Долго думали, как вести себя на так называемом судебном процессе. Было желание: послать все сначала к чертовой матери, просто сидеть и молчать. Как позже Бородин перед швейцарским правосудием. Но адвокат настойчиво стояла и, как теперь понимаю, совершенно правильно: «Все равно к этому делу когда-нибудь вернутся. Лучше, если будет не отказ от показаний, а показания по существу». Убеждала, уговаривала долго, и, наконец, я сдался. В суде кроме Ольги Васильевны и дочери Светланы, меня защищали еще Борис Игоревич Звозсков от Белорусского Хельсинского Комитета и Леонид Петрович Минченков – в недалеком прошлом Председатель Воинского Трибунала Беларуси. С Борисом Игоревичем Звозсковым я и теперь поддерживаю добрые отношения, советуюсь как с опытным юристом, интеллигентным, отзывчивым человеком, настоящим патриотом Беларуси. Встречи с Леонидом Петровичем впереди. Мы договорились встретиться, поговорить на житейские и общефилософские темы.
Перед началом процесса договорились с адвокатами четко соблюдать все процессуальные нормы. Как и положено законопослушному гражданину, я поднимался на суде, отвечал на все вопросы прокурора, адвокатов, судьи, произносил предусмотренные процедурой речи.
Не скажу, что все это давалось просто и легко, но особых затруднений не вызывало. В моей тюремной одиссее было три тяжелых, стрессовых дня. Первый – когда арестовали в кабинете и бросили за решетку. Второй – когда в изолятор КГБ на свидание пришла жена, и третий – когда впервые вошел в зал суда под прицел фото и кинокамер, ощутил на себе взгляды журналистов. К этому готовишься, понимаешь, что все будет именно так, – но все-таки не так, психологическое состояние прескверное: сидишь в клетке, как зверь в зоопарке, как матерый преступник, тебя фотографируют через решетку… При советской власти металлических клеток в судах не было – пока нет заключения суда – ты еще не преступник, а коль не преступник, то противозаконно засаживать в клетку, как зверя. Теперь по закону тоже нельзя до приговора суда считать человека преступником, но… Теперь не всегда суд, даже следствие определяет, объявляет преступником. Унижающие, уничтожающие человеческое достоинство железные клетки в судах – это уже изобретение лукашенковской эпохи. В Кировском суде по чьему-то приказу сверху срочно сваривали из арматуры клетку для немощного семидесятипятилетнего старика, дважды Героя, легендарного Старовойтова, кому по закону должен стоять прижизненный памятник. Это уже что-то из разряда…
Может быть для настоящего преступника, чувствующего за собой вину, раскаивающегося, и проще быть заточенным в эту клетку, а для невиновного – настоящая пытка.
Я сознательно готовился к нахождению в клетке, приказав себе держаться, не унижаться, ничего не просить, не продемонстрировать какую бы то ни было слабинку. На тот момент, т. е. в первый день это была неслыханно сложная задача…
В зале суда присутствовали представители прессы, – и нашей, и зарубежной. В бытность министром на столе у меня всегда были и «Советская Белоруссия», и «Звязда», и «Народная Воля», и «Белорусская деловая газета» – я не делал никакой разницы. А вот после ареста желание читать государственные издания как-то само собой пропало. Пусть не обижается на меня редактор «Советской Белоруссии» Павел Якубович, но читать, как раньше, его «солидную газету» я не могу. От «негосударственных» журналистов я видел только поддержку. Они старались быть объективными, хотя человеку, не побывавшему в тюрьме, трудно быть объективным. Это особый субъективизм человека, находящегося на воле. Кроме «Белорусской газеты» никто не осуждал, не бросал в меня камни.
Прокурор вел обвинение, как говорится, «на автомате». Он знал, что ему нужно потребовать восемь лет – и он требовал восемь лет. Судя по его речи и по манере держаться, он был значительно грамотней тех, с кем мне приходилось иметь дело в ходе предварительного следствия. Он почти не скрывал, как стыдно за топорную работу коллег, за весь маразм, зафиксированный в томах моего дела. Он сидел с безучастным видом, лишь изредка «отбывая номер».
В ходе процесса я четко и полно отвечал на все вопросы судьи, и по мере продвижения процесса все больше убеждался, что решение по моему делу давно вынесено, и не Виктором Чертовичем. И начал думать иначе, чем рассуждал раньше. Раньше был склонен считать, что мой и Старовойтова арест – месть за прошлое, наказание за недостаточное почтение и неблагонадежность, в конце концов. Что-то от Фрейда, комплекса неполноценности, утоление гордыни: вот ты бывший всесильный властелин области и ты – дважды Герой, великий председатель, а я вас… вы будете у меня на коленях стоять, я вас могу стереть в лагерную пыль. В суде стал понимать, что рассуждал слишком усложнено, все значительно проще: для устрашения и усмирения чиновничьей «вертикали», слишком уж осамостоятельничевшегося председательского корпуса Лукашенко потребовались показательные процессы над известными, даже знаковыми, как Старовойтов, фигурами. Выстраивалась цепочка: Чигирь – Леонов – Старовойтов. Она, несомненно, продолжится, на очереди кто-то из знаковых фигур директорского корпуса, вертикальщиков областного, районного уровней, интеллигенции… Не хочу выставлять себя каким-то оракулом, но именно так и пошли дальнейшие события. Был генеральный директор «Атланта» Калугин, еще один Леонов – генеральный директор тракторного завода, руководитель БЖД, назначенный Лукашенко сенатором, Рахманько. Почти два месяца ведомство Шеймана совместно с налоговой инспекцией трясло редакции литературно-художественных журналов, ничего не нашли, но знаковые фигуры нашей литературы Сергей Законников, Алесь Жук, Генрих Далидович были изгнаны, творческие коллективы фактически разогнаны: знайте, как и что творить… Белорусская оппозиция упрекает народ в трусости, ничтожности, неспособности решительно отстаивать правду. Есть, конечно, и такие, но времена меняются. Лукашенко обманул, но не поставил народ на колени. По моему делу проходило двести двадцать свидетелей, и практически все испытывали на себе давление: сам президент публично, на всю республику объявляет подследственного Леонова убийцей и коррупционером, вором?! Но и на предварительном следствии, и на самом суде никто из приглашенных послушно бездумно не клюнул на эту лукашенковскую клевету. Был всего один человек, который на предварительном следствии дал показания, будто Леонов, наверное, оказывал содействие фирме «РУСТ», чтобы та выиграла тендер на поставку зерна – тогдашний начальник «Белплемживобъединения» Владимир Магонов, но и его «наверное» было зафиксировано в протоколе допроса. Более того, на суде он признал, что на предположении сказалась его личная обида на министра, и он приносит свои извинения суду и лично подсудимому Леонову.
Я даже испытывал какой-то интерес к самой процедуре допроса – с точки зрения психологии человеческого поведения. Мне было интересно, как поведут себя мои бывшие заместители: тот же Аверченко, тот же Зиневич. Было интересно, что скажут Сергей Прокопович и его заместитель по «РУСТу» Жуковский. Но даже под тем жесточайшим психологическим давлением, которое на них оказывалось, они не стали клеветать на меня в угоду власти.
Своеобразно, судя по протоколам, шел допрос Жуковского, реально организовывавшего отгрузку зерна с Украины. Жуковский – полковник в отставке, спокойный, рассудительный, абсолютно честный офицер. Следователь Клопов нес какую-то ахинею, вероятно, стараясь запутать Жуковского, написал в стенограмму что-то, Жуковский возразил: «Но я ведь этого не говорил!» Ему предложили: «А вы подпишите этот лист, а на другом напишите, чего вы не говорили. И что записано с ваших слов верно». Жуковский подписал протокол допроса и собрался излагать свои замечания, но следователь сказал: «А теперь уже не надо!»
Дома, все обдумав Анатолий Евгеньевич написал докладную на имя генерального прокурора, как его обманывал Клопов, отнес в прокуратуру и зарегистрировал. Бумагу, по недосмотру или с умыслом, Бранчель подшил в дело, и я читал ее, радуясь, что есть на свете люди честные и принципиальные, как этот офицер в отставке.
Поведение людей вселяло в меня определенный оптимизм, хотя был уверен, что дадут мне не менее восьми лет: через три года должны были состояться президентские выборы, и Лукашенко никак не позволит мне в этот момент оказаться на свободе.
Так и должно было случиться. Но в связи с тем, что все тюрьмы переполнены и там, где положено по нормам иметь одного заключенного, находятся три (а это недешево обходится), правоохранительная система вынуждена давить на президента с целью проведения ежегодных амнистий, чтобы уменьшить количество сидящих. И в связи с тем, что никто из полковников не пошел на то, чтобы «повесить» на меня несправедливое взыскание, меня выпустили по амнистии, впрочем, продержав за решеткой лишние три месяца…
В целом суд шел как-то рутинно. Самое тяжелое – видеть в зале жену, родных. Я сидел в клетке, они – с той стороны клетки. Жена, Антонина Михайловна, Тоня, ходила на все заседания. Держалась как могла, лишь изредка была не в состоянии скрыть слезы. Мы прожили с ней длинную и в общем-то счастливую совместную жизнь, любя и поддерживая друг друга. Когда еще во время ареста перед видеокамерой следователи разложили на столе найденные у меня 195 долларов и 200 немецких марок, я думал прежде всего о ней: как она переживет все это? Когда после трехмесячного пребывания в СИЗО, следователь сказал, что скоро разрешит свидания, я попросил: «Пусть только не приходит жена». Я не хотел, чтобы Тоня увидела меня через стекло. Самое тяжелое испытание в тюрьме – идти на свидание с женой. Не спал несколько ночей и до свидания, и после него. Понимал, как Тоня бодрится, каких усилий ей стоит делать вид, будто у нее все нормально, все в порядке. И знал, что и у нас дома, и у дочерей идут обыски, унизительные, постыдные… Я просил, почти приказывал: «Не езди в суд! Я не хочу тебя там видеть!» Но она решительно не слушалась меня, на протяжении всего процесса я чувствовал на себе ее добрый, придающий силы взгляд…
В совершенно пустой шелухе, наполнявшей пухлые обвинительные тома, судья искал – не находил хоть какую зацепку, и чувствовалось, его это изматывает. Он копал-перекапывал собранную следователями «макулатуру», иногда вдруг в его глазах проблескивала надежда «выкопать» что-то, придумывал всевозможные вопросы к двум бригадирам, один из которых работал на строительстве моего дома. На стройке не оказалось цемента и, чтобы люди не простаивали, «мой» прораб по бартеру обменял какое-то количество утеплителя, лежавшего возле моего дома, на 1 мешка цемента. Выяснение правомочности и эквивалентности обмена, о котором я узнал в зале суда, заняло весь день. И когда все свидетели прошли, стало ясно, что в осадке не осталось ничего. Эпизод со строительством дома, занимавший шесть увесистых томов, рухнул, как карточный домик. Та же участь постигла и еще больший эпизод с закупкой зерна. Сергей Прокопович убедительно, с документами в руках доказал, что поставил зерно в Беларусь по согласованным ценам и ни копейкой выше, что сельское хозяйство получило благодаря ему самое дешевое зерно.
Наконец, судье осталось ходить козырями – достал показания Старовойтова.
Я взял слово и сослался на статью 282 УПК, запрещающую не только строить умозаключения на основе показаний, не подтвержденных публично в суде, но и вообще ссылаться на них. Судья же позволил Старовойтову не являться в суд, хорошо понимая, что версия о взятке, которую Старовойтов якобы дал Леонову, может рассыпаться при перекрестном допросе (в суде имеют право задавать вопросы и обвиняемый, и адвокаты). Я выразил недоверие судье Чертовичу. Судя по тому, как он покраснел, давление у Чертовича в этот момент было значительно выше, чем у подсудимого Леонова. Видимо, в нем еще осталось нечто человеческое, протестующее смириться, что глаза в глаза говорят: «Ты – подонок!» Пусть не буквально, но именно это вытекало из моего выступления. Но, видимо, страх перед сильными мира сего заглушил угрызения совести. Чертович продолжал сидеть на месте, хотя мог уйти, объявить перерыв, но ушли его заседатели, а когда вернулись, вердикт был: Чертович продолжает председательствовать. Одно лишь изменилось – он старался пореже смотреть в мою сторону. Я даже испытывал какое-то злорадство, глядя на его физиономию. Чувствовалось, ему очень тяжело, неудобно, но сочувствия к нему не было – он сам сделал выбор. Не знаю, встретимся мы с ним когда-нибудь, но если такое все-таки произойдет, я хотел бы только одного – взглянуть ему в глаза…
Когда Чертович объявил приговор по моему делу, я почувствовал облегчение: наконец-то закончилась эта изнурительная полугодовая эпопея по разгребанию 35 томов стыдобины, слушать весь этот бред. Не будут возить в суд в эту клетку. Правда, через некоторое время я уже не обращал на нее внимания. Я ждал приговора, был готов к нему. Ошибся в одном – в сроке. Но ошибся и Лукашенко: вероятно, Шейман не подсказал, что не обойтись без амнистии.
Лукашенко и информационно проиграл мое дело. Не случайно не стал публично комментировать ни появившееся в печати открытое письмо к нему, ни результаты процесса. Он словно забыл о Леонове. Да и о чем он мог говорить: о якобы съеденных огурцах? В приличных домах принято извиняться. Но это в приличных домах. Не для того затевали, что бы потом оправдываться, тем более извиняться…
После оглашения приговора меня вывели в комнату ожидания. Туда пропустили и Ольгу Зудову. Она сразу же начала меня успокаивать, уверяя, что на самом деле процесс нами выигран. Успокаивать меня было не нужно, я все хорошо понимал и рад был, что окончилось почти двухгодичное пребывание в следственных изоляторах. В колонии совсем другой режим, с правом переписки, возможностью чтения, гулять на воздухе, дышать, не чувствуя запаха плесени.
Ольга Васильевна давала последние советы: главное, в колонии не поссориться с начальством, не дать повода для обвинений в нарушении режима, отказать мне в праве на амнистию. О том, что амнистия будет, поскольку белорусские колонии переполнены, мы знали.
Светлана неоднократно встречалась с начальником СИЗО № 1 («Володарки») Олегом Леонидовичем Алкаевым и с ответственными работниками Комитета по исполнению наказаний с просьбой оставить меня в Минске, в колонии № 1 на улице Апанского, аргументируя необходимостью лечения в стационаре. Те пообещали сделать все возможное. Но конвойный старшина, выводивший меня после встречи с дочерью, и слышавший часть нашего разговора, сказал, что уже поступила команда, и меня нынешней ночью отвезут в Оршанскую колонию. Начальник не имел права сказать об этом, хотя знал, что все предрешено.
В изоляторе сны перемешиваются с явью. Ложишься часов в десять, когда солнце уже зашло; встаешь часов в восемь утра, когда солнце вроде бы уже встало, но не чувствуешь никакой разницы, потому что не засыпал. Это не безумие, не сумасшествие. Просто сказывается дикое психологическое напряжение, которое не спадает с тебя ни днем, ни ночью. И даже если снятся сны, ты их не отличаешь от яви.
Я не помню, какой мне снился сон после суда. Помню только, что спал.
В Оршу везли поездом, привезли ночью на станцию «Восточная», человек тридцать. Подогнали вагон. Называют фамилию, кричат «Быстрей! Быстрей!» Поезд идет быстро. Часа в три – четыре привезли в Оршу, оттуда – автомобилем в колонию. Принимал не только дежурный по колонии, но и, как потом выяснилось, заместитель начальника. И по форме, и по манере держать себя видно было – он человек солидный.
Как положено, определенный срок провел в изоляторе, после чего перевели в первый отряд.
Дня через три вызвал в кабинет для знакомства начальник колонии. Человек воспитанный, он даже предложил мне сесть, поинтересовался, как дела, как здоровье, есть ли какие-нибудь жалобы.
Особых условий для меня никто не создавал. Утром просыпался около семи часов, мылся, брился, делал зарядку. Где-то через час выходили на перекличку. На завтрак можешь ходить, можешь не ходить – это твои проблемы, в этом ты свободен. После ужина – вновь перекличка. В остальном я, как и положено человеку пенсионного возраста, занимался, чем хотел. Ни к каким работам не принуждали, и по закону не могли принуждать. Однажды, когда выпал сильный снег, по собственной инициативе я взял лопату в руки и начал помогать ребятам расчищать снег. Смотрящий по блоку подошел: «Ты что нас позоришь, политический? Мы и без тебя со всем справимся!» А давшему мне лопату едва по шее не надавали.
Пожив, познакомившись с обитателями колонии, у меня сложилось мнение, даже твердое убеждение: здесь большинство людей вовсе не опасных для общества. Кто-то украл велосипед, кто-то – курицу. Они не способны бежать и скрываться, а их держат за решеткой. На свободе они бы сто раз уже отработали свое прегрешение, но государство кормит, охраняет и постепенно убивает их. 10–20 процентов заключенных, на мой взгляд, действительно должны быть изолированы: это те, кто сидят за убийство и покушение на убийство. С некоторыми из таких я сидел в камере еще в СИЗО. Был среди них бизнесмен, убивший напарника при дележе денег. Был студент БГУ, пристрастившийся к наркотикам и убивший своего поставщика, отказавшего дать дозу в долг. Таких на свободе узнаешь по блеску глаз, если ты человек наблюдательный, хороший психолог.
Особую категорию в белорусских тюрьмах сегодня составляют предприниматели. Государство сознательно разрабатывает законы, не нарушая которых невозможно заниматься серьезным и «чистым» бизнесом. В результате самые активные, самые предприимчивые, и потому самые опасные для диктатуры люди оказываются изолированными за решеткой. На них устраивались чуть ли не облавы, когда активизировалась оппозиция, в частности после заявления Михаила Чигиря об участии в виртуальных президентских выборах 1999 года. Вероятно, напуганный Лукашенко решил пересажать всех потенциальных избирателей Михаила Николаевича. В это время по моим наблюдениям в «Володарке» оказалось, как минимум, человек триста. При этом без всякой вины, и этим пользовались следователи. Чуваш по национальности рассказывал мне, что жену вызвал следователь и сказал, в каком поле и под какую банку положить названную сумму. Я сказал ему: «Судя по твоему делу, тебя должны выпустить. А дашь ты ему эти двадцать тысяч – будешь куковать, как миленький». Он не дал им ни черта, и его действительно выпустили. Таких было много, для профилактики брали что ли…
Чем занимался в колонии? О многом я уже говорил. Три-четыре часа – физические упражнения, зарядка, прогулка. Все наказание свелось к тому, что меня изолировали от общества и приговорили … к безделью или чтению. Книг было много: кроме библиотеки в самой колонии, заключенным передавали книги с воли, образовывались личные библиотечки, и мы могли обмениваться книгами. Никогда не читал столько, как в заключении. Итого – без одного месяца три года.
Приезжали жена, дочери с внуками. Особенно тяжело было встречаться с внуками, подрастающими без дедовой ласки. Вроде бы и понимал, но довлела, угнетала неосознанная вина перед ними, может и пронесло бы… Уехать, убежать? Нет уж дудки! Тут моя Родина, тут могилы моих предков, тут мои дети, мои внуки, почему я должен убегать, не чувствуя за собой никакой вины? А в отставку собирался всерьез, но все откладывал из месяца на месяц, как омут затягивала работа – то уборочная, то посевная… И так всю жизнь, больше думал, больше отдавал себя работе, чем близким, родным мне людям. Сколько не додал им! Особенно остро ощущал это при встречах в изоляторах, в колонии, куда они приезжали. Не дай Бог никому, даже врагам моим испытать те чувства, которые одолевают от свиданий с внуками в тюрьме. Даже от одной мысли, что они приезжают в тюрьму. Упрекал себя: ведь уже ареста председателя правления Национального банка Тамары Винниковой было достаточно, чтобы понять суть происходящего, самому уйти в отставку. Я получал от внуков письма, записки, писал им в ответ. За время моего заключения появилась на свет самая младшенькая внучечка Анютка. Ее привезли на суд, чтобы специально показать деду.
Ее увидел в тот момент, когда крохе показывали: вот тот дядька, что в клетке сидит, – твой дед! И она глядела на меня осмысленными глазенками…
В колонию попал в феврале, покинул ее в октябре, хотя по амнистии должен был выйти еще в августе. Видимо, команда поступила: ждать, пока сдадут нервы. Влепить взыскание – и пусть кукует до последнего звонка. Доставить такое удовольствие я им не мог. А наказать без всякой причины – такого греха на душу никто не взял. А может, вынуждены были так решить, потому что умер мой брат Иван. Была телеграмма начальнику колонии, приехал зять со справкой из больницы. И меня выпустили в тот же день одного, чего я даже не ожидал.
Вызвали с вещами на выход, просмотрели книги, дали справку и деньги на билет. Заместитель начальника колонии, тот самый, что полгода назад принимал меня, сказал напутственное слово: «Я вам советую с властью не бороться». Поблагодарил его за совет и вышел за ворота, где меня ждал зять Саша. Сделали на прощание круг почета перед воротами колонии и помчались с заездом в Могилев (переодеться) на похороны брата Ивана в Костюковичи. Иван умер от рака легких: работал на разных работах, в том числе лесником в радиационных костюковичских лесах.
На похоронах меня поразило неприятно какое-то непонятное, еле уловимое, но выразительное какое-то сочувствие. Люди старались помочь, будто я вдруг состарился и ослабел. Не только родственники и знакомые, но и совершенно посторонние люди. Чувствовал себя крайне неуютно под этими сочувственными взглядами земляков, приходило понимание, что придется доказывать и самому себе, и близким, и неблизким, что в жалости не нуждаюсь, что я – тот же Василий Леонов, каким был до ареста, до тюрьмы. И понимал: доказать это можно только единственным способом – не сдаваться… Нет, нет, не мстить обидчику, обидчикам. Месть – это мерзко, месть разлагает личность, опустошает душу, месть – самое прескверное качество, недостойное серьезного политика. Не сдаваться – значит бороться с авторитарным, диктаторским режимом, ввергшим мой добрый, доверчивый народ в страх, нищету, бесправие…
Часть вторая
Перед началом процесса договорились с адвокатами четко соблюдать все процессуальные нормы. Как и положено законопослушному гражданину, я поднимался на суде, отвечал на все вопросы прокурора, адвокатов, судьи, произносил предусмотренные процедурой речи.
Не скажу, что все это давалось просто и легко, но особых затруднений не вызывало. В моей тюремной одиссее было три тяжелых, стрессовых дня. Первый – когда арестовали в кабинете и бросили за решетку. Второй – когда в изолятор КГБ на свидание пришла жена, и третий – когда впервые вошел в зал суда под прицел фото и кинокамер, ощутил на себе взгляды журналистов. К этому готовишься, понимаешь, что все будет именно так, – но все-таки не так, психологическое состояние прескверное: сидишь в клетке, как зверь в зоопарке, как матерый преступник, тебя фотографируют через решетку… При советской власти металлических клеток в судах не было – пока нет заключения суда – ты еще не преступник, а коль не преступник, то противозаконно засаживать в клетку, как зверя. Теперь по закону тоже нельзя до приговора суда считать человека преступником, но… Теперь не всегда суд, даже следствие определяет, объявляет преступником. Унижающие, уничтожающие человеческое достоинство железные клетки в судах – это уже изобретение лукашенковской эпохи. В Кировском суде по чьему-то приказу сверху срочно сваривали из арматуры клетку для немощного семидесятипятилетнего старика, дважды Героя, легендарного Старовойтова, кому по закону должен стоять прижизненный памятник. Это уже что-то из разряда…
Может быть для настоящего преступника, чувствующего за собой вину, раскаивающегося, и проще быть заточенным в эту клетку, а для невиновного – настоящая пытка.
Я сознательно готовился к нахождению в клетке, приказав себе держаться, не унижаться, ничего не просить, не продемонстрировать какую бы то ни было слабинку. На тот момент, т. е. в первый день это была неслыханно сложная задача…
В зале суда присутствовали представители прессы, – и нашей, и зарубежной. В бытность министром на столе у меня всегда были и «Советская Белоруссия», и «Звязда», и «Народная Воля», и «Белорусская деловая газета» – я не делал никакой разницы. А вот после ареста желание читать государственные издания как-то само собой пропало. Пусть не обижается на меня редактор «Советской Белоруссии» Павел Якубович, но читать, как раньше, его «солидную газету» я не могу. От «негосударственных» журналистов я видел только поддержку. Они старались быть объективными, хотя человеку, не побывавшему в тюрьме, трудно быть объективным. Это особый субъективизм человека, находящегося на воле. Кроме «Белорусской газеты» никто не осуждал, не бросал в меня камни.
Прокурор вел обвинение, как говорится, «на автомате». Он знал, что ему нужно потребовать восемь лет – и он требовал восемь лет. Судя по его речи и по манере держаться, он был значительно грамотней тех, с кем мне приходилось иметь дело в ходе предварительного следствия. Он почти не скрывал, как стыдно за топорную работу коллег, за весь маразм, зафиксированный в томах моего дела. Он сидел с безучастным видом, лишь изредка «отбывая номер».
В ходе процесса я четко и полно отвечал на все вопросы судьи, и по мере продвижения процесса все больше убеждался, что решение по моему делу давно вынесено, и не Виктором Чертовичем. И начал думать иначе, чем рассуждал раньше. Раньше был склонен считать, что мой и Старовойтова арест – месть за прошлое, наказание за недостаточное почтение и неблагонадежность, в конце концов. Что-то от Фрейда, комплекса неполноценности, утоление гордыни: вот ты бывший всесильный властелин области и ты – дважды Герой, великий председатель, а я вас… вы будете у меня на коленях стоять, я вас могу стереть в лагерную пыль. В суде стал понимать, что рассуждал слишком усложнено, все значительно проще: для устрашения и усмирения чиновничьей «вертикали», слишком уж осамостоятельничевшегося председательского корпуса Лукашенко потребовались показательные процессы над известными, даже знаковыми, как Старовойтов, фигурами. Выстраивалась цепочка: Чигирь – Леонов – Старовойтов. Она, несомненно, продолжится, на очереди кто-то из знаковых фигур директорского корпуса, вертикальщиков областного, районного уровней, интеллигенции… Не хочу выставлять себя каким-то оракулом, но именно так и пошли дальнейшие события. Был генеральный директор «Атланта» Калугин, еще один Леонов – генеральный директор тракторного завода, руководитель БЖД, назначенный Лукашенко сенатором, Рахманько. Почти два месяца ведомство Шеймана совместно с налоговой инспекцией трясло редакции литературно-художественных журналов, ничего не нашли, но знаковые фигуры нашей литературы Сергей Законников, Алесь Жук, Генрих Далидович были изгнаны, творческие коллективы фактически разогнаны: знайте, как и что творить… Белорусская оппозиция упрекает народ в трусости, ничтожности, неспособности решительно отстаивать правду. Есть, конечно, и такие, но времена меняются. Лукашенко обманул, но не поставил народ на колени. По моему делу проходило двести двадцать свидетелей, и практически все испытывали на себе давление: сам президент публично, на всю республику объявляет подследственного Леонова убийцей и коррупционером, вором?! Но и на предварительном следствии, и на самом суде никто из приглашенных послушно бездумно не клюнул на эту лукашенковскую клевету. Был всего один человек, который на предварительном следствии дал показания, будто Леонов, наверное, оказывал содействие фирме «РУСТ», чтобы та выиграла тендер на поставку зерна – тогдашний начальник «Белплемживобъединения» Владимир Магонов, но и его «наверное» было зафиксировано в протоколе допроса. Более того, на суде он признал, что на предположении сказалась его личная обида на министра, и он приносит свои извинения суду и лично подсудимому Леонову.
Я даже испытывал какой-то интерес к самой процедуре допроса – с точки зрения психологии человеческого поведения. Мне было интересно, как поведут себя мои бывшие заместители: тот же Аверченко, тот же Зиневич. Было интересно, что скажут Сергей Прокопович и его заместитель по «РУСТу» Жуковский. Но даже под тем жесточайшим психологическим давлением, которое на них оказывалось, они не стали клеветать на меня в угоду власти.
Своеобразно, судя по протоколам, шел допрос Жуковского, реально организовывавшего отгрузку зерна с Украины. Жуковский – полковник в отставке, спокойный, рассудительный, абсолютно честный офицер. Следователь Клопов нес какую-то ахинею, вероятно, стараясь запутать Жуковского, написал в стенограмму что-то, Жуковский возразил: «Но я ведь этого не говорил!» Ему предложили: «А вы подпишите этот лист, а на другом напишите, чего вы не говорили. И что записано с ваших слов верно». Жуковский подписал протокол допроса и собрался излагать свои замечания, но следователь сказал: «А теперь уже не надо!»
Дома, все обдумав Анатолий Евгеньевич написал докладную на имя генерального прокурора, как его обманывал Клопов, отнес в прокуратуру и зарегистрировал. Бумагу, по недосмотру или с умыслом, Бранчель подшил в дело, и я читал ее, радуясь, что есть на свете люди честные и принципиальные, как этот офицер в отставке.
Поведение людей вселяло в меня определенный оптимизм, хотя был уверен, что дадут мне не менее восьми лет: через три года должны были состояться президентские выборы, и Лукашенко никак не позволит мне в этот момент оказаться на свободе.
Так и должно было случиться. Но в связи с тем, что все тюрьмы переполнены и там, где положено по нормам иметь одного заключенного, находятся три (а это недешево обходится), правоохранительная система вынуждена давить на президента с целью проведения ежегодных амнистий, чтобы уменьшить количество сидящих. И в связи с тем, что никто из полковников не пошел на то, чтобы «повесить» на меня несправедливое взыскание, меня выпустили по амнистии, впрочем, продержав за решеткой лишние три месяца…
В целом суд шел как-то рутинно. Самое тяжелое – видеть в зале жену, родных. Я сидел в клетке, они – с той стороны клетки. Жена, Антонина Михайловна, Тоня, ходила на все заседания. Держалась как могла, лишь изредка была не в состоянии скрыть слезы. Мы прожили с ней длинную и в общем-то счастливую совместную жизнь, любя и поддерживая друг друга. Когда еще во время ареста перед видеокамерой следователи разложили на столе найденные у меня 195 долларов и 200 немецких марок, я думал прежде всего о ней: как она переживет все это? Когда после трехмесячного пребывания в СИЗО, следователь сказал, что скоро разрешит свидания, я попросил: «Пусть только не приходит жена». Я не хотел, чтобы Тоня увидела меня через стекло. Самое тяжелое испытание в тюрьме – идти на свидание с женой. Не спал несколько ночей и до свидания, и после него. Понимал, как Тоня бодрится, каких усилий ей стоит делать вид, будто у нее все нормально, все в порядке. И знал, что и у нас дома, и у дочерей идут обыски, унизительные, постыдные… Я просил, почти приказывал: «Не езди в суд! Я не хочу тебя там видеть!» Но она решительно не слушалась меня, на протяжении всего процесса я чувствовал на себе ее добрый, придающий силы взгляд…
В совершенно пустой шелухе, наполнявшей пухлые обвинительные тома, судья искал – не находил хоть какую зацепку, и чувствовалось, его это изматывает. Он копал-перекапывал собранную следователями «макулатуру», иногда вдруг в его глазах проблескивала надежда «выкопать» что-то, придумывал всевозможные вопросы к двум бригадирам, один из которых работал на строительстве моего дома. На стройке не оказалось цемента и, чтобы люди не простаивали, «мой» прораб по бартеру обменял какое-то количество утеплителя, лежавшего возле моего дома, на 1 мешка цемента. Выяснение правомочности и эквивалентности обмена, о котором я узнал в зале суда, заняло весь день. И когда все свидетели прошли, стало ясно, что в осадке не осталось ничего. Эпизод со строительством дома, занимавший шесть увесистых томов, рухнул, как карточный домик. Та же участь постигла и еще больший эпизод с закупкой зерна. Сергей Прокопович убедительно, с документами в руках доказал, что поставил зерно в Беларусь по согласованным ценам и ни копейкой выше, что сельское хозяйство получило благодаря ему самое дешевое зерно.
Наконец, судье осталось ходить козырями – достал показания Старовойтова.
Я взял слово и сослался на статью 282 УПК, запрещающую не только строить умозаключения на основе показаний, не подтвержденных публично в суде, но и вообще ссылаться на них. Судья же позволил Старовойтову не являться в суд, хорошо понимая, что версия о взятке, которую Старовойтов якобы дал Леонову, может рассыпаться при перекрестном допросе (в суде имеют право задавать вопросы и обвиняемый, и адвокаты). Я выразил недоверие судье Чертовичу. Судя по тому, как он покраснел, давление у Чертовича в этот момент было значительно выше, чем у подсудимого Леонова. Видимо, в нем еще осталось нечто человеческое, протестующее смириться, что глаза в глаза говорят: «Ты – подонок!» Пусть не буквально, но именно это вытекало из моего выступления. Но, видимо, страх перед сильными мира сего заглушил угрызения совести. Чертович продолжал сидеть на месте, хотя мог уйти, объявить перерыв, но ушли его заседатели, а когда вернулись, вердикт был: Чертович продолжает председательствовать. Одно лишь изменилось – он старался пореже смотреть в мою сторону. Я даже испытывал какое-то злорадство, глядя на его физиономию. Чувствовалось, ему очень тяжело, неудобно, но сочувствия к нему не было – он сам сделал выбор. Не знаю, встретимся мы с ним когда-нибудь, но если такое все-таки произойдет, я хотел бы только одного – взглянуть ему в глаза…
Когда Чертович объявил приговор по моему делу, я почувствовал облегчение: наконец-то закончилась эта изнурительная полугодовая эпопея по разгребанию 35 томов стыдобины, слушать весь этот бред. Не будут возить в суд в эту клетку. Правда, через некоторое время я уже не обращал на нее внимания. Я ждал приговора, был готов к нему. Ошибся в одном – в сроке. Но ошибся и Лукашенко: вероятно, Шейман не подсказал, что не обойтись без амнистии.
Лукашенко и информационно проиграл мое дело. Не случайно не стал публично комментировать ни появившееся в печати открытое письмо к нему, ни результаты процесса. Он словно забыл о Леонове. Да и о чем он мог говорить: о якобы съеденных огурцах? В приличных домах принято извиняться. Но это в приличных домах. Не для того затевали, что бы потом оправдываться, тем более извиняться…
После оглашения приговора меня вывели в комнату ожидания. Туда пропустили и Ольгу Зудову. Она сразу же начала меня успокаивать, уверяя, что на самом деле процесс нами выигран. Успокаивать меня было не нужно, я все хорошо понимал и рад был, что окончилось почти двухгодичное пребывание в следственных изоляторах. В колонии совсем другой режим, с правом переписки, возможностью чтения, гулять на воздухе, дышать, не чувствуя запаха плесени.
Ольга Васильевна давала последние советы: главное, в колонии не поссориться с начальством, не дать повода для обвинений в нарушении режима, отказать мне в праве на амнистию. О том, что амнистия будет, поскольку белорусские колонии переполнены, мы знали.
Светлана неоднократно встречалась с начальником СИЗО № 1 («Володарки») Олегом Леонидовичем Алкаевым и с ответственными работниками Комитета по исполнению наказаний с просьбой оставить меня в Минске, в колонии № 1 на улице Апанского, аргументируя необходимостью лечения в стационаре. Те пообещали сделать все возможное. Но конвойный старшина, выводивший меня после встречи с дочерью, и слышавший часть нашего разговора, сказал, что уже поступила команда, и меня нынешней ночью отвезут в Оршанскую колонию. Начальник не имел права сказать об этом, хотя знал, что все предрешено.
В изоляторе сны перемешиваются с явью. Ложишься часов в десять, когда солнце уже зашло; встаешь часов в восемь утра, когда солнце вроде бы уже встало, но не чувствуешь никакой разницы, потому что не засыпал. Это не безумие, не сумасшествие. Просто сказывается дикое психологическое напряжение, которое не спадает с тебя ни днем, ни ночью. И даже если снятся сны, ты их не отличаешь от яви.
Я не помню, какой мне снился сон после суда. Помню только, что спал.
В Оршу везли поездом, привезли ночью на станцию «Восточная», человек тридцать. Подогнали вагон. Называют фамилию, кричат «Быстрей! Быстрей!» Поезд идет быстро. Часа в три – четыре привезли в Оршу, оттуда – автомобилем в колонию. Принимал не только дежурный по колонии, но и, как потом выяснилось, заместитель начальника. И по форме, и по манере держать себя видно было – он человек солидный.
Как положено, определенный срок провел в изоляторе, после чего перевели в первый отряд.
Дня через три вызвал в кабинет для знакомства начальник колонии. Человек воспитанный, он даже предложил мне сесть, поинтересовался, как дела, как здоровье, есть ли какие-нибудь жалобы.
Особых условий для меня никто не создавал. Утром просыпался около семи часов, мылся, брился, делал зарядку. Где-то через час выходили на перекличку. На завтрак можешь ходить, можешь не ходить – это твои проблемы, в этом ты свободен. После ужина – вновь перекличка. В остальном я, как и положено человеку пенсионного возраста, занимался, чем хотел. Ни к каким работам не принуждали, и по закону не могли принуждать. Однажды, когда выпал сильный снег, по собственной инициативе я взял лопату в руки и начал помогать ребятам расчищать снег. Смотрящий по блоку подошел: «Ты что нас позоришь, политический? Мы и без тебя со всем справимся!» А давшему мне лопату едва по шее не надавали.
Пожив, познакомившись с обитателями колонии, у меня сложилось мнение, даже твердое убеждение: здесь большинство людей вовсе не опасных для общества. Кто-то украл велосипед, кто-то – курицу. Они не способны бежать и скрываться, а их держат за решеткой. На свободе они бы сто раз уже отработали свое прегрешение, но государство кормит, охраняет и постепенно убивает их. 10–20 процентов заключенных, на мой взгляд, действительно должны быть изолированы: это те, кто сидят за убийство и покушение на убийство. С некоторыми из таких я сидел в камере еще в СИЗО. Был среди них бизнесмен, убивший напарника при дележе денег. Был студент БГУ, пристрастившийся к наркотикам и убивший своего поставщика, отказавшего дать дозу в долг. Таких на свободе узнаешь по блеску глаз, если ты человек наблюдательный, хороший психолог.
Особую категорию в белорусских тюрьмах сегодня составляют предприниматели. Государство сознательно разрабатывает законы, не нарушая которых невозможно заниматься серьезным и «чистым» бизнесом. В результате самые активные, самые предприимчивые, и потому самые опасные для диктатуры люди оказываются изолированными за решеткой. На них устраивались чуть ли не облавы, когда активизировалась оппозиция, в частности после заявления Михаила Чигиря об участии в виртуальных президентских выборах 1999 года. Вероятно, напуганный Лукашенко решил пересажать всех потенциальных избирателей Михаила Николаевича. В это время по моим наблюдениям в «Володарке» оказалось, как минимум, человек триста. При этом без всякой вины, и этим пользовались следователи. Чуваш по национальности рассказывал мне, что жену вызвал следователь и сказал, в каком поле и под какую банку положить названную сумму. Я сказал ему: «Судя по твоему делу, тебя должны выпустить. А дашь ты ему эти двадцать тысяч – будешь куковать, как миленький». Он не дал им ни черта, и его действительно выпустили. Таких было много, для профилактики брали что ли…
Чем занимался в колонии? О многом я уже говорил. Три-четыре часа – физические упражнения, зарядка, прогулка. Все наказание свелось к тому, что меня изолировали от общества и приговорили … к безделью или чтению. Книг было много: кроме библиотеки в самой колонии, заключенным передавали книги с воли, образовывались личные библиотечки, и мы могли обмениваться книгами. Никогда не читал столько, как в заключении. Итого – без одного месяца три года.
Приезжали жена, дочери с внуками. Особенно тяжело было встречаться с внуками, подрастающими без дедовой ласки. Вроде бы и понимал, но довлела, угнетала неосознанная вина перед ними, может и пронесло бы… Уехать, убежать? Нет уж дудки! Тут моя Родина, тут могилы моих предков, тут мои дети, мои внуки, почему я должен убегать, не чувствуя за собой никакой вины? А в отставку собирался всерьез, но все откладывал из месяца на месяц, как омут затягивала работа – то уборочная, то посевная… И так всю жизнь, больше думал, больше отдавал себя работе, чем близким, родным мне людям. Сколько не додал им! Особенно остро ощущал это при встречах в изоляторах, в колонии, куда они приезжали. Не дай Бог никому, даже врагам моим испытать те чувства, которые одолевают от свиданий с внуками в тюрьме. Даже от одной мысли, что они приезжают в тюрьму. Упрекал себя: ведь уже ареста председателя правления Национального банка Тамары Винниковой было достаточно, чтобы понять суть происходящего, самому уйти в отставку. Я получал от внуков письма, записки, писал им в ответ. За время моего заключения появилась на свет самая младшенькая внучечка Анютка. Ее привезли на суд, чтобы специально показать деду.
Ее увидел в тот момент, когда крохе показывали: вот тот дядька, что в клетке сидит, – твой дед! И она глядела на меня осмысленными глазенками…
В колонию попал в феврале, покинул ее в октябре, хотя по амнистии должен был выйти еще в августе. Видимо, команда поступила: ждать, пока сдадут нервы. Влепить взыскание – и пусть кукует до последнего звонка. Доставить такое удовольствие я им не мог. А наказать без всякой причины – такого греха на душу никто не взял. А может, вынуждены были так решить, потому что умер мой брат Иван. Была телеграмма начальнику колонии, приехал зять со справкой из больницы. И меня выпустили в тот же день одного, чего я даже не ожидал.
Вызвали с вещами на выход, просмотрели книги, дали справку и деньги на билет. Заместитель начальника колонии, тот самый, что полгода назад принимал меня, сказал напутственное слово: «Я вам советую с властью не бороться». Поблагодарил его за совет и вышел за ворота, где меня ждал зять Саша. Сделали на прощание круг почета перед воротами колонии и помчались с заездом в Могилев (переодеться) на похороны брата Ивана в Костюковичи. Иван умер от рака легких: работал на разных работах, в том числе лесником в радиационных костюковичских лесах.
На похоронах меня поразило неприятно какое-то непонятное, еле уловимое, но выразительное какое-то сочувствие. Люди старались помочь, будто я вдруг состарился и ослабел. Не только родственники и знакомые, но и совершенно посторонние люди. Чувствовал себя крайне неуютно под этими сочувственными взглядами земляков, приходило понимание, что придется доказывать и самому себе, и близким, и неблизким, что в жалости не нуждаюсь, что я – тот же Василий Леонов, каким был до ареста, до тюрьмы. И понимал: доказать это можно только единственным способом – не сдаваться… Нет, нет, не мстить обидчику, обидчикам. Месть – это мерзко, месть разлагает личность, опустошает душу, месть – самое прескверное качество, недостойное серьезного политика. Не сдаваться – значит бороться с авторитарным, диктаторским режимом, ввергшим мой добрый, доверчивый народ в страх, нищету, бесправие…
Часть вторая
Мечтал после колонии недельку-другую побыть в родных стенах, навестить младшую дочь, жившую с зятем в Арабских Эмиратах, возвратись, присмотреться, а там – в бой.
Позвонил в Москву генералу Валерию Кезу, попросил срочно приехать. Договорились. Созвонился с Александром Ярошуком – в то время председателем республиканского профсоюза работников агропромышленного комплекса. Его борьба на съезде профсоюза против одного из моих преемников на посту министра, Юрия Мороза, вернее – против попытки власти диктовать волю профсоюзам, вызывала восхищение. В той схватке Александр Ильич продемонстрировал несомненные бойцовские качества. А Кез мне был очень близок по убеждениям: я знал, как он уходил из КГБ, отказавшись разгонять забастовку водителей поездов Минского метрополитена…
Срочно созвали совещание у главы государства. Владимир Егоров, тогдашний председатель КГБ Беларуси, находился в отъезде, его обязанности исполнял первый заместитель Валерий Кез. Кроме Кеза присутствовали министр внутренних дел Юрий Захаренко и тогдашний генеральный прокурор Василий Капитан. От Лукашенко поступила прямая команда Кезу: найти недалеко от Минска лагерь, захватить всех забастовщиков, свезти туда и закрыть под охраной. А забастовщикам найти замену на железной дороге. Кез поднялся и произнес приблизительно следующее: «Я уважаю приказ, Александр Григорьевич, и уважаю вас как президента, но нарушать Конституцию не буду». И тут же последовала команда Верховного Главнокомандующего: вон отсюда! Я тебя увольняю. Кез поднялся и ушел.
Не знаю, в какой именно момент появился тогдашний командующий внутренними войсками Валентин Аголец с его коронной фразой «Для меня приказ президента выше Конституции», но на следующий день совещание вновь было собрано. Пришел Захаренко, пришел и Капитан. И Капитан сказал президенту: «Вы вчера совершили необдуманный поступок. Вы должны вернуть Кеза, поскольку он прав, и не должны делать столь резких движений. Вы живете в столице, и здесь все может быть». (Так позже мне рассказывали участники того совещания.) Более того, Захаренко предъявил ультиматум, к которому присоединился и Капитан: «Или вы, Александр Григорьевич, возвращаете Кеза, или мы уходим в отставку». Последовала команда найти Кеза и привезти в резиденцию. Валерия Викторовича нашли и привезли, и президент приказал ему вновь приступить к исполнению своих обязанностей. Не знаю, почему Валерий Викторович проникся ко мне доверием, но мы в то время беседовали практически каждый день, он рассказывал мне о происходящем буквально по горячим следам. Мы пили чай, думали, советовались.
Кез – незаурядная личность. Высокопрофессиональный сотрудник спецслужб, военный, прошедший через Афганистан. Он сохранил со всеми своими сослуживцами добрые человеческие отношения. Сейчас работает в Москве, пользуется уважением и московской элиты.
Позвонил в Москву генералу Валерию Кезу, попросил срочно приехать. Договорились. Созвонился с Александром Ярошуком – в то время председателем республиканского профсоюза работников агропромышленного комплекса. Его борьба на съезде профсоюза против одного из моих преемников на посту министра, Юрия Мороза, вернее – против попытки власти диктовать волю профсоюзам, вызывала восхищение. В той схватке Александр Ильич продемонстрировал несомненные бойцовские качества. А Кез мне был очень близок по убеждениям: я знал, как он уходил из КГБ, отказавшись разгонять забастовку водителей поездов Минского метрополитена…
Срочно созвали совещание у главы государства. Владимир Егоров, тогдашний председатель КГБ Беларуси, находился в отъезде, его обязанности исполнял первый заместитель Валерий Кез. Кроме Кеза присутствовали министр внутренних дел Юрий Захаренко и тогдашний генеральный прокурор Василий Капитан. От Лукашенко поступила прямая команда Кезу: найти недалеко от Минска лагерь, захватить всех забастовщиков, свезти туда и закрыть под охраной. А забастовщикам найти замену на железной дороге. Кез поднялся и произнес приблизительно следующее: «Я уважаю приказ, Александр Григорьевич, и уважаю вас как президента, но нарушать Конституцию не буду». И тут же последовала команда Верховного Главнокомандующего: вон отсюда! Я тебя увольняю. Кез поднялся и ушел.
Не знаю, в какой именно момент появился тогдашний командующий внутренними войсками Валентин Аголец с его коронной фразой «Для меня приказ президента выше Конституции», но на следующий день совещание вновь было собрано. Пришел Захаренко, пришел и Капитан. И Капитан сказал президенту: «Вы вчера совершили необдуманный поступок. Вы должны вернуть Кеза, поскольку он прав, и не должны делать столь резких движений. Вы живете в столице, и здесь все может быть». (Так позже мне рассказывали участники того совещания.) Более того, Захаренко предъявил ультиматум, к которому присоединился и Капитан: «Или вы, Александр Григорьевич, возвращаете Кеза, или мы уходим в отставку». Последовала команда найти Кеза и привезти в резиденцию. Валерия Викторовича нашли и привезли, и президент приказал ему вновь приступить к исполнению своих обязанностей. Не знаю, почему Валерий Викторович проникся ко мне доверием, но мы в то время беседовали практически каждый день, он рассказывал мне о происходящем буквально по горячим следам. Мы пили чай, думали, советовались.
Кез – незаурядная личность. Высокопрофессиональный сотрудник спецслужб, военный, прошедший через Афганистан. Он сохранил со всеми своими сослуживцами добрые человеческие отношения. Сейчас работает в Москве, пользуется уважением и московской элиты.