- Нет, не требуют, но ведь хочется же на виду быть… Это доходит нынче даже до цинизма, да и нельзя иначе… иначе ты закиснешь; а между тем за всем за этим своеюслужбою заниматься некогда. Вот видишь, у меня шестнадцать разных книг; все это казначейские книги по разным ученым и благотворительным обществам… Выбирают в казначеи, и иду… и служу… Все дело-то на грош, а его нужно вписать, записать, перечесть, выписать в расходы, и все сам веду.
- А ты зачем, - говорю, - на это дело какого-нибудь писарька не принаймешь?
- Нельзя, голубчик, этого нельзя… у нас по всем этим делам начальствуют барыни - народ, за самым небольшим исключением, самый пустой и бестолковый, но требовательный, а от них, брат, подчас много зависит при случае… Ведь из того мы все этих обществ и держимся. У нас нынче все по обществам; даже и попы и архиереи есть… Нынче это прежние протекции очень с успехом заменяет, а иным даже немалые и прямые выгоды приносит.
- Какие же прямые-то выгоды тут возможны?
- Возможны, друг мой, возможны: знаешь пословицу - «и поп от алтаря питается», ну и из благотворителей тоже есть такие: вон недавно одна этакая на женскую гимназию собирала, да весь сбор ошибкою в кармане увезла.
- Зачем же вы не смотрите за этим?
- Смотрим, да как ты усмотришь, - от школ ее отогнали, она кинулась на колокола собирать, и колокола вышли тоже не звонки. Следим, любезный друг, зорко следим, но деятельность-то стала уж очень обширна, - не уследишь.
- А на службе писарьки работают?
- Ну нет, и там есть «этакие крысы» бескарьерные… они незаметны, но есть. А ты вот что, если хочешь быть по-старому, по-гусарски, приятелем, - запиши, сделай милость, что-нибудь.
- На что это записать?
- А вот на что хочешь; в этой книге на «Общество снабжения книгами безграмотного народа», в этой на «Комитет для возбуждения вопросов», в этой - на «Комитет по устройству комитетов», здесь - «Комитет для обсуждения бесполезности некоторых обществ», а вот в этой - на «Подачу религиозного утешения недостаточным и бедствующим»… вообще все добрые дела; запиши на что хочешь, хоть пять, десять рублей.
«Эк деньги-то, - подумал я про себя, - как у вас ныне при экономии дешевы», а, однако, записал десять рублей на «Комитет для обсуждения бесполезности некоторых обществ». Что же, и в самом деле это учреждение нужное.
- Благодарю, - говорит, вставая мой приятель, - мне пора в комитет, а если хочешь повидаться, в четверг, в два часа тридцать пять минут, я свободен, но и то, впрочем, в это время мы должны поговорить, о чем мы будем разговаривать в заседании, а в три четверти третьего у меня собирается уже и самое заседание.
Ну, думаю себе, этакой кипучей деятельности нигде, ни в какой другой стране, на обоих полушариях нет. В целую неделю человек один только раз имет десять минут свободного времени, да выходит, что и тех нет!.. Уж этого приятеля, бог с ним, лучше не беспокоить.
- А когда же ты, - спрашиваю его совсем, на пороге, - когда же ты что-нибудь читаешь?
- Когда нам читать! мы ничего, - отвечает, - не читаем, да и зачем?
- Ну, чтобы хоть немножко освежить себя после работы.
- Какое там освежение: в литературе идет только одно бездарное науськиванье на немцев да на поляков. У нас совсем теперь перевелись хорошие писатели.
- Прощай же, - говорю, - голубчик, - и с тем ушел.
Экономия и недосуги этих господ, признаюсь, меня жестоконько покоробили; но, думаю, может быть это только в чиновничестве загостилось старое кривлянье на новый лад. Дай-ка заверну в другие углы; поглазею на литературу: за что так на нее жалуются?
Глава сорок шестая
Пока неделю какую придется еще пробыть в Петербурге, буду читать. В самом деле, за границей всего одну или две газетки видел, а тут их вон сколько!.. Ведь что же нибудь в них написано. Накупил… Ух, боже мой! действительно везде понаписано! Один день почитал, другой почитал, нет, вижу - страшно; за человеческий смысл свой надо поопасаться. Другое бы дело, может быть интересно с кем-нибудь из пишущих лично познакомиться. Обращаюсь с такой просьбою к одному товарищу: познакомьте, говорю, меня с кем-нибудь из них. Но тот при первых моих словах кислую гримасу состроил.
- Не стоит, - говорит, - боже вас сохрани… не советую… Особенно вы человек нездешний, так это даже и небезопасно.
- Какая, - возражаю, - возможна опасность?
- Да денег попросят, - им ведь ни добавочных, ни прибавочных не дают, - они и кучатся.
- Ну?
- Ну, а дал - и пропало, потому это «абсолютной честности» не мешает; а не дашь, - в какой-нибудь газетке отхлещут. Это тоже «абсолютной честности» не мешает. Нет, лучше советую беречься.
- Было бы, - говорю, - еще за что и отхлестать?
- Ну, у нас на этот счет просто: вы вот сегодня при мне нанимали себе в деревню лакея, и он вам, по вашему выражению, «не понравился», а завтра можно напечатать, что вы смотрите на наем себе лакея с другой точки зрения и добиваетесь, чтоб он вам «нравился». Нет, оставьте их лучше в покое; «с ними» у нас порядочные люди нынче не знакомятся.
Я задумался и говорю, что хоть только для курьеза желал бы кого-нибудь из них видеть, чтобы понять, что в них за закал.
- Ах, оставьте пожалуйста; да они все давно сами друг про друга всё высказали; больше знать про них не интересно.
- Однако живут они: не топятся и не стреляются.
- С чего им топиться! Бранят их, ругают, да что такое брань! что это за тяжкая напасть? Про иного дело скажут, а он сам на десятерых наврет еще худшего, - вот и затушевался.
- Ну, напраслина-то ведь может быть и опровергнута.
Как раз! Один-то раз, конечно, можно, пожалуй, и опровергнуть, а если на вас по всем правилам осады разом целые батальоны, целые полки на вас двинут, ящик Пандоры со всякими скверностями на вас опрокинут, - так от всех уж и не отлаешься. Макиавелли недаром говорил: лги, лги и лги, - что-нибудь прилипнет и останется .
- Но зато, - говорю, - в таких занятиях сам портишься.
- Небольшая в том и потеря; уголь сажею не может замараться.
- Уважение всех честных людей этим теряется.
- Очень оно им нужно!
- Да и сам теряешь возможность к усовершенствованию себя и воспитанию.
- Да полноте, пожалуйста: кто в России о таких пустяках заботится. У нас не тем концом нос пришит, чтобы думать о самосовершенствовании или о суде потомства.
И точно, сколько я потом ни приглядывался, действительно нос у нас не тем концом пришит и не туда его тянет.
Глава сорок седьмая
Ходил в театр: давали пьесу , в которой показано народное недоверие к тому, что новая правда воцаряется. Одно действующее лицо говорит, что пока в лежащих над Невою каменных «свинтусах» (сфинксах) живое сердце не встрепенется, до тех пор все будет только для одного вида. Автора жесточайше изругали за эту пьесу. Спрашивал сведущих людей: за что же он изруган? За то, чтобы правды не говорил, отвечают… Какая дивная литература с ложью в идеале!
Познакомился, наконец, случайно в клубе художников с одним поэтом и, возмущенный тем, что слышал, поговорил с ним о правде и честности. Поэт того же мнения, что правда не годится, и даже разъяснял мне, почему правды в литературе говорить не следует; это будто бы потому, что «правда есть меч обоюдоострый» и ею подчас может пользоваться и правительство; честность, говорит, можно признавать только одну «абсолютную», которую может иметь и вор и фальшивый монетчик. Дальше я не хотел и речи вести об этом: взаправду «за человека страшно»! Спрашиваю только уж о самых практических вещах: вот, говорю, к удивлению моему, я вижу у вас под одним изданием подписывается редактор Калатузов… скажите мне, пожалуйста… меня это очень интересует… я знал одного Калатузова в гимназии.
- Этот, здешний, очень он плох, - перебивает меня поэт.
- Редактор-то?
- Да, ах, как безнадежно плох! как котелка.
- Скажите, бога ради, и тот, - говорю, - был не боек.
- Ну, все-таки это, верно, не тот. Этот, например, как забрал себе в голову, что в Англии была королева Елисавета, а нынче королева Виктория , так и твердит, что «в Англии женщинам лучше, потому что там королевы царствуют». Сотрудники хотели его в этом разуверить, - не дается: «вы, говорит, меня подводите на смех». А «абсолютная» честность есть.
- Как же, - говорю, - его редактором-то сделали?
- А что же такое? Для утверждения в редакторстве у нас ведь пока еще в губернском правлении не свидетельствуют . Да и что такое редактор? Редакторы есть всякие. Берем, батюшка, в этом примеры с наших заатлантических братий. А впрочем, и прекрасно: весь вопрос в абсолютной честности: она литературу убивает, но зато злобу-с, злобу и затмение в умах растит и множит.
- Есть же, однако, полагаю, между ними люди, для которых дорога не одна абсолютная честность?
- Как же-с, непременно есть, и вот недалеко ходить. Вон видите, за тем столом сидит пентюх-то, - это известный православист , он меня на днях как-то тут встречает и говорит: «Что ж вы, батюшка, нам-то ничего не даете?»
«Удивляюсь, - отвечаю, - что вы меня об этом и спрашиваете».
«А что такое?»
«Да ведь вы меня, - говорю, - в своем издании ругаете». Удивляется: «Когда?» - «Да постоянно, мол». - «Ну, извините, пожалуйста». - «Да вы что ж, этого не читали, что ли?» - «Ну вот, стану, - говорит, - я этим навозом заниматься… Я все с бумагами… сильно было порасстроился и теперь все биржей поглощен… Бог с ними!»
- Это вы изволите говорить: «Бог с ними?»
- Нет, это не я, а он: я бога не беспокою. Я хотел открыть издание в среднем духе, но никакого содействия нет .
- Отчего же?
- Да я по глупости шесть тысяч попросил, и отказали, говорят: денег нет… После узнал, что теперь, чтобы получить что-нибудь, надо миллион просить: тогда дадут. Думаю опять скоро просить.
- Миллион?
- Нет, миллион восемьсот пятьдесят семь тысяч; так смета выходит.
- На журнал или газету?
- Нет, на особое предприятие. - Поэт встал, зевнул и, протягивая мне руку, добавил:
- На одно предприятие, обещающее впереди миллиард в тумане .
- И что ж, - спрашиваю, удерживая его за руку, - имеете надежду, что дадут вам эти деньги?
- Да, непременно, - говорит, - дадут; у нас все это хорошо обставлено, в национальном русском духе: чухонский граф из Финляндии, два остзейские барона и три жида во главе предприятия, да полторы дюжины полячишек для сплетен. Непременно дадут.
Я заплатил за столом деньги за себя и за поэта - и ушел. Это, кстати, был последний день моего пребывания в Петербурге.
Глава сорок восьмая
Москву я проехал наскоро: пробыл только всего один день и посетил двух знакомых… Люди уже солидные - у обоих дети в университете.
Здесь Петербург не чествуют; там, говорят, все искривлялись: «кто с кем согласен и кто о чем спорит - и того не разберешь. Они скоро все провалятся в свою финскую яму».
Давно, я помню, в Москве всё ждут этого петербургского провала и всё еще не теряют надежды, что эта благая радость их совершится.
- А вас, - любопытствую, - бог милует, не боитесь провалиться?
- Ну, мы!.. Петербург, брат, - говорят, - строен миллионами, а Москва - веками. Под нами земля прочная. Там, в Петербурге-то, у вас вон уж, говорят, отцов режут да на матерях женятся, а нас этим не увлечешь: тут у нас и храмы и мощи - это наша святыня, да и в учености наша молодежь своих светильников имеет… предания… Кудрявцева и Грановского чтит . Разумеется, Кудрявцев и Грановский уж того… немножко для нашего времени не годятся… а все ж, если бы наш университет еще того… немножко бы ему хорошей чемерицы в нос, а студенты чтоб от профессоров не зависели, и университет бы наш даже еще кое-куда годился… а то ни одного уже профессора хорошего не стало.
- Как ни одного?
- Да решительно ни одного: в петербургских газетах их славно за это отжаривают .
Вот тебе и «наши предания» и «наша святыня».
Экой вздор какой! Экая городьба!
Поел у Турина пресловутой утки с груздями, заболел и еду в деревню; свой губернский город, в котором меня так памятно секли, проезжаю мимо; не останавливаюсь и в уездном и являюсь к себе в Одоленское - Ватажково тож.
И вот они опять - знакомые места ,
Где жизнь отцов моих, беспечна и пуста,
Текла среди пиров, бессмысленного чванства,
Разврата мелкого и мелкого тиранства!..
Что-то здесь нового, на этих сонных нивах, на этой черноземной пажити?
Глава сорок девятая
Простор и лень, лень и простор! Они опять предо мною во всей своей красе; но кровли крыш покрыты лучше, и мужики в сапогах. Это большая новость, в которой я, впрочем, никогда не отчаивался, веруя, что и мужик знает, что под крепкою крышей безопасней жить и в крепких сапогах ходить удобнее, чем в дырявых лаптях.
Спросил в беседе своего приказчика:
- Поправляются ли мужики?
- Как же, - говорит, - теперь они живут гораздо прежнего превосходнейше.
Хотел даже перекреститься на образ, но, поопасавшись, не придерживается ли мой приказчик нигилистического образа мыслей, воздержался, чтобы сразу себя пред ним не скомпрометировать, и только вздохнул: буди, господи, благословен за сие!
Но как же остальное? Как она, наша интеллигенция?
- Много ли, - спрашиваю, - здесь соседей-помещиков теперь живет и как они хозяйничают?
- Нет, - докладывает, - какие же здесь господа? Господ здесь нет; господа все уехали по земским учреждениям, местов себе стараются в губернии .
- Неужто же все по учреждениям? Этого быть не может!
- Да живут-с, - говорит, - у нас одни господа Локотковы, мелкопоместные.
- Ну так как же, мол, ты мне говоришь, что никого нет? Я даже знаю этого Локоткова . (Это, если вы помните, тот самый мой старый товарищ, что в гимназии француза дразнил и в печки сало кидал.) Ты, - приказываю, - вели-ка мне завтра дрожки заложить: я к нему съезжу.
- Это, - отвечает, - как вам будет угодно; но только они к себе никакого благородного звания не принимают, и у нас их, господина Локоткова, все почитают ни за что.
- Это, мол, что за глупость?
- Точно так-с, - говорит, - как они сами своего звания решившись и ходят в зипуне, и звание свое порочат, и с родительницей своею Аграфеной Ивановной поступают очень неблагородно.
Заинтересовался я знать о Локоткове.
- Расскажи, - говорю, - мне, сделай милость, толком: как же это он так живет?
- Совсем, - отвечает, - вроде мужика живут; в одной избе с работниками.
- И в поле работает?
- Нет-с, в поле они не работают, а все под сараем, книжки сочиняют.
- О чем же, мол, те книжки, не знаешь ли?
- Давали-с они нам, да неинтересно: все по крестьянскому сословию, про мужиков… Ничего не верно: крестьяне смеются.
- Ну, а с матерью-то у них что же: нелады, что ли?
- Постоянные нелады: еще шесть дней в неделю ничего, и туда и сюда, только промеж собою ничего не говорят да отворачиваются; а уж в воскресенье непременно и карамболь .
- Да почему же в воскресенье-то карамболь?
- Потому, как у них промеж собой все несогласие выходит в пирогах.
- Ничего, - говорю, - братец мой, не понимаю: как так в пирогах у них несогласие?
- Да барин Локотков, - говорит, - велят матушке, чтоб и им и людям одинаковые пироги печь, а госпожа Аграфена Ивановна говорят: «я этого понять не могу», и заставляют стряпуху, чтоб людские пироги были хуже.
- Ну?
- Ну-с вот из-за этого из-за самого они завсегда и ссорятся; Аграфена Ивановна говорят, что пусть пироги хоть из одного теста, да с отличкою: господские чтоб с гладкой коркой, а работничьи на щипок защипнуть; а барин сердятся и сами придут и перещипывают у загнетки. Они перещипывают, а Аграфена Ивановна после приказывают стряпухе: «станешь сажать, - говорят, - в печку, так людские шесть пирогов на пол урони, чтобы они в сору обвалялись»; а барин за это взыск… Сейчас тут у припечка и ссора… Они и толкнут старуху.
- Это мать-то?
- Точно так-с, ну, а народ ее, Аграфену Ивановну, жалеет, как они при прежнем крепостном звании были для своих людей барыня добрая. Ввечеру барин соберут к избе мужиков и заставляют судить себя с барыней; барыня заплачут: «Ребятушки, - изволят говорить, - я себя не жалевши его воспитывала, чтоб он в полковые пошел да генералом был». А барин говорят: «А я, ребята, говорят, этих глупостей не хочу; я хочу мужиком быть». Ну, мужики, известно, все сейчас на барынину сторону. «С чего, бают, с какого места ты такого захотел? Неш тебе мужиком-то лучше быть?» Барин крикнут: «Лучше! честнее, говорят, ребята, быть мужиком». Мужики плюнут и разойдутся. «Врешь, бают, в генералах честней быть, - мы и сами, говорят, хоть сейчас все согласны в генералы идти». Только всего и суда у них выходит; а стряпуха, просто ни одна стряпуха у них больше недели из-за этого не живет, потому что никак угодить нельзя. Теперь с полгода барин книги сочинять оставили и сами стали пироги печь, только есть их никак нельзя… невкусно… Барин и. сами даже это чувствуют, что не умеют, и говорят: «Вот, говорят, ребята, какое мне классическое воспитание дали, что даже против матери я не мог потрафить». Дьячок Сергей на них даже по этому случаю волостному правлению донос подавал.
- В чем же донос?
- Да насчет их странности. Писал, что господин Локотков сам, говорит, ночью к Каракозову по телеграфу летал .
- Ну?
- Мужики было убить его за это хотели, а начальство этим пренебрегло; даже дьячка Сергея самого за это и послали в монастырь дрова пилить, да и то сказали, что это еще ему милость за то, что он глуп и не знал, что делал. Теперь ведь, сударь, у нас не то как прежде: ничего не разберешь, - добавил, махнув с неудовольствием рукою, приказчик.
- Да дьячок-то ваш, - спрашиваю, - откуда же взял, что по телеграфу летать можно?
- Это, - отвечает мой приказчик, - у них, у духовенства, нынче больше все происходит с отчаянности, так как на них теперь закон вышел, чтоб их сокращать; где два было, говорят, один останется …
- Ну так что же, мол, из этого?
- Так вот они, выходит, теперь друг перед дружкой и хотят все себя один против другого показать.
«Фу, - думаю, - какой вздор мне этот человек рассказывает!» Махнул рукой и отпустил его с богом.
Однако не утерпел, порасспросил еще кое-кого из людей насчет всего этого, и оказалось, что приказчик мой не лжет.
«Ну, - думаю, - чем узнавать через плебс да через десятые руки, пущусь-ка лучше я сам в самое море, окунусь в самую интеллигенцию».
Начинаю с того, что еще уцелело в селах и что здесь репрезентует местную образованность.
Глава пятидесятая
Отправился с визитом к своему попу. Добрейший Михаил Сидорович, или отец Михаил, - скромнейший человек и запивушка, которого дядя мой, князь Одоленский, скончавшийся в схиме, заставлял когда-то хоронить его борзых собак и поклоняться золотому тельцу, - уже не живет. Вместо него священствует сын его, отец Иван. Я знал его еще семинаристом, когда он, бывало, приходил во флигель к покойной матушке Христа славить, а теперь он уж лет десять на месте и бородой по самые глаза зарос - настоящий Атта Троль .
Застал его дома за писанием. Увидав меня, он скорее спрятал в стол тетрадку. Поздоровались. Опрашиваю его:
- Как, батюшка, поживаете?
- Что, сударь, Орест Маркович! жизнь наша против прежнего стала, - говорит, - гораздо хуже.
«Вот те и раз, - думаю, - нашелся человек, которому даже хуже кажется».
- Чем же, - пытаю, - вам теперь, отец Иван, хуже?
- Да как ж, сударь, не хуже? в прежнее время, при помещиках, сами изволите помнить, бывало и соломкой, и хлебцем, и всем дворяне не забывали, и крестьян на подмогу в рабочую пору посылывали; а ныне нет того ничего, и народ к нам совсем охладел.
- Народ-то, - говорю, - отчего же охладел? Это в ваших руках - возобновить его теплоту к религии.
- Нет, уж какое же, сударь, возобновление! Прежде он в крепостном звании страдал и был постоянно в нужде и в горести и прибегал в несчастии своем к господу; а теперь, изволите видеть… нынче мужичок идет в церковь только когда захочет…
«Ну, - думаю, - лучше это мимо».
- Между собою, - любопытствую, - как вы теперь, батюшка, живете? - потому что я знал, всегда бывало здесь как и везде: где два причта, там и страшная, бескровная война.
Глава пятьдесят первая
Только что я коснулся в разговоре с отцом Иваном деликатной истории войны на поповках, мой собеседник так и замахал руками.
- Ужасно, сударь, Орест Маркович, ужасно, - говорит, - мы, духовные, к этому смятению подвержены, о мире всего мира господа умоляем, а самим нам в этом недуге вражды исцеления нет.
Добродушный священник с сокрушением осенил себя крестом и, вздохнув, добавил:
- Думаю, - говорит. - что это не иначе как оттого, что где преизбыточествует благодать, там преобладает и грех.
- А ведь и ссориться-то, - говорю, - кажется, не за что бы?
- Да, совершенно, сударь, часто не за что.
- А все-таки ссоритесь?
- Да ведь как же быть: ссоримся-с и даже люте от сего страждем и оскудеваем.
Я посоветовал, что надо бы, мол, стараться уж как-нибудь ладить.
- Знаете, это так, - говорю, - надо делать: бери всяк в руки метлу да мети свою улицу - весь город и очистится. Блюди каждый сам себя, гони от себя смуту, вот она и повсюду исчезнет.
- Нельзя-с, - улыбается отец Иван, - другие товарищи не согласятся.
- Да что вам до товарищей?
- Нет-с; да теперь и время такое-с. Это надо было как-нибудь прежде делать, до сокращения, а теперь уж хоть и грех воровать, но нельзя миновать.
Чтоб отойти от этого вопроса, я только и нашелся, что, мол, хоть промежду себя-то с отцом Маркелом старайтесь ладить - не давайте дурного примера и соблазна темным людям!
- Да ничего, - отвечает отец Иван, - мы между собой стараемся, чтобы ладно… только вот отец Маркел у нас… коллега очень щекотисты…
- Что такое?
- К криминациям они имеют ужасное пристрастие: всё кляузничают ужасно. Впали в некую дружбу с нашим дьяконом Викторычем, а тот давно прокриминациями обязан, и намереваются вдвоем, чтобы как-нибудь меня со второго штата в заштат свести и вдвоем остаться по новому правилу.
- Это, - говорю, - жаль: «ничто добро, ничто красно, а жити, братие, вкупе».
- Какое уж, - отвечает, - «вкупе» жить, Орест Маркович, когда и на своем-то на особом дворе, и то никак не убережешься! Вот как, изволите видеть: я все дома сижу. Как только пошел разговор про новые правила, что будут нас сокращать, я, опасаясь злых клевет и наветов, все сижу дома, - а по осени вдруг меня и вызывают к преосвященному. Знаете, дело это у нас, по духовному состоянию, столь страшное, что только вспомянешь про всеобжирающую консисторию, так просто лытки трясутся. Изволите знать сами, великий государь Петр Первый в регламенте духовном их наименовал: «оные архиерейские несытые собаки» …Говорить не остается, сударь!.. Семьдесят верст проехал, толконулся к секретарю, чтобы хоть узнать, зачем? «Ничего, говорят, не ведаем: тебя не консистория звала, а сам владыко по секрету вытребовали!» Предстаю со страхом самому владыке, - так и так, говорю, такой-то священник. Они как только услыхали мою фамилию, так и говорят: «А, это ты, такой-сякой, плясун и игрун!»
Я даже, знаете, пред владыкою онемел и устами слова не могу выговорить.
«Никак нет, - говорю, - ваше преосвященство: я жизнь провождаю тихую в доме своем».
«Ты еще противуречишь? Следуй, - говорят, - за мной!»
Привели меня в небольшой покойник и из полбюра (не могу уж вам объяснить, что такое называлось полбюро) вынимает бумагу.
«Читай, - говорят, - гласно».
Я читаю в предстании здесь секретаря и соборного протодьякона. Пишет, - это вижу по почерку, - коллега мой, отец Маркел, что: «такого-то, говорит, числа, осеннею порою, в позднее сумеречное время, проходя мимо окон священника такого-то, - имя мое тут названо, - невзначай заглянул я в узкий створ между двумя нарочито притворенными ставнями его ярко освещенного окна и заметил сего священника безумно скачущим и пляшущим с неприличными ударениями пятами ног по подряснику».
«Остановись, - говорят его преосвященство, - на сем пункте и объясни, что ты можешь против этого в оправдание свое ответствовать?»
«Что же, - говорю, - владыко святый, все сие истинно».
«Зачем же это, - изволят спрашивать, - ты столь нагло плясал, ударяя пятками?»
«С горя, - говорю, - ваше преосвященство».
«Объяснись!» - изволили приказать.
«Как по недостаточности моего звания, - говорю, - владыко святый, жена моя каждый вечер, по неимению работницы, отправляется для доения коровы в хлев, где хранится навоз, то я, содержа на руках свое малое грудное дитя, плачущее по матери и просящее груди, - как груди дать ему не имею и чем его рассеять, не знаю, - то я, не умея настоящих французских танцев, так с сим младенцем плавно по-жидовски прискакую по комнате и пою ему: «тра-та-та, тра-та-та, вышла кошка за кота» или что другое в сем роде невинного содержания, дабы оно было утешно от сего, и в том вся вина моя».
Владыка задумались и говорят:
«Хорошо, сие непредосудительно, в сих целях как отец невозбранно танцевать можешь, но читай дальше».
«Другажды, - читаю, пишут отец Маркел, - проходя с дьяконом случайно вечернею порою мимо дома того же священника отца Иоанна, опять видели, как он со всем своим семейством, с женою, племянником и с купно приехавшею к нему на каникулярное время из женской гимназии племянницею, азартно играл в карты, яростно ударяя по столу то кралею, то хлапом , и при сем непозволительно восклицал: «никто больше меня, никто!» Прочитав сие, взглянул я на преосвященного владыку и, не дожидаясь его вопроса, говорю: