Тюремная медицина – нечто страшное. Недавно в Подольском районе Московской области видел очень захудалую свиноферму. Содержание там свиней живо напомнило мне так называемую «больничку» в изоляторе на Володарке. Больные, кто уже почти не может двигаться, даже не в состоянии дойти до туалета, гниют заживо в нечистотах и зловонии. До сих пор не могу понять: если порядки в этой «больничке», как и в самом СИЗО, нацелены на постепенное физическое уничтожение человека, зачем его лечить? Милосерднее было бы дать побыстрее умереть. А если лечить, то лечить нормально.
Но этого не делают те, кто почему-то считается врачами. Когда я попал в другую «больничку», волею случая оказался на соседней койке с Владимиром Хилько – бывшим председателем белорусского Сбербанка. Осматривала нас обоих врач по имени Татьяна Ивановна (фамилии ее я не упомнил). Вероятно, это было единственное исключение из тех «врачей», с кем сталкивался в тюрьме. Мне она после осмотра ничего не сказала, а Владимиру Дмитриевичу поведала о моем состоянии очень подробно и объективно. По ее словам, я нуждался в немедленном и очень серьезном лечении в кардиологии, ни на какой суд меня вести просто нельзя. Но позже узнал, что ее «коллега», главный терапевт МВД заявил: никакого лечения не будет, пусть Леонов, как и Хилько идет на судебный процесс. Не говорю уже о медикаментах. Когда из изолятора КГБ перевезли в Жодино, встречать пришел главный врач Николай Иванович. Пришел, чтобы разразиться таким матом, какой от редкого зэка услышишь. Он демонстративно высыпал привезенные мною лекарства: мол, не подохнешь. И квалификацию имел он соответствующую. Зубы мог в лучшем случае вырвать, причем так, что зачастую заключенные предпочитают рвать больной зуб самостоятельно плоскогубцами. Понять не могу: то ли атмосфера, скотская обстановка постепенно обращает в скотство людей, когда-то дававших клятву Гиппократа, то ли это уже какой-то фрейдизм, патологическая деградация личности с атрофированием совести. Но факт, что многие «врачи» тюремных «больничек» чуть ли ни с наслаждением, садизмом подвергают тебя унижениям, при этом по степени жестокости во много крат превосходят конвоиров.
Убедился на собственном опыте: заболел в тюрьме – лучше лечиться голодом. Заживают даже рубцы в желудке и в кишечнике. Дважды довелось голодать – по двадцать два и семнадцать дней. После выхода из колонии показался врачам, они сказали мне: «Две хорошие язвы ты пережил не так давно, но все благополучно зарубцевалось».
Во время перестройки внимательно читал все, что попадалось о периоде культа личности Сталина. Научных трудов не видел, а газетные, журнальные статьи старался не пропускать. Наверное, все чтиво воспринималось мной однозначно – как приговор дикому, безумному прошлому – и стало причиной моего страшного заблуждения. Когда мне говорили: «Лукашенко установит диктаторский режим!» – я отвечал: «Не получится! Не найдет столько дураков и подлецов, которые, зная о недавнем прошлом, решатся рисковать честью собственного имени. Ну, найдется, кроме Шеймана, еще два – три отморозка – не больше…» Я полагал, что все читали те же газеты, воспринимали и думали, как и я. Логически все должно быть именно так: ведь если не юридическое, то моральное возмездие за злодеяния против человечности всегда необратимо, не имеет срока давности. Но то, что нашлись люди с высшим юридическим образованием, которые всерьез рассчитывают, что потом им, их детям удастся оправдаться якобы полученным приказом, что подлецы в мундирах следователей и мантиях судей – сегодняшняя реальность, – это я понял только в Жодинском СИЗО. Они и сегодня вершат свое правосудие, устанавливают свои порядки.
Едва попавший за решетку человек, которому еще не предъявлено обвинение, уже до начала следствия лишается всех своих прав. Приведу диалог между подследственным и конвоиром в Жодинском СИЗО, который я слышал в коридоре. В ответ на грязные, беспардонные оскорбления конвоира послышался уверенный голос: «Я – российский офицер, меня еще никто не судил, меня даже не допрашивал следователь. Какое вы имеете право оскорблять меня до суда? Я уверен, что до суда мое дело не дойдет, здесь ошибка». Конвоир: «Раз ты здесь, то мне на суды нас…ть. Здесь ты – никто и ничто». И смысл, и интонацию этой фразы не забуду до конца дней моих. В ней – суть всей системы, господствующей сегодня в белорусских тюрьмах: если даже человек ничего не натворил, но из него можно выбить показания на других, его будут ломать. И не только в тюрьмах.
Ничто и никто… Именно так чувствует себя сегодня глава крестьянской семьи, зарабатывая 10–20 тысяч «зайчиков» в месяц. «Вертикальщики», конечно же, не докладывают своему патрону, что семьи на селе, бывает, довольствуются кашей из комбикорма или ячменя, принесенного с фермы. Старухи и старики в городе копаются в мусорных ящиках в надежде найти что-либо съедобное. Не редкость, когда дети в школах падают в обморок от недоедания. То, что будет лучше, уже не верят даже отчаянные оптимисты из лукашенковского электората, адепты его режима. Но вполне возможно, что к референдуму о продлении срока своих полномочий Лукашенко даст указание Латыпову, Журавковой, Новицкому и другим открыть столовые для голодающих: пусть чувствуют отеческую заботу отца родного и проголосуют соответственно. Когда-то помещики кормили в таких столовых крепостных… Среди подследственных мне почти не попадались откровенные подонки, относящиеся ко мне плохо. Наоборот, чувствовал какое-то уважение. Впрочем, и со стороны надзирателей, конвоиров. Я мог всегда спокойно подойти к умывальнику, помыться. Если в изоляторе КГБ не было умывальника, меня по первой просьбе выводили в туалет, к умывальнику, где старался раздеться до трусов, помыться или хотя бы обтереться, освежить тело, согнать с него затхлый тюремный запах. Я сознательно ставил перед собой цель помыться минимум раз в день холодной водой сверху донизу, и минимум три часа в день ходить: час – на прогулке на свежем воздухе, что разрешал подследственным еще Берия, и два часа – по камере, даже если по ней можно было сделать лишь два шага. Врачи предупредили моих близких: здесь не только питание, но и неподвижный образ жизни влечет за собой быстрое дряхление и разрушение организма. Год-два полежит человек – становится рухлядью. Кроме того, у меня были хорошие учителя: все время вспоминал, как вели себя в острогах российские революционеры – благо, книг по этой тематике в свое время начитался вдоволь. Конечно, двухчасовое хождение «два шага вперед, два шага назад» у людей, сидящих в камере, вызывает раздражение. Но и они старались в большинстве своем этого не показывать. И я старался не очень сильно им докучать: два шага, поворот, два шага, поворот. Обязательно делал зарядку. Каждый день брился. Бритву было положено выдавать два раза в неделю, но ни один конвойный не отказал мне, когда утром просил выдать лезвие. Они видели, понимали, что у меня одна цель – выйти из тюрьмы здоровым и сохранившим самоуважение, возможно, поэтому и относились ко мне неплохо.
Вторая задача была – не опуститься духовно, остаться человеком. В тюрьме много читал. Ольга Васильевна, мой адвокат, приносила свежие газеты. Потом газеты начали мне выписывать. Приносили книги по истории, философии. Труды Канта, Бердяева. Особенно много читал в Оршанской колонии. Почти полностью проштудировал труды Ленина, понял, что в свое время совершил большую ошибку, не изучив его столь внимательно и глубоко. Если прочесть томов шесть-семь Ленина подряд не по-студенчески, а вдумываясь в размышления о политической стратегии и тактике, вольно или невольно начинаешь сравнивать его с нашим белорусским «вождем». Там есть и про организацию трудармии, о продразверстке. Там есть и о том, как искусственно создавать голод, через хлебную карточку и паёк править страной. Перечитал полное собрание сочинений Льва Толстого. Читал его и в юности: помню, как наша библиотекарша спрашивала у моей сестры, работавшей учительницей, можно ли семикласснику читать «Анну Каренину». Во всем, кроме идеи «подставь вторую щеку ударившему тебя», Толстой сформировал мое мировоззрение, а с этим я с Львом Николаевичем не согласен. Так что, можно сказать: в заключении я вновь встретился со старым знакомым.
Пристрастился к Достоевскому, которого только в заключении и прочел по-серьезному. Начал, конечно, с «Записок из Мертвого Дома» – мы ведь с Достоевским вроде коллег, он тоже сидел как социалист, причем всего на год больше, чем я. Параллель напрашивалась сама с собой: описание тюрьмы у Достоевского в сравнении с Жодинским изолятором наводит на мысль: самые жестокие цари были куда милосерднее, нежели нынешняя власть. Режим царской тюрьмы был намного мягче. Наконец, разобрался и с «Легендой о Великом Инквизиторе» в «Братьях Карамазовых». Сделал для себя удивительное открытие: для того, чтобы понять настоящее, надо читать классику. Все то, что у нас в Беларуси сегодня происходит, Федор Михайлович описал сто двадцать лет назад.
Свои сочинения в двух томах с очень теплой надписью передала мне в тюрьму наша писательница Светлана Алексиевич. Их я тоже прочел внимательно.
Философы, писатели… Их мысли в тюрьме воспринимаются иначе, чем на свободе. Не мною установлено, что болезнь, тюрьма и смерть – те явления и состояния, которые каждому человеку «помогают» по новому посмотреть и на чем на свободе. Не знаю как, где и кому пришлось испытать на себе и проследить на других воздействие тех или иных писателей. За три года, которые пришлось провести в изоляции, я пришел к твердому выводу, что первое место по силе воздействия на психоэмоциональное состояние заключенных занимают Василь Быков и Светлана Алексиевич.
В книге Алексиевич «У войны не женское лицо» есть замечательный рассказ с вкратце следующим сюжетом.
На полосе между немецкими и советскими окопами, после боя остался тяжело раненый советский боец, он стонет, взывает о помощи. Советский боец-санитар ползком приближается к раненому, немецкий снайпер расстреливает санитара. Второй санитар предпринимает попытку, и его тоже не пощадил снайпер. Раненый зовет на помощь. Из окопа во весь рост встает девушка, снимает с головы пилотку и с песней «Ты на подвиг меня провожала…» направляется к раненому… С обеих сторон стрельба прекращается. Девушка подходит к раненому бойцу, оказывает ему первую помощь и тащит в окоп. Раненый убран с фронтовой полосы, девушка скрылась в окопе, стрельба возобновилась.
Все, кто прочел этот рассказ, шел в угол камеры вытирать слезы.
Когда же в камеру «подсаживали» молодых, «крутых» хулиганов, которые двух слов не могли связать без мата, я показывал им книгу Алексиевич с ее дарственной надписью с добрыми пожеланиями мне и всем «сидельцам», предлагал прочесть лишь один (этот) рассказ. Не у всех, но у многих после прочтения глаза становились влажными, но все без исключения матерились уже без прежнего куража и смака, вроде бы немножко стесняясь… Похожее воздействие оказывала на всех и «Сцяна» Василя Быкова.
Единственное место, где не давали читать ничего, кроме Библии, была Жодинская тюрьма. До ареста я много раз брался за Библию, но все время откладывал, отвлекаясь чем-либо иным. Здесь, Библия полтора месяца была моей единственной книгой, и прочитал ее от корки до корки не один раз.
Кстати, это не значит, что в Жодинской тюрьме всех заключенных лишали книги. Нет. Особый «интеллектуальный режим», насколько я понимаю, был изобретен специально для меня заместителем начальника тюрьмы по режиму господином Кузовковым с благословения генерала Лопатика. Кузовков мне прямо сказал: «Мы вас научим режиму!» И за это, как ни странно, я ему сейчас благодарен. Библия многому меня научила. Нам все время говорили, что это книга смирения. А когда читаешь ее полностью, подряд, начинаешь понимать, что это книга борьбы. Она повествует о героической истории борьбы иудейского народа за свою свободу и независимость, за право самостоятельно определять собственную судьбу. Мы читаем о древних иудейских полководцах и воинах, по приказу которых солнце могло задержать свой ход по небу – потому что дело их было правое. Мы видим грозных пророков, предрекающих падение Рима. Это впечатляет, и начинаешь понимать, что История действительно повторяется. И пусть солнце сегодня уж точно не остановится на небе – это не значит, что Рим останется вечным, а наш народ не обретет полноценную и долгожданную независимость.
В Орше начал активно тренировать память. Поставил перед собой задачу: выучить наизусть поэму Лермонтова «Мцыри». Когда-то я в школе, как и все, учил две главы, тут выучил наизусть полностью. Затем была «Новая Земля» Якуба Коласа – мое самое любимое и близкое по духу произведение. Десятки русских и белорусских авторов. После удивлял и жену, и знакомых чтением стихотворений.
В тюрьме перечитал, сделал для себя много выписок великого русского историка Василия Ключевского. Особенно поразили, заставили смотреть, думать иначе страницы, посвященные Смутному Времени начала XVII века, судьбе русских самозванцев, рвущихся на престол. Один из этих самозванцев, вошедший в историю под именем «тушинского вора» и Лжедмитрия II, был ведь земляком Александра Лукашенко – шел «брать» Москву из Шклова. Цикличность истории наталкивает на определенные параллели. И когда в тюрьме накануне суда писал открытое письмо белорусскому президенту, я сознательно провел такую параллель. Мне казалось: ну, если уж не меня, то хотя бы Ключевского человек, называющий себя историком (по первому образованию), должен послушать. Дальнейшие события показали, что и урокам Ключевского Александр Григорьевич внять не способен.
И еще несколько штрихов к тюремному быту. Телевизор. Аппарат разрешают иметь в изоляторах и внутренней тюрьме КГБ, и на Володарке, и в Жодинском. Передают родственники. Но не во всех камерах можно смотреть на комнатную антенну. В Оршанской колонии телевизор с наружной антенной и хорошего качества приемом, в так называемой ленинской комнате. Художественные фильмы, мыльные и бандитские сериалы – самые популярные передачи у заключенных, они скрашивают им время, позволяют хоть как-то отключиться от гнетущей тюремной реальности. Я редко смотрел телевизор, больше читал, запоминал наизусть стихи, начинал серьезно заниматься немецким языком по книгам и словарю, презентованными господином Виком. Смотрел разве что выпуски новостей и, конечно же, прямую трансляцию селекторных совещаний с участием Лукашенко – великолепное зрелище с избиением «младенцев». Как многие сюжеты в «Панораме» вроде изгнания Куличкова из президентской резиденции. Или «распятие» председателя Белкоопсоюза Владыки в присутствии пайщиков, сгорбленный в клюку в верноподданическом экстазе Мясникович. Смотрел с грустью на некогда уважаемых державных людей, и в голову пришла неожиданная мысль: а мне тут лучше, во всяком случае, достойнее, чем им на свободе. Скорее – это я на свободе, они – в рабстве.
И еще не пропускал трансляций из праздничных богослужений – как православных, так и католических. И вовсе не потому, что вдруг прозрел и стал чуть ли не фанатичным верующим. Скорее это возвращение на каком-то почти генном уровне. Слушая даже по телевидению богослужение в храме, чувствуешь какую-то неземную благодать. И, извините меня, стыд при появлении в храме «православного атеиста» со свитой. Вот он шествует по красной ковровой дорожке, владыка Филарет и верующие с двух сторон: «Христос воскрес», «Христос воскрес». Он приложив руку к сердцу, кланяется: «Спасибо, спасибо…» Будто всерьез воспринимает себя Христосом. А после… Руководитель светской власти не позволяет себе вещать в божественных храмах, даже когда-то сумасбродные римские императоры вроде Нерона, Калигулы навещали храм, чтобы склонить гордыню, помолиться, а не вещать с амвона. Не понимаю владыку Филарета… И вообще, глядя на эту натянуто-благообразную компанию, не верующую ни в Бога, ни в черта, с зажженными свечами в руках, взирающих не на иконы, а на своего шефа, так и вспоминается библейское изгнание фарисеев из храма. Жаль, некому изгнать.
Из Жодинского СИЗО меня вновь перевели в Минскую «Володарку». Врезалась в память встреча с, так сказать, «товарищем по несчастью». Тип был весьма интересный: за сорок лет жизни он всего две недели проучился в каком-то ПТУ и месяц где-то проработал. Остальное проводил то в «бегах» от милиции, то в ожидании суда, то в ожидании освобождения. Выходил, тут же брался за старое (воровство) и вскоре вновь возвращался на нары. На этот раз на «Володарку» он пришел уже «по мокрому делу». Весь рассиненный, исколотый. Родом из-под Минска, в деревне, где до сих пор живет мать. Слово за слово, как и положено.
У моего «опытного» сокамерника песня заведена чуть ли не на всю жизнь: во всем виноваты коммунисты – не дали ему жить! «Как же я мог тебе мешать жить? – не смолчал я. – Если я работал по двенадцать часов в сутки, а ты на нарах грелся, а всего месяц за всю жизнь протрудился?!» Он вспыхнул: «Ах вы, коммуняки недорезанные! Я же тебя порву!» Я лежал на втором этаже нар, а он метался по трехметровой камере, орал что-то маловразумительное. И я вдруг вспомнил виденные на свободе фильмы о войне, где фашисты требовали выйти вперед «коммунистен унд юден». Убить он меня не убьет, и я его вряд ли разложу – он мужик здоровый. Резко вскочил, преградил ему путь и сказал просто: «Бей!». Он остановился, будто споткнулся. Умолк. Третий наш сокамерник, бывший шофер, тоже не любит коммунистов. Он наблюдает, спрашивает моего «оппонента»: «Ну, так что?» Подначивает. Тот разразился как минимум двадцатиэтажным матом, успокоился и сказал: «Если ж я его трону, мне за нарушение режима влепят семь лет!» Еще раз выругался и ушел в свой угол. Больше о коммунистах он не вспоминал…
А я, лежа на нарах, думал: а почему они так не любят коммунистов? Чем кончил коммунист Петр Машеров, что он оставил своим дочерям, кроме светлого имени?
Знаю, чем кончил коммунист Юрий Хусаинов – его вдова была вынуждена продавать выращенную на даче зелень, чтобы сводить концы с концами. Лично видел вдову трагически погибшего председателя Верховного Совета БССР Федора Сурганова: еще при Кебиче ее согнали с обжитой правительственной дачи, дали какой-то участок на песке и поставили на этой заброшенной пустоши для отвода глаз будку. Там ничего не росло, и она пришла ко мне, как к министру сельского хозяйства, чтобы попросил председателя соседнего колхоза привезти машину навоза на этот клочок земли в пять соток, чтобы там хоть что-то выросло! Я помню ее натруженные узловатые руки, ее старомодный кримпленовый костюм. Она и ко мне-то пришла лишь потому, что была знакома с моим секретарем Ириной, и та убедила ее, что я помогу.
Может быть, сегодня не так уж и модно писать на эту тему. Но те, кого «демократически» «избрал» народ, готовят новую революцию, новый бунт. Если сегодня заткнули рты рабочим, и они молчат, – ведь это не навсегда. И профсоюзы забиты и унижены тоже не навсегда. И когда случится этот взрыв народного недовольства, боюсь, очень многие из тех, кто считает себя сегодня «государственными деятелями» пожалеют о том, с каким пренебрежением относились они к народным нуждам. «Новые» это чувствуют, знают и потому деньги свои держат зачастую «за бугром». Многие и паспорта запасные имеют.
Накануне суда мне передали для ознакомления мое дело. Оно произвело на меня удручающее впечатление. До тех пор думал о наших следственных органах несколько лучше. Поразил низкий уровень общей грамотности – следователи не знали элементарных правил русского языка, не говоря уже о содержательной части. Тридцать томов дела содержали по пять – шесть копий одного и того же документа. Как потом рассказывал мне Олег Божелко, следователь Иван Бранчель должен был регулярно представлять дело для ознакомления лично президенту. Вот и собирали, подшивали, чтобы продемонстрировать свое усердие по раскрутке компромата на Леонова. Лукашенко листал пухлые тома документов, хвалил за кипучую работу. Суду же потребовалось всего полтома (остальное можно было сдавать в макулатуру). Несколько томов, например, содержали запросы во все города и веси Республики Беларусь: какой недвижимостью владеет семья Леоновых? Можете представить, каково приходилось моим несчастным однофамильцам, которых терроризировали вопросом: в какой степени родства они со мной состоят, какая моя собственность имеется у них.
«Дело Леонова» стояло на контроле у главы государства, по должности обязан был следить за ним и генеральный прокурор Олег Божелко, когда-то работавший со мной в Могилевском обкоме партии. Я писал ему письма по существу дела, но он ни разу не ответил. Позже, когда я уже был на свободе, а Олег Александрович находился в России, мы встретились. Он честно объяснил, почему не отвечал: «Я все равно ничего не мог бы изменить. Мне было сказано главой государства: ты туда не вмешивайся».
У меня нет оснований не верить Божелко.
Судя по всему, Лукашенко с моим делом ознакомился крайне халатно. Бранчель носил ему все эти пухлые тома, Лукашенко видел, как они растут, – и ему было этого достаточно. Он просто не вникал в суть дела. Да, видимо, ему и надобности такой не было: он уже публично озвучил «компромат», а их задача доказать, подвести под «статью». Если бы он даже в полглаза посмотрел, увидел бы, что дело шито белыми нитками. В томах, например, результаты проверки по многочисленным объектам недвижимости, якобы принадлежавшим семье Леонова, и во всех бумагах одно и то же: проверяемый объект не принадлежит семье Леоновых. Тома протоколов допросов строителей – и ни одного факта нарушения. Точь в точь, как с «делом» Владимира Семенова, директором Могилевского комбината шелковых тканей, арестованного в первые годы лукашенковского правления. Президент знал, что я интересуюсь этим делом, поскольку хорошо знаком с Семеновым. И вот однажды при мне завел разговор на эту тему – было это в колхозе имени Фрунзе Шкловского района, куда Александр Григорьевич приехал «проверить на практике», насколько верны мои предложения по развитию свиноводства. Разговаривая с людьми о положении дел в Могилевской области, он бросил фразу, явно рассчитанную на меня: «Вот тут некоторые ходят, защищают Семенова, а мне следователи принесли шесть томов – представляете, шесть томов уголовного дела! Я, конечно, не буду ковыряться в них, но вы представляете, сколько материала!»
А цена тем томам была в сто долларов командировочных, якобы полученных Семеновым сверх установленных норм при поездке в Вильнюс, – именно это и числится в сухом остатке по делу Семенова.
Так было и со мной. Бранчель носил много томов, но толку от этого не было. Вероятно, Лукашенко думал, что какие-то грешки за мной все-таки водятся, – ведь вся следственная группа так серьезно занималась «делом Леонова». Могу лишь предполагать, что-либо Шейман подсунул ему какую-то бумагу, где написано, что я владею пятью коттеджами и пятью квартирами, либо сам выдумал с целью вылить ушат грязи, скомпрометировать, зная, что не опровергнут, не привлекут к ответственности за клевету и оскорбление личности. Он – вне закона. Привлекают, отправляют на «химию» журналистов за обычную критику его режима.
В конечном счете, в моем «деле» осталось лишь одно: будто бы я регулярно брал в «Рассвете» у Старовойтова огурцы, помидоры, колбасу и не платил за них. И якобы самый большой объем этой сельскохозяйственной «халявы» получил на свой день рождения в июле, хотя даже в «деле» зафиксировано, что родился 16 апреля. И еще якобы не заплатил за дачную мебель, которую в «Рассвете» изготовили по моему заказу. Из двухсот двадцати свидетелей в суд не вызвали лишь одного – Старовойтова Василия Константиновича, согласно предварительным показаниям которого я и был осужден. Хотя даже студент-первокурсник юрфака знает, что показания, данные свидетелем на предварительном следствии, не могут быть приняты во внимание судом без повторения их в ходе процесса, за исключением, когда свидетель не явился в суд по уважительной причине. А свидетеля Старовойтова сам судья Виктор Чертович попросил не приезжать на судебное заседание: понимал, что может сказать главный свидетель, и этот фарс может кончиться полным конфузом… Прокурор запросил восемь лет, судья ограничился четырьмя.
С Василием Константиновичем Старовойтовым мы познакомились в Климовичах, где я работал инженером, а он был директором совхоза «Роднянский». Несколько раз был на семинарах в его хозяйстве, на которых чаще всего изучали опыт решения социальных проблем. Первым в Беларуси Старовойтов начал бесплатно кормить людей, хорошо строил. Как Героя труда его постоянно ставили в пример.
После ухода с поста Хрущева начали восстанавливать районы. Был поставлен вопрос о восстановлении Хотимского района. Старовойтова вызвали в Могилев и в Минск на собеседование – хотели послать работать секретарем Хотимского райкома партии. А меня Климовичский райком партии намеревался рекомендовать на место Старовойтова. Но Старовойтов категорически отказался идти на партийную работу. Меня позже назначили директором совхоза «Милославичский», и мы стали коллегами.
Потом его забрали на место умершего Кирилла Орловского. Рассматривались две кандидатуры: секретарь Могилевского обкома партии Прищепчик и Старовойтов. Машеров выбрал Старовойтова. Мы работали руководителями хозяйств, пока я не стал заместителем начальника облсельхозуправления. Тогда и произошло наше первое столкновение. Старовойтов написал письмо на имя первого секретаря обкома, что ему нужно огромное число стройматериалов. По некоторым позициям речь шла о половине фондов области. На уголке была грозная резолюция. Но отдать все требуемое – значит, не дать больше никому. И я написал ответ, что удовлетворить просьбу товарища Старовойтова невозможно за неимением требуемых материалов. Через несколько дней по телефону позвонил лично Прищепчик, оравший так, что я даже опешил: «Как ты мог, трам-тарарам?! Ты что – не понял, что это приказ?! Я, первый секретарь обкома, решил дать, а ты не дал?» Я отвечал спокойно: «Тогда вы, Виталий Викторович, и дайте фонды. Я принесу вам всю разнарядку, и вы скажите, у кого и что я должен забрать. И я подчинюсь вашему приказу. Но сам я – не подпишу». Прищепчик послал меня на три буквы и бросил трубку. Старовойтов же потом около двух лет просто обходил меня стороной, даже не здоровался при встречах.
Но этого не делают те, кто почему-то считается врачами. Когда я попал в другую «больничку», волею случая оказался на соседней койке с Владимиром Хилько – бывшим председателем белорусского Сбербанка. Осматривала нас обоих врач по имени Татьяна Ивановна (фамилии ее я не упомнил). Вероятно, это было единственное исключение из тех «врачей», с кем сталкивался в тюрьме. Мне она после осмотра ничего не сказала, а Владимиру Дмитриевичу поведала о моем состоянии очень подробно и объективно. По ее словам, я нуждался в немедленном и очень серьезном лечении в кардиологии, ни на какой суд меня вести просто нельзя. Но позже узнал, что ее «коллега», главный терапевт МВД заявил: никакого лечения не будет, пусть Леонов, как и Хилько идет на судебный процесс. Не говорю уже о медикаментах. Когда из изолятора КГБ перевезли в Жодино, встречать пришел главный врач Николай Иванович. Пришел, чтобы разразиться таким матом, какой от редкого зэка услышишь. Он демонстративно высыпал привезенные мною лекарства: мол, не подохнешь. И квалификацию имел он соответствующую. Зубы мог в лучшем случае вырвать, причем так, что зачастую заключенные предпочитают рвать больной зуб самостоятельно плоскогубцами. Понять не могу: то ли атмосфера, скотская обстановка постепенно обращает в скотство людей, когда-то дававших клятву Гиппократа, то ли это уже какой-то фрейдизм, патологическая деградация личности с атрофированием совести. Но факт, что многие «врачи» тюремных «больничек» чуть ли ни с наслаждением, садизмом подвергают тебя унижениям, при этом по степени жестокости во много крат превосходят конвоиров.
Убедился на собственном опыте: заболел в тюрьме – лучше лечиться голодом. Заживают даже рубцы в желудке и в кишечнике. Дважды довелось голодать – по двадцать два и семнадцать дней. После выхода из колонии показался врачам, они сказали мне: «Две хорошие язвы ты пережил не так давно, но все благополучно зарубцевалось».
Во время перестройки внимательно читал все, что попадалось о периоде культа личности Сталина. Научных трудов не видел, а газетные, журнальные статьи старался не пропускать. Наверное, все чтиво воспринималось мной однозначно – как приговор дикому, безумному прошлому – и стало причиной моего страшного заблуждения. Когда мне говорили: «Лукашенко установит диктаторский режим!» – я отвечал: «Не получится! Не найдет столько дураков и подлецов, которые, зная о недавнем прошлом, решатся рисковать честью собственного имени. Ну, найдется, кроме Шеймана, еще два – три отморозка – не больше…» Я полагал, что все читали те же газеты, воспринимали и думали, как и я. Логически все должно быть именно так: ведь если не юридическое, то моральное возмездие за злодеяния против человечности всегда необратимо, не имеет срока давности. Но то, что нашлись люди с высшим юридическим образованием, которые всерьез рассчитывают, что потом им, их детям удастся оправдаться якобы полученным приказом, что подлецы в мундирах следователей и мантиях судей – сегодняшняя реальность, – это я понял только в Жодинском СИЗО. Они и сегодня вершат свое правосудие, устанавливают свои порядки.
Едва попавший за решетку человек, которому еще не предъявлено обвинение, уже до начала следствия лишается всех своих прав. Приведу диалог между подследственным и конвоиром в Жодинском СИЗО, который я слышал в коридоре. В ответ на грязные, беспардонные оскорбления конвоира послышался уверенный голос: «Я – российский офицер, меня еще никто не судил, меня даже не допрашивал следователь. Какое вы имеете право оскорблять меня до суда? Я уверен, что до суда мое дело не дойдет, здесь ошибка». Конвоир: «Раз ты здесь, то мне на суды нас…ть. Здесь ты – никто и ничто». И смысл, и интонацию этой фразы не забуду до конца дней моих. В ней – суть всей системы, господствующей сегодня в белорусских тюрьмах: если даже человек ничего не натворил, но из него можно выбить показания на других, его будут ломать. И не только в тюрьмах.
Ничто и никто… Именно так чувствует себя сегодня глава крестьянской семьи, зарабатывая 10–20 тысяч «зайчиков» в месяц. «Вертикальщики», конечно же, не докладывают своему патрону, что семьи на селе, бывает, довольствуются кашей из комбикорма или ячменя, принесенного с фермы. Старухи и старики в городе копаются в мусорных ящиках в надежде найти что-либо съедобное. Не редкость, когда дети в школах падают в обморок от недоедания. То, что будет лучше, уже не верят даже отчаянные оптимисты из лукашенковского электората, адепты его режима. Но вполне возможно, что к референдуму о продлении срока своих полномочий Лукашенко даст указание Латыпову, Журавковой, Новицкому и другим открыть столовые для голодающих: пусть чувствуют отеческую заботу отца родного и проголосуют соответственно. Когда-то помещики кормили в таких столовых крепостных… Среди подследственных мне почти не попадались откровенные подонки, относящиеся ко мне плохо. Наоборот, чувствовал какое-то уважение. Впрочем, и со стороны надзирателей, конвоиров. Я мог всегда спокойно подойти к умывальнику, помыться. Если в изоляторе КГБ не было умывальника, меня по первой просьбе выводили в туалет, к умывальнику, где старался раздеться до трусов, помыться или хотя бы обтереться, освежить тело, согнать с него затхлый тюремный запах. Я сознательно ставил перед собой цель помыться минимум раз в день холодной водой сверху донизу, и минимум три часа в день ходить: час – на прогулке на свежем воздухе, что разрешал подследственным еще Берия, и два часа – по камере, даже если по ней можно было сделать лишь два шага. Врачи предупредили моих близких: здесь не только питание, но и неподвижный образ жизни влечет за собой быстрое дряхление и разрушение организма. Год-два полежит человек – становится рухлядью. Кроме того, у меня были хорошие учителя: все время вспоминал, как вели себя в острогах российские революционеры – благо, книг по этой тематике в свое время начитался вдоволь. Конечно, двухчасовое хождение «два шага вперед, два шага назад» у людей, сидящих в камере, вызывает раздражение. Но и они старались в большинстве своем этого не показывать. И я старался не очень сильно им докучать: два шага, поворот, два шага, поворот. Обязательно делал зарядку. Каждый день брился. Бритву было положено выдавать два раза в неделю, но ни один конвойный не отказал мне, когда утром просил выдать лезвие. Они видели, понимали, что у меня одна цель – выйти из тюрьмы здоровым и сохранившим самоуважение, возможно, поэтому и относились ко мне неплохо.
Вторая задача была – не опуститься духовно, остаться человеком. В тюрьме много читал. Ольга Васильевна, мой адвокат, приносила свежие газеты. Потом газеты начали мне выписывать. Приносили книги по истории, философии. Труды Канта, Бердяева. Особенно много читал в Оршанской колонии. Почти полностью проштудировал труды Ленина, понял, что в свое время совершил большую ошибку, не изучив его столь внимательно и глубоко. Если прочесть томов шесть-семь Ленина подряд не по-студенчески, а вдумываясь в размышления о политической стратегии и тактике, вольно или невольно начинаешь сравнивать его с нашим белорусским «вождем». Там есть и про организацию трудармии, о продразверстке. Там есть и о том, как искусственно создавать голод, через хлебную карточку и паёк править страной. Перечитал полное собрание сочинений Льва Толстого. Читал его и в юности: помню, как наша библиотекарша спрашивала у моей сестры, работавшей учительницей, можно ли семикласснику читать «Анну Каренину». Во всем, кроме идеи «подставь вторую щеку ударившему тебя», Толстой сформировал мое мировоззрение, а с этим я с Львом Николаевичем не согласен. Так что, можно сказать: в заключении я вновь встретился со старым знакомым.
Пристрастился к Достоевскому, которого только в заключении и прочел по-серьезному. Начал, конечно, с «Записок из Мертвого Дома» – мы ведь с Достоевским вроде коллег, он тоже сидел как социалист, причем всего на год больше, чем я. Параллель напрашивалась сама с собой: описание тюрьмы у Достоевского в сравнении с Жодинским изолятором наводит на мысль: самые жестокие цари были куда милосерднее, нежели нынешняя власть. Режим царской тюрьмы был намного мягче. Наконец, разобрался и с «Легендой о Великом Инквизиторе» в «Братьях Карамазовых». Сделал для себя удивительное открытие: для того, чтобы понять настоящее, надо читать классику. Все то, что у нас в Беларуси сегодня происходит, Федор Михайлович описал сто двадцать лет назад.
Свои сочинения в двух томах с очень теплой надписью передала мне в тюрьму наша писательница Светлана Алексиевич. Их я тоже прочел внимательно.
Философы, писатели… Их мысли в тюрьме воспринимаются иначе, чем на свободе. Не мною установлено, что болезнь, тюрьма и смерть – те явления и состояния, которые каждому человеку «помогают» по новому посмотреть и на чем на свободе. Не знаю как, где и кому пришлось испытать на себе и проследить на других воздействие тех или иных писателей. За три года, которые пришлось провести в изоляции, я пришел к твердому выводу, что первое место по силе воздействия на психоэмоциональное состояние заключенных занимают Василь Быков и Светлана Алексиевич.
В книге Алексиевич «У войны не женское лицо» есть замечательный рассказ с вкратце следующим сюжетом.
На полосе между немецкими и советскими окопами, после боя остался тяжело раненый советский боец, он стонет, взывает о помощи. Советский боец-санитар ползком приближается к раненому, немецкий снайпер расстреливает санитара. Второй санитар предпринимает попытку, и его тоже не пощадил снайпер. Раненый зовет на помощь. Из окопа во весь рост встает девушка, снимает с головы пилотку и с песней «Ты на подвиг меня провожала…» направляется к раненому… С обеих сторон стрельба прекращается. Девушка подходит к раненому бойцу, оказывает ему первую помощь и тащит в окоп. Раненый убран с фронтовой полосы, девушка скрылась в окопе, стрельба возобновилась.
Все, кто прочел этот рассказ, шел в угол камеры вытирать слезы.
Когда же в камеру «подсаживали» молодых, «крутых» хулиганов, которые двух слов не могли связать без мата, я показывал им книгу Алексиевич с ее дарственной надписью с добрыми пожеланиями мне и всем «сидельцам», предлагал прочесть лишь один (этот) рассказ. Не у всех, но у многих после прочтения глаза становились влажными, но все без исключения матерились уже без прежнего куража и смака, вроде бы немножко стесняясь… Похожее воздействие оказывала на всех и «Сцяна» Василя Быкова.
Единственное место, где не давали читать ничего, кроме Библии, была Жодинская тюрьма. До ареста я много раз брался за Библию, но все время откладывал, отвлекаясь чем-либо иным. Здесь, Библия полтора месяца была моей единственной книгой, и прочитал ее от корки до корки не один раз.
Кстати, это не значит, что в Жодинской тюрьме всех заключенных лишали книги. Нет. Особый «интеллектуальный режим», насколько я понимаю, был изобретен специально для меня заместителем начальника тюрьмы по режиму господином Кузовковым с благословения генерала Лопатика. Кузовков мне прямо сказал: «Мы вас научим режиму!» И за это, как ни странно, я ему сейчас благодарен. Библия многому меня научила. Нам все время говорили, что это книга смирения. А когда читаешь ее полностью, подряд, начинаешь понимать, что это книга борьбы. Она повествует о героической истории борьбы иудейского народа за свою свободу и независимость, за право самостоятельно определять собственную судьбу. Мы читаем о древних иудейских полководцах и воинах, по приказу которых солнце могло задержать свой ход по небу – потому что дело их было правое. Мы видим грозных пророков, предрекающих падение Рима. Это впечатляет, и начинаешь понимать, что История действительно повторяется. И пусть солнце сегодня уж точно не остановится на небе – это не значит, что Рим останется вечным, а наш народ не обретет полноценную и долгожданную независимость.
В Орше начал активно тренировать память. Поставил перед собой задачу: выучить наизусть поэму Лермонтова «Мцыри». Когда-то я в школе, как и все, учил две главы, тут выучил наизусть полностью. Затем была «Новая Земля» Якуба Коласа – мое самое любимое и близкое по духу произведение. Десятки русских и белорусских авторов. После удивлял и жену, и знакомых чтением стихотворений.
В тюрьме перечитал, сделал для себя много выписок великого русского историка Василия Ключевского. Особенно поразили, заставили смотреть, думать иначе страницы, посвященные Смутному Времени начала XVII века, судьбе русских самозванцев, рвущихся на престол. Один из этих самозванцев, вошедший в историю под именем «тушинского вора» и Лжедмитрия II, был ведь земляком Александра Лукашенко – шел «брать» Москву из Шклова. Цикличность истории наталкивает на определенные параллели. И когда в тюрьме накануне суда писал открытое письмо белорусскому президенту, я сознательно провел такую параллель. Мне казалось: ну, если уж не меня, то хотя бы Ключевского человек, называющий себя историком (по первому образованию), должен послушать. Дальнейшие события показали, что и урокам Ключевского Александр Григорьевич внять не способен.
И еще несколько штрихов к тюремному быту. Телевизор. Аппарат разрешают иметь в изоляторах и внутренней тюрьме КГБ, и на Володарке, и в Жодинском. Передают родственники. Но не во всех камерах можно смотреть на комнатную антенну. В Оршанской колонии телевизор с наружной антенной и хорошего качества приемом, в так называемой ленинской комнате. Художественные фильмы, мыльные и бандитские сериалы – самые популярные передачи у заключенных, они скрашивают им время, позволяют хоть как-то отключиться от гнетущей тюремной реальности. Я редко смотрел телевизор, больше читал, запоминал наизусть стихи, начинал серьезно заниматься немецким языком по книгам и словарю, презентованными господином Виком. Смотрел разве что выпуски новостей и, конечно же, прямую трансляцию селекторных совещаний с участием Лукашенко – великолепное зрелище с избиением «младенцев». Как многие сюжеты в «Панораме» вроде изгнания Куличкова из президентской резиденции. Или «распятие» председателя Белкоопсоюза Владыки в присутствии пайщиков, сгорбленный в клюку в верноподданическом экстазе Мясникович. Смотрел с грустью на некогда уважаемых державных людей, и в голову пришла неожиданная мысль: а мне тут лучше, во всяком случае, достойнее, чем им на свободе. Скорее – это я на свободе, они – в рабстве.
И еще не пропускал трансляций из праздничных богослужений – как православных, так и католических. И вовсе не потому, что вдруг прозрел и стал чуть ли не фанатичным верующим. Скорее это возвращение на каком-то почти генном уровне. Слушая даже по телевидению богослужение в храме, чувствуешь какую-то неземную благодать. И, извините меня, стыд при появлении в храме «православного атеиста» со свитой. Вот он шествует по красной ковровой дорожке, владыка Филарет и верующие с двух сторон: «Христос воскрес», «Христос воскрес». Он приложив руку к сердцу, кланяется: «Спасибо, спасибо…» Будто всерьез воспринимает себя Христосом. А после… Руководитель светской власти не позволяет себе вещать в божественных храмах, даже когда-то сумасбродные римские императоры вроде Нерона, Калигулы навещали храм, чтобы склонить гордыню, помолиться, а не вещать с амвона. Не понимаю владыку Филарета… И вообще, глядя на эту натянуто-благообразную компанию, не верующую ни в Бога, ни в черта, с зажженными свечами в руках, взирающих не на иконы, а на своего шефа, так и вспоминается библейское изгнание фарисеев из храма. Жаль, некому изгнать.
Из Жодинского СИЗО меня вновь перевели в Минскую «Володарку». Врезалась в память встреча с, так сказать, «товарищем по несчастью». Тип был весьма интересный: за сорок лет жизни он всего две недели проучился в каком-то ПТУ и месяц где-то проработал. Остальное проводил то в «бегах» от милиции, то в ожидании суда, то в ожидании освобождения. Выходил, тут же брался за старое (воровство) и вскоре вновь возвращался на нары. На этот раз на «Володарку» он пришел уже «по мокрому делу». Весь рассиненный, исколотый. Родом из-под Минска, в деревне, где до сих пор живет мать. Слово за слово, как и положено.
У моего «опытного» сокамерника песня заведена чуть ли не на всю жизнь: во всем виноваты коммунисты – не дали ему жить! «Как же я мог тебе мешать жить? – не смолчал я. – Если я работал по двенадцать часов в сутки, а ты на нарах грелся, а всего месяц за всю жизнь протрудился?!» Он вспыхнул: «Ах вы, коммуняки недорезанные! Я же тебя порву!» Я лежал на втором этаже нар, а он метался по трехметровой камере, орал что-то маловразумительное. И я вдруг вспомнил виденные на свободе фильмы о войне, где фашисты требовали выйти вперед «коммунистен унд юден». Убить он меня не убьет, и я его вряд ли разложу – он мужик здоровый. Резко вскочил, преградил ему путь и сказал просто: «Бей!». Он остановился, будто споткнулся. Умолк. Третий наш сокамерник, бывший шофер, тоже не любит коммунистов. Он наблюдает, спрашивает моего «оппонента»: «Ну, так что?» Подначивает. Тот разразился как минимум двадцатиэтажным матом, успокоился и сказал: «Если ж я его трону, мне за нарушение режима влепят семь лет!» Еще раз выругался и ушел в свой угол. Больше о коммунистах он не вспоминал…
А я, лежа на нарах, думал: а почему они так не любят коммунистов? Чем кончил коммунист Петр Машеров, что он оставил своим дочерям, кроме светлого имени?
Знаю, чем кончил коммунист Юрий Хусаинов – его вдова была вынуждена продавать выращенную на даче зелень, чтобы сводить концы с концами. Лично видел вдову трагически погибшего председателя Верховного Совета БССР Федора Сурганова: еще при Кебиче ее согнали с обжитой правительственной дачи, дали какой-то участок на песке и поставили на этой заброшенной пустоши для отвода глаз будку. Там ничего не росло, и она пришла ко мне, как к министру сельского хозяйства, чтобы попросил председателя соседнего колхоза привезти машину навоза на этот клочок земли в пять соток, чтобы там хоть что-то выросло! Я помню ее натруженные узловатые руки, ее старомодный кримпленовый костюм. Она и ко мне-то пришла лишь потому, что была знакома с моим секретарем Ириной, и та убедила ее, что я помогу.
Может быть, сегодня не так уж и модно писать на эту тему. Но те, кого «демократически» «избрал» народ, готовят новую революцию, новый бунт. Если сегодня заткнули рты рабочим, и они молчат, – ведь это не навсегда. И профсоюзы забиты и унижены тоже не навсегда. И когда случится этот взрыв народного недовольства, боюсь, очень многие из тех, кто считает себя сегодня «государственными деятелями» пожалеют о том, с каким пренебрежением относились они к народным нуждам. «Новые» это чувствуют, знают и потому деньги свои держат зачастую «за бугром». Многие и паспорта запасные имеют.
Накануне суда мне передали для ознакомления мое дело. Оно произвело на меня удручающее впечатление. До тех пор думал о наших следственных органах несколько лучше. Поразил низкий уровень общей грамотности – следователи не знали элементарных правил русского языка, не говоря уже о содержательной части. Тридцать томов дела содержали по пять – шесть копий одного и того же документа. Как потом рассказывал мне Олег Божелко, следователь Иван Бранчель должен был регулярно представлять дело для ознакомления лично президенту. Вот и собирали, подшивали, чтобы продемонстрировать свое усердие по раскрутке компромата на Леонова. Лукашенко листал пухлые тома документов, хвалил за кипучую работу. Суду же потребовалось всего полтома (остальное можно было сдавать в макулатуру). Несколько томов, например, содержали запросы во все города и веси Республики Беларусь: какой недвижимостью владеет семья Леоновых? Можете представить, каково приходилось моим несчастным однофамильцам, которых терроризировали вопросом: в какой степени родства они со мной состоят, какая моя собственность имеется у них.
«Дело Леонова» стояло на контроле у главы государства, по должности обязан был следить за ним и генеральный прокурор Олег Божелко, когда-то работавший со мной в Могилевском обкоме партии. Я писал ему письма по существу дела, но он ни разу не ответил. Позже, когда я уже был на свободе, а Олег Александрович находился в России, мы встретились. Он честно объяснил, почему не отвечал: «Я все равно ничего не мог бы изменить. Мне было сказано главой государства: ты туда не вмешивайся».
У меня нет оснований не верить Божелко.
Судя по всему, Лукашенко с моим делом ознакомился крайне халатно. Бранчель носил ему все эти пухлые тома, Лукашенко видел, как они растут, – и ему было этого достаточно. Он просто не вникал в суть дела. Да, видимо, ему и надобности такой не было: он уже публично озвучил «компромат», а их задача доказать, подвести под «статью». Если бы он даже в полглаза посмотрел, увидел бы, что дело шито белыми нитками. В томах, например, результаты проверки по многочисленным объектам недвижимости, якобы принадлежавшим семье Леонова, и во всех бумагах одно и то же: проверяемый объект не принадлежит семье Леоновых. Тома протоколов допросов строителей – и ни одного факта нарушения. Точь в точь, как с «делом» Владимира Семенова, директором Могилевского комбината шелковых тканей, арестованного в первые годы лукашенковского правления. Президент знал, что я интересуюсь этим делом, поскольку хорошо знаком с Семеновым. И вот однажды при мне завел разговор на эту тему – было это в колхозе имени Фрунзе Шкловского района, куда Александр Григорьевич приехал «проверить на практике», насколько верны мои предложения по развитию свиноводства. Разговаривая с людьми о положении дел в Могилевской области, он бросил фразу, явно рассчитанную на меня: «Вот тут некоторые ходят, защищают Семенова, а мне следователи принесли шесть томов – представляете, шесть томов уголовного дела! Я, конечно, не буду ковыряться в них, но вы представляете, сколько материала!»
А цена тем томам была в сто долларов командировочных, якобы полученных Семеновым сверх установленных норм при поездке в Вильнюс, – именно это и числится в сухом остатке по делу Семенова.
Так было и со мной. Бранчель носил много томов, но толку от этого не было. Вероятно, Лукашенко думал, что какие-то грешки за мной все-таки водятся, – ведь вся следственная группа так серьезно занималась «делом Леонова». Могу лишь предполагать, что-либо Шейман подсунул ему какую-то бумагу, где написано, что я владею пятью коттеджами и пятью квартирами, либо сам выдумал с целью вылить ушат грязи, скомпрометировать, зная, что не опровергнут, не привлекут к ответственности за клевету и оскорбление личности. Он – вне закона. Привлекают, отправляют на «химию» журналистов за обычную критику его режима.
В конечном счете, в моем «деле» осталось лишь одно: будто бы я регулярно брал в «Рассвете» у Старовойтова огурцы, помидоры, колбасу и не платил за них. И якобы самый большой объем этой сельскохозяйственной «халявы» получил на свой день рождения в июле, хотя даже в «деле» зафиксировано, что родился 16 апреля. И еще якобы не заплатил за дачную мебель, которую в «Рассвете» изготовили по моему заказу. Из двухсот двадцати свидетелей в суд не вызвали лишь одного – Старовойтова Василия Константиновича, согласно предварительным показаниям которого я и был осужден. Хотя даже студент-первокурсник юрфака знает, что показания, данные свидетелем на предварительном следствии, не могут быть приняты во внимание судом без повторения их в ходе процесса, за исключением, когда свидетель не явился в суд по уважительной причине. А свидетеля Старовойтова сам судья Виктор Чертович попросил не приезжать на судебное заседание: понимал, что может сказать главный свидетель, и этот фарс может кончиться полным конфузом… Прокурор запросил восемь лет, судья ограничился четырьмя.
С Василием Константиновичем Старовойтовым мы познакомились в Климовичах, где я работал инженером, а он был директором совхоза «Роднянский». Несколько раз был на семинарах в его хозяйстве, на которых чаще всего изучали опыт решения социальных проблем. Первым в Беларуси Старовойтов начал бесплатно кормить людей, хорошо строил. Как Героя труда его постоянно ставили в пример.
После ухода с поста Хрущева начали восстанавливать районы. Был поставлен вопрос о восстановлении Хотимского района. Старовойтова вызвали в Могилев и в Минск на собеседование – хотели послать работать секретарем Хотимского райкома партии. А меня Климовичский райком партии намеревался рекомендовать на место Старовойтова. Но Старовойтов категорически отказался идти на партийную работу. Меня позже назначили директором совхоза «Милославичский», и мы стали коллегами.
Потом его забрали на место умершего Кирилла Орловского. Рассматривались две кандидатуры: секретарь Могилевского обкома партии Прищепчик и Старовойтов. Машеров выбрал Старовойтова. Мы работали руководителями хозяйств, пока я не стал заместителем начальника облсельхозуправления. Тогда и произошло наше первое столкновение. Старовойтов написал письмо на имя первого секретаря обкома, что ему нужно огромное число стройматериалов. По некоторым позициям речь шла о половине фондов области. На уголке была грозная резолюция. Но отдать все требуемое – значит, не дать больше никому. И я написал ответ, что удовлетворить просьбу товарища Старовойтова невозможно за неимением требуемых материалов. Через несколько дней по телефону позвонил лично Прищепчик, оравший так, что я даже опешил: «Как ты мог, трам-тарарам?! Ты что – не понял, что это приказ?! Я, первый секретарь обкома, решил дать, а ты не дал?» Я отвечал спокойно: «Тогда вы, Виталий Викторович, и дайте фонды. Я принесу вам всю разнарядку, и вы скажите, у кого и что я должен забрать. И я подчинюсь вашему приказу. Но сам я – не подпишу». Прищепчик послал меня на три буквы и бросил трубку. Старовойтов же потом около двух лет просто обходил меня стороной, даже не здоровался при встречах.