- Aber warum?.. как она совсем выглядит похожа на Маньхен!
Все в одну минуту оглянулись на Маню, которая стояла на воем прежнем месте и смотрела на Истомина, вытягивая вперед голову, точно хотела сейчас тронуться и подбежать к нему.
- Есть сходство, - произнес с достоинством пастор.
- Совсем Маня! - подтвердила с восклицанием Ида Ивановна.
- Роман Прокофьич! Зачем это такое сходство? Ведь это не нарочно писано; я сам видел, как вы вырезали этот кусок из целого картона, - заговорил Фридрих Фридрихович.
Истомин обернулся, закинув назад рассыпавшиеся черные кудри, и, делая шаг к сгруппировавшейся семье, сказал:
- Это?.. это художественная вольность, которую вы должны простить мне и которую никто не вправе поставить нам ни в суд, ни в осуждение. Фантазия сама по себе все-таки фантазия человеческая; она слаба и ничтожна перед осуществленною фантазиею природы, перед натурою. Я очень долго бился с этой головкой, и она мне все не удавалась. Для таких лиц нет много натурщиц. Наши натурщицы все слишком обыкновенные лица, а остановить первую встречную женщину, которая подходит под ваш образ, слишком романтично, и ни одна не пойдет. Настолько нет ни в ком сочувствия к искусству. В тот именно день, когда, помните, Марья Ивановна в бурю долго не приходила домой и когда мы ее искали, я в первый раз увидел ее головку и… это была именно та головка, которой мне недоставало для картины.
Зачем же вы ее, мой голубчик, вырезали-то? - говорил с добродушным упреком Фридрих Фридрихович,
- А что-с?
- Да ведь она ж нужна вам.
- Я теперь сто раз кряду нарисую вам ее на память, - отвечал небрежно Истомин.
- Только она что-то, знаете, как будто… изменена в чем-то.
- Да, выражение, конечно… Это делает масса новых впечатлений, которые охватывают ее… Это так и нужно.
- И есть что-то страшное, - заметила бабушка.
- Да-да, именно страшное есть, - утверждал пастор, вертя мизинцем свободной руки над бликами, падавшими на нос и освещенную луной щеку русалки.
- Гм! наша Маньхен попадает на историческую картину, которою будут восхищаться десятки тысяч людей… Бог знает, может быть даже и целые поколения! - воскликнул весело Фридрих Фридрихович, оглядываясь на Маню, которая только повернулась на ногах и опять стояла на том месте, не сводя глаз с Истомина.
- Извольте, фрейлейн Мария, вашу картину, - произнес пастор, подавая ей картину.
Маня взяла этюд и, зардевшись, сделала Истомину полудетский книксен.
- Нет, господа, уж потрудитесь ваши подарки сами положить на ее совершеннолетний столик, - попросила нас Софья Карловна.
- Пожалуйте! - позвала она, подходя к двери своей крошечной гостиной.
Мы все довольно торжественно прошли с своими приношениями через маленькую гостиную и коридорчик и вступили в комнату новорожденной. Комната эта была вся освежена и глядела олицетворением девственного праздника Мани. На окнах были новые белые кисейные занавески с пышными оборками наверху и с такими же буфами у подвязей; посередине окна, ближе к ясеневой кроватке Мани, на длинной медной проволоке висела металлическая клетка, в которой порхала подаренная бабушкой желтенькая канарейка; весь угол комнаты, в котором стояла кровать, был драпирован новым голубым французским ситцем, и над этою драпировкою, в самом угле, склоняясь на Манино изголовье, висело большое черное распятие с вырезанною из слоновой кости белою фигурою Христа. Вся девственная постелька Мани, ничем, впрочем, не отличавшаяся от постели Иды Ивановны, была бела как кипень, и в головах ее стоял небольшой стол, весь сверху донизу обделанный белою кисеею с буфами, оборками и широкими розовыми лентами по углам. На этом столе посредине помещался на большом подносе очень хороший торт с латинскими буквами M и N. Около торта размещались принесенные сегодня пастором: немецкая библия в зеленом переплете с золотым обрезом; большой красный дорогой стакан с гравированным видом Мюнхена и на нем, на белой ниточке, чья-то карточка; рабочая корзиночка с бумажкою, на которой было написано «Клара Шперлинг», и, наконец, необыкновенно искусно сделанный швейцарский домик с слюдовыми окнами, балкончиками, дверьми, загородями и камнями на крыше. На чистом липовом ящике, из которого домик этот был вынут и в который он снова мог вдвигаться, на дощечке было тщательно выписано имя Германа Вермана, а ниже год, месяц и число настоящего празднества. Рядом с этим белым столом стоял роскошный, ажурный рабочий столик, отделанный внутри зеленою тафтою. Это был подарок матери. На этом столике лежало бархатное пальто, принесенное Бертой Ивановной, и сюда же Шульц положил соболевый воротник и муфту. Я положил сочинения Пушкина к стене на белом столике, а Истомин поставил на эти книги свою картину.
- Какая прекрасная работа! - сказал он, рассматривая деревянный швейцарский домик.
- Это наш добрый Герман сделал, - отвечала ему Софья Карловна.
- Прелестная, замечательная работа! - продолжал Истомин, обращаясь к Герману.
Тот заложил большой палец правой руки в петлю своего коричневого фрака и поклонился Истомину с достоинством.
Пастор, Ида и все, кроме бабушки, были в этой комнате, и целой компанией все снова возвратились в залу, где нас ждал кофе, русский пирог с дичинным фаршем и полный завтрак со множеством всякого вина. Софья Карловна беспрестанно выбегала и суетилась, Маня сидела возле бабушки; Берта Ивановна усердно кушала, держа как-то на отлете оба тоненькие мизинца своих маленьких белых ручек. Мужчины все ели очень прилежно, но Ида Ивановна все-таки наблюдала за ними и, стоя у стола, беспрестанно подкладывала то тому, то другому новые порции.
- Ешьте, - говорила она мне, кладя второй кусок очень вкусной рыбы.
- Полноте, Ида Ивановна! не могу никак, - отпрашивался у нее я.
- Ешьте-ка, ешьте, - отвечала она с вечным своим спокойствием, не принимая от меня никаких оправданий. С другими она поступала совершенно так же, только вместо фамильярного ешьтена все их отговорки тихо отвечала им кушайте.
- Не выбрасывать же стать, - шепнул я ей возле ее локтя.
Ида Ивановна с едва заметной улыбкой толкнула меня в плечо и опять потащила кому-то новый кусок жаркого.
Фридрих Фридрихович не уступал свояченице: как она угощала всех яствами, так он еще усерднее наливал гостей то тем, то другим вином. Даже, когда пустые блюда совсем сошли со стола и половина Маничкиного торта была проглочена с шампанским, Фридрих Фридрихович и тогда все-таки не давал нам отдыха.
- Позвольте, господа, - говорил он, не выпуская ни кого из-за стола. - Это все требуется непременно допить.
- Помилуйте, Фридрих Фридрихович, куда же нам еще пить! - отмаливались гости ввиду целых трех бутылок шампанского с подрезанными проволоками у пробок.
- Нет, позвольте! Это совсем невозможно так оставлять, - убеждал Фридрих Фридрихович. - Открытую бутылку нельзя оставлять в хозяйстве. Это, во-первых, значит, зло оставлять, а потом от этого, наконец, прислуга балуется.
- Пожалуйте-ка, - относился он, приближая горлышко бутылки к стакану пастора.
- О, их кан нихт, либер гер Шульц! - отмаливался пастор.
- Ничего, господин пастор, ничего; это вас подкрепит, - убеждал Шульц и, дополнив стакан его аугсбургского преподобия, относился с теми же доводами к другим.
- Это вас подкрепит, - говорил он, упрямо заставляя нас непременно допить все, и прибавлял: - Пожалуйста, господа! пожалуйста, потрудитесь! пожалуйста, прошу вас, чтоб после нас люди не баловались.
Пастор, отстрадав, стукнул пустым стаканом и отдулся, а Шульц наступал на него снова, приглашая выпить «в пользу детских приютов».
- Капли не выпью больше, господин Шульц, - отказывался пастор.
- В пользу детских приютов-то, господин пастор?
- Ни за что, господин Шульц.
- В пользу детских приютов ни за что?
- О mein Gott! - вздыхал сдававшийся на сильные доводы пастор.
Шульц налил ему стакан и внушительно заметил, что в пользу детских приютов и думать нельзя отказываться.
И в пользу детских приютов было действительно допито все так, что людям после нас уж не над чем было баловаться.
Вино решительно на всех оказало свое, пока, впрочем, только хорошее влияние. Все сделались сердечнее и веселее.
Истомин, вставши из-за стола, отнесся с большими комплиментами к Верману.
- О, помилюйте! - сконфузился старый токарь, по-прежнему стараясь усмирить свои торчащие волосы.
- Я вам говорю не любезность, а я вам говорю просто, что я не видал такой легкой и отчетливой работы; это просто художественная… прекрасная вещь, - настаивал Истомин.
- Ню, что это? Это, так будем мы смотреть, совсем как настоящая безделица. Что говорить о мне? Вот вы! вы артист, вы художник! вы можете - ви загт ман дизе?.. творить!А мы, мы люди… мы простой ремесленник. Мы совсем не одно… Я чувствую, как это, что есть очень, что очень прекрасно; я все это могу очень прекрасно понимать… но я шары на бильярды делать умею! Вот мое художество!
Истомин с неподдельным жаром взял Вермана за обе руки и, привлекая его к себе, сказал:
- Всякий, кто чувствует прекрасное, тот, либер гер Верман, художник и истинный художник.
Истомин поцеловал старика и так крепко поцеловал его и обнял, что обе крюковатые ножки Соважа приподнялись от пола, дрыгнули на воздухе и показали свои подошвы.
Маничка смотрела на все это и (может быть, мне это показалось) смотрела теперь именно тем самым взглядом, каким глядела из-за тмина и буквиц истоминская русалка.
Сильно подгулявшие разошлись по домам гости Норков, и разошлись с тем, чтобы вечером непременно сойтись здесь снова. Шульц хотел, чтобы мы все провели вечер у него.
- У меня свободней, очень дольше побаловать будет можно, - убеждал он тещу, говоря, что здесь у нее не ловко беспокоить бабушку; но сама бабушка, которой ближе всех касалась эта отговорка, решительно восстала против перенесения Маниного праздника из материнского дома к зятю.
- Ну, так ко мне, господа, завтра зубы полоскать? - приглашал неотступный Шульц.
- Это можете, - сказала ему с тихой улыбкой близко стоявшая Ида.
- Могу-с?
- Можете, а сегодня это очень странно, что вам за фантазия пришла уводить к себе наших гостей!
- Ну да, да; у вас, Ида Ивановна, всегда все странно. У вас, - продолжал, выходя, Шульц, - все это… цирлих- манирлих… все это на тонкой деликатности; а у нас, знаете, все попросту, по-мужицки. Так? - спросил он, ударив по плечу довольно крепко Истомина. Тот сильно вздрогнул и рассердился, не знаю, за то ли, что Шульц так пошутил с ним, или за то, что он сам вздрогнул.
Так окончился наш сытный завтрак, а в восемь часов вечера мы снова были у Норков.
Глава седьмая
Несмотря на то, что семейство Норк, как я уже один раз сказал, жило очень скромно и мне никогда не доводилось видеть у них почти никого сторонних, но в этот вечер оказалось, что знакомство у них все-таки гораздо обширнее, чем я предполагал. Кроме семейства пастора, который явился с женою и двумя взрослыми дочерьми, набралось еще штук до восьми молодых немецких дам и девиц. Мужчин, правда, было немного: всего три какие-то неизвестные мне солидные господина, молодой помощник пастора, учитель из Анненшуле, неизбежный на всяком земном пространстве поляк с черными висячими усами, которого Шульц весьма фамильярно называл почему-то «паном Кошутом », и сын булочника Шперлинга, свежий, веселый, белокурый немец, точно испеченный в собственной булочной на домашних душистых сливках и розовом масле. Вечер шел по-немецки. Солидные господа и пастор сели за карты, курили гамбургские сигары и потягивали некрепкие пунши, а остальное все немилосердно плясало. Плясал Шульц, плясала Ида Ивановна, плясала Софья Карловна, хотя и отказывавшаяся и, наконец, даже вовсе не отказавшаяся от гросфатера , который, при общих аплодисментах, протанцевала с зятем. Не танцевала решительно только одна бабушка, которая не могла оставить своего кресла, но и она сидела весь вечер и любовалась молодыми. На счастье ее, действительно было чем любоваться. Известное дело, что если не гнаться за легкостью построения рук и ног да не требовать от каждого лица особого выражения, то едва ли где-нибудь в Петербурге можно набрать столько свеженьких лиц, белых плеч и хороших бюстов, сколько увидишь их, находясь между добродетельнейшими Васильевскими островитянками немецкого происхождения. Разгоревшись от кадрилей и вальсов, пышные гостьи Норков были точно розы: одна другой краше, одна другой свежее, и все их сочные бюсты и все их добродетельные уста говорили в одно слово:
- Oh! Wir mцchten nochein bischen tanzen! (О, мы хотим ещетанцевать!)
Но лучше всех, эффектней всех и всех соблазнительней на этом празднике все-таки была дочь хозяйки, Берта Ивановна Шульц, и за то ей чаще всех доставался и самый лучший кавалер, Роман Прокофьич Истомин. Как только Роман Прокофьич первый раз ангажировал Берту Ивановну на тур вальса и роскошная немка встала и положила свою белую, далеко открытую матовую руку на плечо славянского богатыря-молодца, в комнате даже все тихо ахнуло и зашептало:
- Ein hьbsches Pдrchen! (Красивая пара!) Nu da ist Mal ein Pдrchen! Ein bessers Paar kann’s nicht! (Вот так пара! Лучше этой пары уж быть не может!)
Один из солидных гостей, стоя на этот случай у дверей залы, забыл, где он и с кем он говорит, и, изогнувшись сладострастным сатиром, таинственно шептал на ухо Шульцу:
- Вот бы, я говорю, этой даме какого мужа-то надо.
- И я то же самое думаю, - отвечал спокойно Фридрих Фридрихович и с невозмутимой уверенностью в своем превосходстве продолжал любоваться могучим Истоминым, поворачивающим на своей руке вальяжную и, как лебедь, красивую Берту Ивановну.
Чуть только эта пара окончила второй круг и Истомин, остановившись у кресла Берты Ивановны, низко ей поклонился, все, словно по сигналу, захлопали им в ладоши и усерднее всех других хлопал сам пробиравшийся к жене Фридрих Фридрихович.
- О вы! - говорил он, улыбаясь и грозя пальцем стоявшему возле Берты Ивановны Истомину. - Нет, уж вы меня извините, я с вами мою жену на необитаемый остров ни за что не отпущу.
Берта Ивановна вспыхнула. Истомину тоже эта выходка не понравилась.
- Отчего же это? - отвечал он с недовольной гримасой Шульцу.
- Отчего? Ну, батюшка, не хитрите; мы вас не сегодня знаем! Нет, Бертинька, нет, мой друг, как ты хочешь, а я тебя с ним на необитаемый остров не отпущу.
- Фридрих! - произнесла, краснея и качая с упреком головкой, Берта Ивановна, которую все это конфузило, но в то же время, однако, было в свою очередь и довольно приятно.
- Ну, ну, ну, мамушка, пущу уж, пущу, - отвечал Фридрих Фридрихович, целуя женину руку и отходя за тем под руку с тещей в сторонку для каких-то хозяйственных совещаний.
Всех незаметнее на этом танцевальном вечере были Ида Ивановна и Маня. Ида Ивановна танцевала много и с чисто немецким упоением, но все-таки она была совершенно незаметна, а Мани совсем даже было и не видно. Истомин, как вежливый кавалер, пригласил на одну кадриль и один вальс Иду Ивановну и потом ангажировал на следующий вальс Маню. Миниатюрная Маня рядом с Истоминым смотрела совсем ребенком. Крошечной, грациозной пташечкой она носилась возле сильной фигуры Истомина, совсем лежа на его руке и едва касаясь пола своими крохотными, вовсе не немецкими ножками. Бал Норков заходил уже за полночь; где-то за стеною начал раздаваться стук посуды и ложек, и солидные господа уже не раз посматривали на свои брегеты . Танцам приходил конец; нужно было ужинать и после ужина расходиться, а сочные плечи и добродетельно-пряные уста еще просили потанцевать.
- Oh! nur nochein Mal! Nur noch ein einziges kleines Mal! (О! ещеодин разочек! Один маленький, крошечный разочек!) - говорили, складываясь сердечком, пряные губки.
Фридрих Фридрихович вступился за их спасенье; он дал солидным господам по настоящей гаванской сигаре, попросил тещу повременить с ужином; усадил Иду Ивановну за рояль и дал черноусому поляку поручение устроить какую-нибудь мазурку похитрее.
- Пан Кошут! бондзь-ну пан ласков, зробь нам мазуречку… этакую… - Шульц закусил губу и проговорил: - Этакую, чтоб кровь старая заговорила.
- Mog, moj pane, mog, - отвечал, расшаркиваясь, пан Кошут и вдруг вошел в свою сферу.
Он попросил немножко в сторону одну из дочерей пастора и, переговорив с нею, объявил оригинальную мазурку par confidence. Условиями этой мазурки требовалось, чтобы дамы сели по одной стене, а мужчины стали по другой, напротив дам, и чтобы дамы выбирали себе кавалеров, доверяя имя своего избранного одной общей доверенной, которою и взялась быть младшая дочь пастора. Каждый мужчина должен был угадать, какая дама его выбрала, выйти и перед тою остановиться. Если же мужчина ошибался - при чем обыкновенно начинался веселый хохот, - то плохой отгадчик, при общем смехе, возвращался с носом на свое место и выходил следующий, и затем, когда эта пара кончала, дама, избравшая прежнего кавалера, отосланного за недогадливость за фронт, должна была сама встать, подать руку недогадливому, избраннику и танцевать с ним. Разумеется, при таких условиях, особенно с незнакомыми почти дамами, мужчины беспрестанно ошибались, и при смене каждой пары в зале Норков начинался самый веселый хохот. Наконец дошла очередь и до Истомина. Он стал предпоследним, после него оставался только один дирижер мазурки, сам черноусый Кошут. Истомин заметил давно, что все, подходившие к Мане, отходили от нее ни с чем и что она сама никого не выбирала, и потому, как только до него дошла очередь, он прямо разошелся к Мане, остановился перед нею и поклонился.
Маня слегка покраснела и тихо сказала:
- Я вас не выбирала.
Все дружно засмеялись.
Истомин засмеялся так же искренно, как все те, кому он доставил это удовольствие, и, махнув рукою, спешным шагом удалился к мужской стене.
На его место, разглаживая усы, выступал поляк.
- На ура иду! - сказал он, сталкиваясь с Истоминым и, остановясь перед Манею, щелкнул каблуками и по клонился а la Кшесиньский .
Ко всеобщему удивлению, Маня встала и подала ему, свою ручонку.
Ида Ивановна заиграла. Поляк вежливо остановил ее и вкрадчивым голосом сказал:
- Нельзя ли старую мазурку Хлопицкого?
Ида Ивановна покопалась в куче лежавших на фортепиано нот, достала оттуда одну тетрадь, положила ее на пюпитр, и раздался Хлопицкий.
Поляк сжал ручку Мани, выпал левой ногою, топнул, и пошел, и пошел. Как перышко, привязанное к легкой воланной пробке , мелькала возле него Маня. Отчаянным мазуром летал он, тормоша и подбрасывая за руку свою легкую даму; становился перед нею, не теряя такта, на колени, вскакивал, снова несся, глядел ей с удалью в ее голубиные глазки, отрывался и, ловя на лету ее руки, увлекал ее снова и, наконец, опустившись на колено, перенес через свою голову ее руку, раболепно поцеловал концы ее пальцев и, не поворачиваясь к дамам спиною, задом отошел на свое место.
Зальца трещала от рукоплесканий, и переконфуженная Маня не знала, куда ей смотреть и куда ей деваться.
После такого танцора нелегко было пуститься в мазурку даже и в этом приятельском, фамильном кружке, и Истомин начал надеяться, что авось-либо его никто не выберет.
Но… в ряду дам шел тихий смех, шепот и подергивание.
- Aber das muss;nichts zu machen, das muss, das muss, - повторяла стоявшая у женского фланга дочь пастора, и вот величественная Берта Ивановна, расправляя нарочно долго юбку своего платья, медленно отделилась от стула и стала застенчиво, но с королевской осанкой.
- Das muss! das muss! - настойчиво кричали ей сквозь веселый смех со всех сторон женщины.
Берта Ивановна засмеялась и, закусив нижнюю губку, тронулась королевской поступью к Истомину. Они подали друг другу руки и стали на место.
Ида Ивановна смотрела на них молча и серьезно: в это время Ида Ивановна смеялась. Нет, в самом деле, удивительная девушка была эта Ида Ивановна! При своей великой внешней скромности она страсть как любила пошалить, слегка подтрунить над кем-нибудь, на чей-нибудь счет незлобно позабавиться; и умела она сшалить так, что это почти было незаметно; и умела она досыта насмеяться так, что не только мускулы ее лица, а даже самые глаза оставались совершенно спокойными. Надо было очень хорошо знать эти глаза, чтобы по легкому, едва заметному изменению их блеска догадаться, что Ида Ивановна хохочет во всю свою глубоко спрятанную душу.
В эту минуту ей хотелось посмеяться разом над madame Шульц и над Истоминым, и она оставила их постоять на виду до тех пор, пока мешавшаяся Берта Ивановна раскраснелась до non plus ultra и, наконец, крикнула:
- Да ты по крайней мере играй же, Ида!
- Играйте, Иденька! - проговорили на женской стороне.
- Spielen Sie doch, Ida, - одновременно крикнули ей с некоторою строгостию зять и Софья Карловна.
- Я не знаю, какую они хотят мазурку?
Берта Ивановна назвала очень лянгзамную мазурку; Ида заиграла ее уж совсем langsam.
Это собственно и было, впрочем, нужно. Держась редкого, медленного темпа музыки, Истомин без всякого мазурного ухарства начал словно репрезентовать под музыку свою прекрасную королеву, словно говорил: а нуте-ка - каковы мы вот так? а нуте-ка посмотрите нас еще вот этак? да еще вот этак?
Никто им, этим красавцам, не хлопал; но все на них смотрели с удовольствием.
- Красивая пара! прелесть какая красивая! - опять шептали о них потихоньку.
Берта Ивановна с Истоминым должно быть это слышали, а если не слышали, так чувствовали. Берта Ивановна не гнула головы набок, как француженка, и не подлетала боком, как полька, а плыла себе хорошей лебедью и давала самый красивый изгиб своей лебяжьей шее. Ида тоже любовалась сестрою, и ей вздумалось еще подшутить над нею. Она быстро переменила аккорд и заиграла вальс. Истомин улыбнулся Иде Ивановне, проворно обнял талию madame Шульц и начал по-прежнему вальсировать, грациозно поворачивая свою роскошную даму. Иде Ивановне было и этого мало: дав паре сделать два круга по зале, она неожиданно заиграла самую странную польку. Художник и сама madame Шульц засмеялись.
- Хорошо же! - сказал Истомин и, сложив свои руки на груди, стал полькировать с Бертой Ивановной по самой старинной моде. Развеселившаяся Берта не дала сконфузить своего кавалера: шаля, закинула она назад свои белые руки и пошла в такт отступать. Гости опять начали им аплодировать и смеяться.
- Ах вы, ненавистные красавцы! никак не собьешь их! - спокойно шепнула Мане Ида Ивановна и вдруг громкими аккордами взяла:
Уж как по мосту-мосту,
По калиновому…
- Вот что!.. Ну, так выручайте же, Берта Ивановна! - крикнул Истомин и пошел русскую, как и сам известный цыган Илья ее не хаживал.
Не посрамила и Берта Ивановна земли русской, на которой родилась и выросла, - вынула из кармана белый платок, взяла его в руку, повела плечом, грудью тронула, соболиной бровью мигнула и в тупик поставила всю публику своей разудалою пляскою. Поляк с своей залихватской мазуркой и его миньонная дамочка были в карман спрятаны этой парой.
Полы машутся, раздуваются… -
пел, хлопая ладошами, Фридрих Фридрихович, не зная, что бы ему еще можно сделать от радости. На выручку ему Истомин подхватил:
То-то лента, то-то лента,
То-то алая моя!
Ала, ала, ала-ла -
Мне сударушка дала.
С этим Истомин повернул Берту Ивановну за одну ручку около себя, низко ей поклонился по-русски и посадил ее на место.
- Сто-то-то-й! стойте! стойте! стойте! - кричал сквозь аплодисменты и крики bravo Фридрих Фридрихович. - Нет! по-нашему, по-русски, так не расходятся!
Истомин нагнулся и поцеловал у Берты Ивановны руку.
- Н-нет-с! Нет-с! и это все не то, не то! Это опять по-заморски, а у нас кто с кем танцует, тот того и целует, - говорил Шульц, сводя за руки Истомина с своею женою.
- Фридрих! Фридрих, ты с ума сошел! - шептала, красная как вишня, Берта Ивановна.
- Кто с кем танцует, тот того и целует, это раз сказано и навсегда крепко, - настаивал, ничему не внимая, неумолимый Шульц.
- С моей стороны препятствий нет, - отвечал Истомин.
- А жена, как дьякон читает, должна во всем повиноваться своему мужу, - зарешил Шульц.
- Ну, Фридрих! - сказала, улыбнувшись, Берта Ивановна и подвинула свою голову к художнику весьма спокойно, но тотчас же оторвала свои влажные уста от сухих пунцовых губ Истомина.
- О мой Фридрих, как я устала! - произнесла она торопливо, кидая на плечи мужа обе свои руки и по спешно целуя его в обе щеки, как бы желая этими законными поцелуями стереть с своих губ поцелуй Истомина.
- Это поцелуй позволительный, - говорил Шульц, объясняя свою оригинальную выходку несколько изумленным немцам.
- Позволительный или позволенный, вы хотите сказать? - спросил Истомин.
- И позволительный и позволенный, - отвечал Фридрих Фридрихович.
Художник молча отошел к окошку и надулся.
В зале стали накрывать на стол; дамы вышли поотдохнуть в спальню Софьи Карловны, а мужчины жались по углам.
- Что с вами такое вдруг сделалось? Какая муха вас укусила? - спросил я, взяв за руку Истомина, на лице которого я уже давно привык читать все его душевные движения.