяснили, еще не знала меня и оттого не могла своевременно прийти мне на помощь. Мне в голову вдалбливали множество вещей, для меня непонятных, но я, не желая выставлять себя дураком – и без того я по-глупому поддался на трюк с ошейником, – предпочитал хранить дипломатическое молчание. Переезд в гостиницу оказался переселением на настоящий Олимп. Эти бедняги сами уже не знали, как меня ублажить, чтобы вознаградить за пережитые неприятности. Эти бедняги сами уже не знали, как меня ублажить, чтобы вознаградить за пережитые неприятности. Мало того, что спальня у меня золотая и золото можно заставлять светиться или гасить его при помощи выключателя (я ношу его в кармане), мало того, что в кессонах потолочного свода сидят амурчики (вызывающие, впрочем, не слишком приятные воспоминания), которые, стоит мне только открыть рот, слетаются и подсовывают вазы с лакомствами, но к тому же моей одеждой занимается сам Меркурий, а в нишах между хрустальными колоннами кровати (сплю я под балдахином) стоят начеку две Афродиты – Анадиомена и Каллипигос. Не очень-то ясно, зачем, ведь они ничего не делают, а спрашивать как-то неловко. Туфли чистит мне Зевс, чем-то вроде веретена. В стене напротив кровати – зеркальный щит с головой Медузы, довольно-таки несимпатичной, и притом змеи у нее на голове шевелятся и смотрят, все как одна, на меня, куда бы я ни пошел; но вряд ли стоит сразу лезть к хозяевам с жалобами, я же вижу, как они стараются. Весь этот Олимп, изготовленный для меня одного, чтобы я чувствовал себя как дома, досаждает мне страшно. Но привередничать не приходится – и без того я чувствую себя глупо; председатель Общества дружбы явился ко мне в сопровождении двух носильщиков, тащивших мешок – как оказалось, с пеплом, которым он посыпал себе голову, пав предо мной на колени. В довершение всего этот председатель похож на меня как две капли воды. Открыв шкаф, чтобы повесить туда рубашку, я остолбенел – там стоял кентавр, правда, маленький, как пони. Он что-то продекламировал мне, должно быть, по-древнегречески. Он к тому же и массажист, и знает толк в винах. Утром меня разбудило душное облако амбры, нарда и мускуса. Обе Афродиты стояли возле кровати с кадильницами в руках; я живо прогнал их обратно в ниши, давясь кашлем и с глазами, полными слез. По моему приказанию Меркурий проветрил комнату. Но все же я предпочел бы несколько умерить гостеприимство хозяев, – и чтобы эти Афродиты, в конце концов, во что-нибудь оделись. Начинаю догадываться, как они все это запрограммировали: на основании фотограмм из Лувра и прочих земных музеев. Кроме кентавра, в шкафу сидит Аполлон. Он уже не поет – по моему недвусмысленному приказу. Переход от курдляндских болот и подвала с ошейником к этой фантастической роскоши был настолько внезапным, что все это я воспринимал как сон. Еда превосходная, если не считать темного соуса, которым все поливают. Я в столице, именуемой СПР. Одна переводилка переводит это как Эспри, другая – как Гесперида. Пусть будет Гесперида. Отныне начинаю указывать даты. Сегодня пятое грязнаря. Это не соус, это нектар. Откуда им было взять рецепт, если даже нам он неизвестен? На вкус – майонез с лакрицей. Выливаю, а остатки соскребываю со шницелей ложечкой. Председатель пришел опять, чтобы обсудить программу моего пребывания. Завтра у меня встреча с верховным фелицейским. А может, его называют иначе, не запомнил. Председатель уже не так похож на меня, как в первый день. Такой уж, наверное, у них обычай. Гоню амурчиков прочь изо всех сил, опасаясь за свою тушу. Надо еще подумать, как, не обижая хозяев, избавиться от этой олимпийской толпы. Медузу я прикрыл полотенцем, Каллипиге дал свой купальный халат. Но это лишь полумеры.
– А все из-за Ксити. Трус, мокроштанник!
– Неправда! Это все из-за вас! Из-за вас! – зашелся рыданиями экстремальный художник.
– Что-о? Удались отсюда немедленно, мокрая курица! Ноги в руки!
– Чуял я, что мазила дело угробит, сойка его забодай!
Художник вскочил и начал срывать с себя одежду.
– Кситя, брось! – рявкнул их председатель по делам печати. – А вы от него, от бедняги, отцепитесь. Гагусь, выходи – твой черед!
– Да, да, Гагусь! – закричали они с энтузиазмом. – Ну-ка, вдарим по старому миру! Гусик, заткни за пояс артиста-портретиста! А мы тебе на растопку дровишек подкинем!
– Врежь ему, Гусенок, до самых печенок!
– Попробуй с канифолью, чтобы не сковырнуться с копыт…
– Канифоли мало, тут виброподошвы нужны…
Ангел переводил взахлеб, экстремисты перегруппировались, опозоренный художник исчез, а ко мне подошел тот, кого называли Гагусем, плечистый урод отвратного вида, – нос у него сплющился и съехал куда-то под левый глаз, должно быть, из-за всеобщей свалки. Значит, все-таки это маска, подумал я, и у других – тоже; но надо было сосредоточить внимание на новом противнике.
– Тихо! – рявкнул он, хотя все уже и так замолчали. Он переступил с ноги на ногу и несколько раз качнулся на пятках взад и вперед, а тем временем его нос возвращался на прежнее место. – Ты, млекосос! – продолжал он гробовым голосом. – Пупочный пупон, состряпанный разбрызгивателем, волосатая твоя топь, узнай на те несколько минут, которые тебе еще суждено прохрипеть, с кем ты имеешь дело! Я курдлист-идеалист, автор гимна, что славит Великоход. Да здравствует курдль, строй до упора социальный, а притом органически светозарный! Я знаю, если б ты мог дать отсюда деру, то сразу бы помчался доносить на меня, но ошейник исторической справедливости, цепи прогресса держат тебя мертвой хваткой, и никакие шустры тебе уже не помогут, ты, приблудный козел! Оковы позорного благоденствия падут с моего народа, подобно тому, как отвалится от твоих костей говядина; и двинется он на коллективных ногах в светлое будущее! Близится час расплаты за все поклепы, возводимые на благородные идеалы, за ведра лживых помоев, вылитых на головы политоходов, и ждет тебя святая месть, святая месть за нашу честь, дайте мне силу, дружки-ястребки, спровадить в моги…
– Слабовато что-то, – сказал я.
Даже кирпич не огорошил бы его до такой степени.
– Что? – гаркнул он. – Да как ты смеешь?.. Цыц, недотепа!
– Ти-ли ти-ли травка, – возразил я. – Сбоку бородавка. А твоя кузина вымыла пингвина…
Он весь затрясся, а прочие просто задрожали от ужаса. Не так-то легко объяснить, как я додумался до этой импровизации, ведь, в сущности, я понятия не имел, что именно мешает им провести скорую и кровавую экзекуцию; но чутье мне подсказывало, что им надо было взвинтить себя коллективной самонакачкой, словно успех их убийственного предприятия зависел от нагнетаемой до нужного уровня атмосферы кошмара.
– Подойди-ка сюда, господин птенчик, – добавил я, – я тебе кое-что на ушко скажу…
– Кляп ему в рот! Живее! – взвизгнул Гагусь-курдофил. – Я так не могу, этот висельник сбивает меня с панталыку…
– Зачем тебе кляп, – с отчаянием в голосе отозвался антипредседатель писателей. – Врежь ему пониже спины, и дело с концом…
– Я, Гагусь, ничего не боюсь… – прошипел курдофил, выхватил из-за пояса кожевенный нож и бросился на меня. Цепь резко звякнула и задрожала, словно струна, – это я отпрыгнул за спину ангела, тот покачнулся, задетый ножом, Гагусь споткнулся и осел на колени перед ангелом.
– Я сейчас… я еще раз попробую… – потерянно бормотал он. Он был настолько ошеломлен, что мне ничего не стоило бы забрать у него нож или заехать в его птичье ухо, но я даже не шевельнулся. Теперь я уже присматривался к трем молодчикам, которые, потихоньку отворив радужные двери, слушали нас, стоя на пороге. Никто, кроме меня, их не видел – все остальные смотрели в мою сторону, – а я, вынуждаемый к этому ошейником и общим положением дел, подпирал стену. Поначалу я было решил, что это еще какие-то артисты-экстремисты, но я ошибался.
– Ни с места! Это налет! – бросил самый высокий из них, входя в комнату. Курдофил осекся и замер, и только две толстые слезы, приготовленные им в заключение понесенного поражения, стекли по его лицу. Одна из них расплылась на лацкане пиджака, вторая капнула на ковер. Один Бог знает, почему память удерживает такие дурацкие мелочи – и притом в таких обстоятельствах. Мои похитители вскочили, протестуя; разгорелась жаркая ссора. Ангел по-прежнему переводил каждое слово, но они так остервенело лезли друг на друга и так вопили, что я перестал что-либо соображать. Суть спора дошла до меня лишь в самых общих чертах. Чужаки были экстремистами из какой-то другой группировки, не имевшей ничего общего ни с искусством, ни с теологией, ни с общей теорией бытия. Драка (они уже дали волю рукам) шла из-за меня. Превосходство профессионалов над любителями, которыми, в силу вещей, были люди искусства и прочие гуманитарии, сказалось немедленно. Дольше всего защищался председатель союза антиписателей, загнанный в угол с инструментами – там он вооружился шкуросдирательными щипцами и действовал ими как палицей; тем не менее всего через несколько минут пришельцы оказались хозяевами положения. Сразу было видно специалистов. Они ничего не обосновывали, не теоретизировали, не церемонились, каждый, видимо, имел заранее намеченное задание, которое выполнял на удивление четко, и в других обстоятельствах я, может быть, пожалел бы своих экстремальных художников. Затихшие, в истерзанных костюмах, из которых вместо камерной музыки раздавалась жалкая какофония, они были усажены на пол лицом к стене, совсем рядом со мной, – поистине, удивительная перемена участи. Только антипредседатель еще отражал атаки, но и он терял силы. В схватке кто-то приложил ангелу, тот свалился в угол и перестал переводить. Зато на его неподвижном доселе, небесном лице появилась странная улыбка, а чуть пониже груди, на алебастровом торсе, неведомо как начали зажигаться и гаснуть разноцветные надписи: «Дидр беунс ганатопроксул? Форникалориссимур, Доминул? А дрикси пикси куак супирито? Милулолак, господин начальник?»
Одновременно ангел взял меня за руку и потянул с таинственным выражением лица так сильно, что я чуть не задохся, когда цепь кончилась. «На помощь!» – хотел я крикнуть, но не мог, – ошейник сдавливал горло. К счастью, победитель председателя поспешил мне на выручку. Уж не знаю, что такое он и его высокий товарищ сделали с ангелом, но когда я открыл глаза, тот снова стоял по стойке «смирно», помахивал крыльями и переводил. Впрочем, переводить было, в общем-то, нечего – мои новые похитители оказались людьми действия. Они отодвинули меня от крюка, из принесенного с собою портфеля достали необходимые инструменты, и крюк – без малейшего жара, чада и дыма – вышел из стены, словно из куска масла. Я воздержался от слов благодарности, и правильно сделал, потому что дальнейшее их поведение ничуть не походило на поведение освободителей. Один тянул меня за цепь, двое других подталкивали, без какого-либо намека на деликатность, к которой я начал было привыкать в обществе художников. Из дворца мы выбрались не через анфиладу великолепных покоев, но, скорее всего, через шахту кухонного лифта, и мне было трудно ориентироваться. Снаружи царила кромешная тьма, ночь была холодная, и я в своих шелковых носках сразу промочил ноги в какой-то луже. Пока на ногах у меня были лакированные туфли, я страшно мучился: я по натуре необычайно чувствителен, прямо-таки безоружен против неразношенной обуви, а в эти туфли переобулся перед самой посадкой, в предвкушении банкета, но, как видно из вышеизложенного, не все пошло так, как я того ожидал. Туфли впивались в меня, пока я сидел на цепи, поэтому, выслушивая одно заявление за другим, почти по щиколотку утопая в пушистом ковре, я незаметно стащил их с себя, решив, что раз уже предстоят, в некотором роде, мои похороны, вряд ли стоит во что бы то ни стало придерживаться этикета. Я совершенно забыл об этом, ошеломленный новым налетом. При свете луны я заметил в петлице у одного из налетчиков розетку-переводилку и воспользовался этим, чтобы попросить о небольшой отсрочке: мол, только заскочу на минутку за туфлями. Что-то я ему объяснял о возможности подхватить насморк, но этот малокультурный (что ощущалось совершенно ясно) тип хрипло засмеялся и сказал:
– Какой еще насморк? Ты не успеешь его схватить, зраз ты этакий.
Как видно, прозвища из мясного меню имели здесь не меньшее хождение, чем в Италии. Меня запихнули в какой-то ящик или, может быть, сундук, и вот, позванивая на ухабах цепями – как видно, мы ехали по бездорожью, – через четверть часа, не раньше, я оказался в бетонном подвале, полуудушенный. Не знаю, как въехал туда самоезд похитителей. Его и след простыл. Низкие голые стены настраивали на мрачный лад. Все убранство состояло из нескольких трехногих табуретов, колоды для рубки дров с вбитым в нее наискось топором, груды поленьев, простого деревянного стола на крестовине и, разумеется, вцементированного в стену кольца, в которое сразу же была продета моя цепь. Значит, я поступил правильно, не раздувая в себе искру надежды. У стола стояла лавка; я сел и снял промоченные носки, прикидывая, где бы повесить их для просушки; но мой новый похититель, тот самый, что уже успел нагрубить мне, буркнул:
– Напрасный труд.
Скинув с себя суконную куртку, он достал из печи пригоревшую лепешку и жадно впился в нее зубами. Странное дело – я знал, что лица энциан не похожи на наши, но так привык уже к человеческому обличью первых моих похитителей, что не мог отделаться от мысли, будто охранявший меня грубиян был в маске – хотя на нем-то как раз ее не было. Облик энциан столь же противен человеку, как им – человеческий облик. В их вытянутом вперед лице, с ноздрями, расставленными так широко, как и их круглые глаза, больше, пожалуй, сходства с клячей или тапиром, чем с птицей. Впрочем, никакое описание не заменит очного знакомства. Насытившись, мой стражник несколько раз постучал по своей бочкообразной груди, поистине гусиной или страусиной, ибо ее покрывал белесый и плотный, как шерсть, пух, и начал чесаться под мышками, выщипывать у себя мелкие перышки (похоже, они щекотали его ноздри), а напоследок – сосредоточенно ковырять в носу. В конце концов он – верно, со скуки – разговорился, причем сперва обращался как бы не ко мне, а неизвестно к кому, расставляя акценты ударами кулаком по столу. Я продолжал молчать, а этот энцианский мужлан, выпрямившись, заявил, что традиция, собственно, требует объяснить похищенному, кем и за что он будет пущен в расход, и хотя я особо вредоносная тварь, недостойная его слушать, он снизойдет до меня, ибо я чужеземец. Те все еще не приходили, а он вынул из кармана листок и, поминутно заглядывая в него, приступил к делу.
ЗАЯВЛЕНИЕ ГЛАВАРЯ ВТОРЫХ ПОХИТИТЕЛЕЙСам не знаю, как и когда он опрокинул лавку вместе со мною, прыгнул через стол, отшвырнул ненужный уже листок с диспозицией и, пустившись вприсядку, жутким, диким голосом грянул:
Слушай в оба, землистолицый, я ведь долго говорить не привык. Столетья назад никакой тут Люзании не было, только Гидия, но пришли чужаки и отняли землю предков. Мы красноперые гидийцы, а не видать того, затем что выцвели мы от подземного прозябания. Земли над нами все были наши, по правде и по закону. Великий Дух велел нам подстерегать Злых, и мы их ловили и приглашали на последний танец. А теперь – ничего, только лучшего чаем, считаем часы да газеты читаем. А намедни дошло до нас, будто брат прибывает к нам, на наше тело небесное, чужой, издалече, однако же брат по разуму. И спросили мы ученых родичей наших, сидящих в приказах, что-де за брат такой является гостем в страну наших предков? Они же, хоть пух у них побелел, по-прежнему красноперы душою, и поведали как на духу, кто такой прибывает и откудова. Что чествовать его будут с великою славой, оттого что со звезд он, и не птичьего рода, а будто совсем напротив. А что за таковые почести и слава великая, за какие заслуги? Пишут: посланник, а посланничество его от кого? И открыли они нам, кто вы такие. Войны любите, оружие копите, с виду мир, а в груди измена. И все-то воевание ваше – сплошное коварство, ибо изготовили вы уже восемнадцать атомных топоров на каждую свою голову, и вам того мало. Дальше вооружаетесь, яды смертельные варите, без роздыху, без перерыву, а ежели что, усмехаетесь, мы-де людишки мирные – затем что на уме у вас не честное ратоборство, а хитрости да измена. Соседей мучаете, самих себя травите, а ныне вздумалось вам в гости пожаловать ради подглядывания, вынюхиванья да выслеживанья, где какая добыча. А мы что на это? Мы (он уже ревел, колотя кулаком по столу) тоже собрались тебя поприветствовать, разбойный посол! Слышал ли кто в целой Галактике, млечная ее гать, чтобы Землистолицые, те самые, что пускают в расход соплеменников, и даже малых детишек, по расстеленному ковру мира лезли на глаза доблестным гидийцам, которые наставления отцов о ворогах чужеземных не забыли? Думали кротостью мнимой люзанцев-олухов поймать на крючок, да мы-то не таковы! Нас на этой мякине не проведешь! О, жестоко обманется разум твой высший, падалью вскормленный! Что, не хватает уже у себя желтолицых, зеленолицых, чернолицых для истребления? Сидел бы ты в своей тундре, у этих своих могил, тогда, глядишь, и уберег бы свою лысую, не стоящую выделки шкуру, но не здесь, где бдит красноперый муж! Побили, порезали, пограбили соплеменников, а после – покойников в землю, одежонку получше – на себя, и айда на посиделки с «братьями по Разуму», так, что ли? Ну так красный братишка по разуму тебе растолкует, уж брат постарается, выкопает военный топор и закопает мертвеца-землеца, выпишет на братской шкуре счет и засушит ее на память… Ну что, Землистолицый, слушаешь красноперого брата по разуму? Вижу, что слушаешь… И молчишь?.. Слышу, что молчишь… Так вот: теперь красноперый брат своими руками прикончит брательника-висельника, спровадит его в Страну Вечного Бесчестья, куда немало уже отправили Злых, но такого, как Землистолицый, покамест не было…
Забившись в угол возле дымохода, я ни разу не звякнул цепями ему в такт, – я знал, что дело плохо. Хуже и быть не могло. Этот похититель не был, к сожалению, настолько уж темен, как мне поначалу показалось, раз до него дошли обрывки нашей всеобщей истории, а дистанция между нашими мирами заранее обрекала на неудачу любые попытки защитить себя: он считал меня шпионом уголовной звездной расы, и я не представлял себе, как втолковать ему тонкости, убедительные для любого земного суда, но не здесь, в чужепланетном подвале. Я был словно в параличе, не имея ни сил, ни охоты снова лезть за перочинным ножом, как вдруг послышались какие-то неотчетливые крики, топот, и в двери ворвался орущий клубок энциан. Я узнал художника Кситю, антипредседателя и Гагуся – они все еще имели человеческий облик, но некоторых я до сих пор не видел, возможно, это были товарищи моего стража, не знаю, ведь ни одного из них я не мог рассмотреть в темноте, когда они запихивали меня в сундук. В первое мгновение мне показалось, что они дерутся друг с другом, но это было нечто иное, гораздо более удивительное: каждый из них словно боролся с самим собою. Мой стражник вскочил с пола, ничуть не удивленный, и закричал:
Млекопита мы словили,
Эх, били его, били,
Босиком ужо попляшем,
Эх, на его могиле…
– Сымайте одежу, мигом, – вас уже схватывает, вот зараза, не иначе криминофильтры пробило! кальсонами нас повяжет! Ну, живо, а то уже застывает… – вопя таким образом, он в то же время стаскивал с себя штаны, но шло это у него все тяжелее, все медленнее, а те, дергаясь и выгибаясь как рыбы на берегу, тоже боролись, кто с курткой, кто с рубахой, или, может, туникой, и все же двигались все медленнее, словно их заливал какой-то невидимый, быстро схватывающий клей, какой-то густой сироп, – и через каких-нибудь полминуты едва подергивали руками и ногами, прямо как мухи в невидимой паучьей сети. Мой цербер, который перед пляской сбросил с себя куртку, имел дело с одними только штанами, но они так держали его, что он мог лишь ползать по полу на спине, задрав ноги к бревенчатому накату; он рвал перья на голове и ругался ругательски. Так что же, выручка? Помощь? Никого, однако, в подвале не было, кроме меня – по-прежнему ничем не стесненного в движениях, хотя и на цепи… а они, валяясь кто на боку, кто на животе, кто навзничь, кричали с яростью и отчаянием:
– Зараза… фильтр криминальный пробило… ох, задыхаюсь… Гургакс, помоги же, у тебя рука свободна… куда ты своими ножищами, кретин… это не я, это штаны… председатель, есть у тебя кримистор?.. откуда!.. ох, повязали нас без фараонов… погибаю-ю-ю!!!
Их жалостливые стоны и визги так меня заморочили, что я, совершенно забыв про цепь, встал с лавки. Ошейник сдавил мне горло, я упал, и горло сдавило еще раз, но как будто бы мягче, и, к моему изумлению, звенья цепи разошлись… голова у меня шла кругом, я опустился на колени, все еще в ошейнике, но когда я инстинктивно просунул палец между ним и шеей, то почувствовал, что ошейник словно из теста… с необычайной легкостью я разорвал его и выпрямил подгибающиеся ноги, глядя на своих похитителей, первой и второй очереди, которые все еще барахтались на полу – вяло, беспомощно; я уже понял, что это не агония, что им, собственно, ничего не грозит и держит их только одежда, затвердевшая, как гипсовая отливка, сковывая руки, ноги, тела…
– Млекопит уходит, млечный его помет, держи его, кто в честь верует… – захрипел Гургакс, тот самый, что минуту назад распевал и отплясывал мне на погибель. Как видно, он был неистовей остальных, – те старались словно бы вовсе не замечать меня в позорном своем положении… а я стоял над ними, тяжко дыша, с размякшим обломком ошейника в руке, не зная, бежать ли куда глаза глядят или заговорить с ними… уж не напрашиваться ли со своей помощью? Признаться, на это я был не способен. Я поочередно прошел мимо застывшего Ксити, Гагуся с задранными кверху руками в окаменевших рукавах куртки и тишком, молчком выбрался через дверь, ожидая все время, что и моя одежда вдруг взбунтуется все тем же, непонятным мне образом; но страхи оказались напрасны. Я нашел лестницу, массивные стальные двери были приоткрыты, их громадные задвижки свисали, словно растопленные огненным жаром, хотя они были совершенно холодные; стараясь почему-то не прикасаться к фрамуге, поднялся по лестнице, увидел усыпанное звездами небо, ощутил холодное дуновение ветра… я был свободен. Луна исчезла бесследно. Черная, кромешная тьма. Вытянув перед собой руки, я осторожно ступал под звездным небом; вдруг какая-то звезда изменила цвет и начала ко мне приближаться. Прежде чем я понял, что это значит, послышался гул, звезда превратилась в пульсирующий сгусток света, который залил меня и все вокруг ртутным блеском, я бросился бежать, споткнулся и рухнул в какой-то колючий кустарник. Что-то мягкое упало на меня сверху, я вскрикнул и, должно быть, тогда потерял сознание. Не знаю, как долго я оставался в таком состоянии. Очнувшись, я услышал непонятные голоса, но не смел приподнять веки. Я лежал на чем-то прохладном и очень легком, словно на воздушном шаре. Руки и ноги были свободны. Я приоткрыл щелочкой один глаз. Надо мною склонялся энцианин в серебряном плаще с маленьким огоньком на лбу.
– Кси, кса, – произнес он.
В ту же минуту что-то подо мной – словно из глубины этой надутой подушки – заговорило:
– Любезный господин Тихий, воспрянь духом. Ты в окружении одних лишь друзей, под наблюдением искушенных медикаторов и медикансов, и волос не упадет у тебя с головы. В силах ли ты говорить? Соблаговоли издать земной голос из своего естества, дабы знали мы, что ты нас уразумел.
– Уразумел, ох, уразумел, – простонал я и сам удивился этому, потому что чувствовал себя превосходно.
– Ксу, ксу, – сказал все еще склонявшийся надо мною серебряный энцианин и погасил свой лобовой огонек, а голос из подушки с нежными модуляциями произнес:
– Официальная часть чествования любезного господина Ийона Тихого наступит не прежде, нежели Он насладится заслуженным отдыхом. Покои правительственной гостиницы в полном его распоряжении, и ему – тебе – ничто не угрожает. Беда стряслась по причине засады двойственной. Однако мы выясним все, дело уладим, конфуз изгладим. Пусть же Ваше высокоблагородное Естество уснет себе с миром…
«Только бы не навеки», – успел подумать я, но тут серебряный энцианин сказал:
– Ксо, ксо… – и сразу же меня одолел сон.
В этой клинике меня держали всего одни сутки, после чего решили, что я уже достаточно крепок, чтобы перебраться в гостиницу. Бог знает, почему больничные переводилки так чудно изъяснялись – больше я нигде таких не встречал. Я узнал, как ловко подобрались ко мне похитители группировки Гагуся и Ксити, а также Союза Антиписателей. Да и то сказать, я мог бы быть поосторожнее. Переход от туманных болот и резвящихся курдлей к мегалополису был настолько внезапным, что я слегка растерялся и, когда на космодроме ко мне подошли четверо элегантным люзанцев, принял их за делегацию Общества энцианско-человеческой дружбы. Одурманенный роскошью и необычайной любезностью этих субъектов, я позволил посадить себя в самоезд, и меня даже не насторожила хищная торопливость, с которой они запихивали меня вовнутрь. А пока они везли меня в особняк, где глаза слепила яшма, золото и Бог знает что еще, пока я давал вести себя как барана среди мебели-алтарей неизвестно куда, заранее приготовленный дубль-Тихий водил за нос настоящую делегацию и при первой возможности дал стрекача, так что официальные органы не имели даже воробья в руке, а также ни малейшего понятия, где меня искать. Похищение потому совершилось на космодроме, что этикосфера, как мне объяснили, еще не знала меня и оттого не могла своевременно прийти мне на помощь. Мне в голову вдалбливали множество вещей, для меня непонятных, но я, не желая выставлять себя дураком – и без того я по-глупому поддался на трюк с ошейником, – предпочитал хранить дипломатическое молчание. Переезд в гостиницу оказался переселением на настоящий Олимп. Эти бедняги сами уже не знали, как меня ублажить, чтобы вознаградить за пережитые неприятности. Эти бедняги сами уже не знали, как меня ублажить, чтобы вознаградить за пережитые неприятности. Мало того, что спальня у меня золотая и золото можно заставлять светиться или гасить его при помощи выключателя (я ношу его в кармане), мало того, что в кессонах потолочного свода сидят амурчики (вызывающие, впрочем, не слишком приятные воспоминания), которые, стоит мне только открыть рот, слетаются и подсовывают вазы с лакомствами, но к тому же моей одеждой занимается сам Меркурий, а в нишах между хрустальными колоннами кровати (сплю я под балдахином) стоят начеку две Афродиты – Анадиомена и Каллипигос. Не очень-то ясно, зачем, ведь они ничего не делают, а спрашивать как-то неловко. Туфли чистит мне Зевс, чем-то вроде веретена. В стене напротив кровати – зеркальный щит с головой Медузы, довольно-таки несимпатичной, и притом змеи у нее на голове шевелятся и смотрят, все как одна, на меня, куда бы я ни пошел; но вряд ли стоит сразу лезть к хозяевам с жалобами, я же вижу, как они стараются. Весь этот Олимп, изготовленный для меня одного, чтобы я чувствовал себя как дома, досаждает мне страшно. Но привередничать не приходится – и без того я чувствую себя глупо; председатель Общества дружбы явился ко мне в сопровождении двух носильщиков, тащивших мешок – как оказалось, с пеплом, которым он посыпал себе голову, пав предо мной на колени. В довершение всего этот председатель похож на меня как две капли воды. Открыв шкаф, чтобы повесить туда рубашку, я остолбенел – там стоял кентавр, правда, маленький, как пони. Он что-то продекламировал мне, должно быть, по-древнегречески. Он к тому же и массажист, и знает толк в винах. Утром меня разбудило душное облако амбры, нарда и мускуса. Обе Афродиты стояли возле кровати с кадильницами в руках; я живо прогнал их обратно в ниши, давясь кашлем и с глазами, полными слез. По моему приказанию Меркурий проветрил комнату. Но все же я предпочел бы несколько умерить гостеприимство хозяев, – и чтобы эти Афродиты, в конце концов, во что-нибудь оделись. Начинаю догадываться, как они все это запрограммировали: на основании фотограмм из Лувра и прочих земных музеев. Кроме кентавра, в шкафу сидит Аполлон. Он уже не поет – по моему недвусмысленному приказу. Переход от курдляндских болот и подвала с ошейником к этой фантастической роскоши был настолько внезапным, что все это я воспринимал как сон. Еда превосходная, если не считать темного соуса, которым все поливают. Я в столице, именуемой СПР. Одна переводилка переводит это как Эспри, другая – как Гесперида. Пусть будет Гесперида. Отныне начинаю указывать даты. Сегодня пятое грязнаря. Это не соус, это нектар. Откуда им было взять рецепт, если даже нам он неизвестен? На вкус – майонез с лакрицей. Выливаю, а остатки соскребываю со шницелей ложечкой. Председатель пришел опять, чтобы обсудить программу моего пребывания. Завтра у меня встреча с верховным фелицейским. А может, его называют иначе, не запомнил. Председатель уже не так похож на меня, как в первый день. Такой уж, наверное, у них обычай. Гоню амурчиков прочь изо всех сил, опасаясь за свою тушу. Надо еще подумать, как, не обижая хозяев, избавиться от этой олимпийской толпы. Медузу я прикрыл полотенцем, Каллипиге дал свой купальный халат. Но это лишь полумеры.